ЛАННУ Е. Л
ЛАННУ Е. Л
Москва, 6-го русс<кого> декабря 1920 г.,
воскресенье.
Из трущобы — в берлогу
— Письмо первое —
Дружочек!
После Вашего отъезда жизнь сразу — и люто! — взяла меня за бока.
Проводив Вас взглядом немножко дольше, чем было видно глазами, я вернулась в дом. У Д<митрия> Александровича>[455] было милое, вопрошающее — и сразу благодарное мне! — лицо.[456] Благодарная за похвалу, я сделалась вдвое веселей и милей, чем при Вас. Месхиева[457] ругала Малиновскую,[458] Д<митрий> Алекс<андрович> деликатно опровергал. Ася возилась с собакой, Д. А. с Алей.
Потом мы с Месхиевой пошли домой, я — оберегая ее от ухабов, она меня — от автомобилей.
— «Вы очень подружились с Ланном?» — «Да, — большой поэт и еще больший человек. Я буду скучать о нем». — «Вам нравятся его стихи?» — «Нет. Извержение вулкана не может нравиться. Но — хочу я или не хочу — лава течет и жжет».
— «Он в Харькове был очень под влиянием Чурилина». — «Однородная порода. — Испепеленные. — Испепеляющие».
Назначив друг другу встречу в понедельник (хотя любить ее не буду, — настороже, себялюбива и холодна!) — расстались.
Дома я уложила Алю. — Да, постойте — Взойдя, я сразу поняла: не чердак и не берлога, — трущоба. И была бы совсем счастлива определением, если бы рядом были Вы, чтобы оценить. — Поняв трущобность, удовлетворилась ею, и ушла ночевать в приличный дом, — к знакомым Скрябиной. Там были одни женщины, говорили про спиритизм и сомнамбулизм, я лежала на огромном медведе, не слушала, спорила, соглашалась и спала. Ночью тридцать раз просыпалась, курила, бродила, будила и ушла до свету, оставив всех в недоумении, — зачем приходила.
— Такой Москвы Вы не знаете, да и я забыла, что она есть! — Тишина — фарфоровость — блеск и ломкость. Небо совсем круглое и все розовое, и снег розовый, — и я тигровым привидением.[459] — Не встретила ни человека.
Дойдя до Смоленского,[460] решила — noblesse oblige[461] — навестить — посетить его останки и — о удивление — не помер: мужик с дровами!
— «Купчиха, дров не надоть!» — «Даже очень!» Впряглась с мужиком и довезла до дому 4 мешка дров. Отдала всю пайковую муку, — по крайней мере не украдут, а дрова я потороплюсь сжечь. И сразу — глупое сожаление: — «Ну, конечно, — только он уехал, — и дрова! А я его морила холодом». (Но поняв, что Вам сейчас все равно — тепло, сразу успокоилась.)
— В 12 ч. дня посылаю Алю на Собачью площадку (к<отор>ой по-Вашему нет), — в Лигу Спасения Детей, за каким-то усиленным питанием, а сама сажусь дописывать те — последние — стихи, диалог над мертвым.
Потом голова болит, ложусь на Алину кровать, покрываюсь тигром и пледом, дрова есть — значит, можно не топить, ужасный холод, голова разлетается, точно кто железным пальцем обводит веки. — Сплю. — Просыпаюсь: темнеет. Али нет. — Иду к Скрябиным.[462] — Там нет. — Вспоминаю год назад — приют, госпиталь, этот ужас всех недр[463] — вспоминаю и последние две недели сейчас, мою сосредоточенность на себе, мое раздражение на ее медленность, мое отсутствие благодарности Богу, что она есть. Возвращаюсь, жду, читаю какую-то книгу. — Темнеет. — Не могу сидеть, оставляю ей записку в дверях, иду во Дворец Искусств, к одному художнику. — Была у Вас Аля? — «Только что ушла». Опять домой. Часы проходят. (Уже 5 ч.). — Ее нет. — Дверь раскрывается. B<oлькeн>штeйн. — «M<apинa> И<вановна>, я пришел к Вам насчет пьесы, я хочу устроить…» — «Мне не до этого, — Аля пропала. Оставьте меня». — Упорствуя, расспрашивает. Неохотно — резко — почти грубо рассказываю. — Идет искать. — Жду. — Час проходит. Совсем темно. Возвращается. Во Дворце ее видели все: была и у Рукавишникова,[464] и в канцелярии, и у цыган, и в подвалах, — но нигде нет.[465] — Садится. — «М<арина> И<вановна>, Вы еще увидите того поэта?» — «Нет». — «Но будете ему писать?» — «Не знаю». (Недоумение.) — «Мне очень жаль, что так мало пришлось поговорить с ним тогда». (— «Подлизывается!» — думаю я с презрением) — «Он мне очень понравился. И — заметили ли Вы, что он совершенно похож на коненковского Паганини, — точно с него делано!» — Я, оживляясь: — «Коненковского Паганини я не рассмотрела, — близорука, но — как странно — в первую же встречу, через 10 мин<ут> после того, как он вошел, сказала ему, что он похож на Паганини».[466] — «Значит, Коненков правильно понял Паганини». — «Так вот, если будете ему писать, напишите ему следующее. — Я потом думал о нем. — Его творчество — и декламация — и все явление… Этот человек сведенный, судорожный, исступленный. Человек трудной жизни. Мне пришел в голову такой пример: когда Станиславский смотрит молодого актера, он первым делом говорит ему: — „Легче! Легче — Так, распустите мускулы. — Совсем свободно“. — „И всё?“ — „Да, и всё. Чувствуйте: напряжение позади, сейчас освобождение. Не бойтесь, что Вам даром платят деньги!“ — Так вот, я думал о нем. Он не доверяет легкости, — он брезгует ею. Он намеренно громоздит трудности. Ему нужны только непосильные задачи. О, ему трудно жить, — тем более, что все это из глубины, в большой серьез».
— «Вы не так… то есть Вы более… наблюдательны, чем я думала».
— «Жалко, что Вы не познакомили нас с ним раньше, я бы показал ему Станиславского. Это гениальный человек прежде всего».
(Прав.) — Благодарная за «показал бы ему», а не «показал бы его», чуть проясняюсь и прошу у него стихи. — Дает — и много. — «Но Аля!!» — Уже 7 часов. (Ушла в 12 ч.) — Обещает еще раз, после того как зайдет домой, идти искать во Дворец. Уходит. Я лежу и думаю. Думаю вот о чем. — Господи, и тогда я мучилась, пальцем очерчивала, где болит, но какая другая боль! Та боль — роскошь, я на нее не вправе, а эта боль — насущная, то, чем живут, от чего не вправе не умереть. (Если Аля не найдется!) — Аля — Сережа. Ася — на грани, и насущное, и роскошь. Ланн — только роскошь, и вся боль от него и за него — роскошь, и сейчас Бог наказывает. Ланн — во имя мое, могло бы быть и во имя его, но не вышло — не выйдет — ему не нужно — это у него уже есть — и даже если бы не было — ему (такой породе) не нужно. Отношение неправильно пошло, исправилось только к концу — выпрямилось, за день до его отъезда. Я поняла: никакой заботы!
Холодно — мерзни, голоден — бери, умирать — умирай, я ни при чем, отстраняюсь — галантно! без горечи. Ему нужно: несколько голов (умов) — мужских, от времени до времени — подобие любви, (жесточайшая игра для обтачивания когтей против себя же!) или мужская дружба (теоретизирование — планы детективных контор и готовность — если надо — умереть друг за друга! Только не друг без друга!) — или женское обаяние: духи, меха — и никакой грудной клетки!
Думала без горечи: пристально и стойко. — «Если бы суждено было встретиться еще — о, замечательная встреча! Я бы дала ему ровно столько и ровно то, что ему нужно. — Но — Аля?!!!»
_________
В 9-ом часу появился В<олькен>штейн, ведя Алю за руку, — напыщенный и прохладный в сознании всего своего великодушия в ответ на всю мою подлость.
Подвел — поклонился — и вышел.
— «Аля, что это значит?» — «Я хотела испытать горе, — как ребенок живет без матери». — «Где ты была?» — «Я целый день сидела в сугробе и голодна, как смерть». — «Гм… — И никуда не заходила?» — «Нет». — «Нигде, нигде не была, — ни у Скрябиных, ни у X, ни у Z, ни у цыган?» — «Ни — где. Ходила по пустырям и горевала». — «А кто был во Дворце? Кто веселился с детьми такого-то? Кто глядел на шахматный турнир? Кто? — Кто — кто? — ?» — «Марина, простите!» —
Яростно посадила ее на табурет посреди комнаты. — «Так, руки вдоль колен! Так, не двигаться! А что я горюю, что я думаю, что ты попала под автомобиль, а что Е<вгений> Л<ьвович> уехал и теперь надо любить меня вдвое — ты об этом не думала?!» и т. д. и т. д.
Дверь настежь: художник из Дворца[467] (открывший после смерти Ирины серию моего дурного поведения — просто — за сходство с Борисом[468] — как первое, чему я улыбнулась после всего того ужаса).
— М<арина> И<вановна>! Я к Вам! Я по Вас соскучился. Можно? (Когда-то видались три раза в день, теперь не видались с июня, хотя соседи.)
— «Очень рада! Садитесь. Кушать будете?»
— «Все, что дадите!»
Аля: «М<арина>! Он тоже голоден, как смерть!» Я: «Чудесно! Два таких аппетита в доме, — мне больше не нужно! Аля, разж?ги!»
И — пошло! — Топлю, колю, пилю, сидят, едят.
— «Аля, мойся!» — К 11-ти мы на улице. — Куда идти? Пошли к Антокольским (соседям, он — поэт и неплохой). Съели очень много черного хлеба и ушли. Оттуда на Арбатскую площадь, — уже 12 ч., оттуда к Скрябиным, оттуда — в 2 ч. по домам.
Сегодня он опять зайдет за мной: неутомимый ходок, как я, мне с ним весело — и абсолютно безразличен. Просто — для не сидения по вечерам в трущобе. — А о сходстве с Борисом — вот что: вьющаяся голова (хотя темная) — и посадка головы, — разлетающийся полушубок — нелепая грандиозность — химеричность — всех замыслов, — обожание нелепости, comme tеllе[469] — так мы, напр<имер>, в прошлом году всю дорогу из Замоскворечья к моему дому говорили о каком-то баране, сначала маленьком: бяша, бяша! потом он уже большой и нас везет (под луной — было полнолуние — и очень поздний час ночи) — потом он, везя, начинает на нас оглядываться и — скалиться! потом мы его усмиряем, — один бок жареный, едим — и т. д., и т. д., и т. д. — В итоге — возвращаясь каждый к себе домой: хочу лечь — баран, книгу беру — шерстит — баран! печку топлю, — пахнет паленым, — он же сгорбатился — и т. д.
Идем вчера, смеясь, — вспоминаем.
— «Да, но наш баран — все-таки не баран! И в этом наше оправдание», говорит он.
— Крылатый баран! — поправляю я и — внезапно — «от нашего барана до Пегаса — один шаг!»
________
Простите за всю эту ересь — это для характеристики.
Иду вчера и думаю. — «Я дура. Премированная дура. Баран-поддевка — веселье. При чем тут любовь? Зачем всегда это бесплатное приложение? — Моя галантность? — Нет, глупость. — Надо же понять, наконец, что не всякое желание другого — насущное, что есть — в этой области и — м. б. — больше, чем в других — Прихоть. А я, всегда принимающая малейшую причуду другого au grand s?rieux[470] — просто дура!»
— Но, дружочек, у меня есть одно оправдание: я невозвратна. Не потому, что я так решаю, а потому что что-то во мне не может вторично, — другие глаза и голос и та естественная преграда, которая у меня никогда не падает — ибо ее нет! — при первом знакомстве, и неизбежно вырастает — во втором. — Точно, заплатив дань своему женскому естеству (формальному!) — я внимательно занимаюсь изучением того, кто передо мной.
И это так невинно, что ни один — клянусь! — ничего не помнит.
_______
Об одном я не успела ни написать, ни сказать Вам, — а это важно! — Об огромном творческом подъеме от встречи с Вами. — Те стихи Вам — не в счет, просто беспомощный лепет ослепленного великолепием ребенка — не те слова — все не то — (я, но — не Вам, — поняли?) — Вам нужно все другое, ибо Вы из всех, меж всех — другой, — все та же моя неверная начальная слепота — верно-неверная лунатическая дорога.
Ничего не обещаю — ибо Вам ничего не нужно! — но просто повествую Вам — как все это письмо — ибо Вы ценитель и знаток душ! — что то что с Вас сошло на меня (говорю как — о горе!) другое и по-другому скажется, чем все прежнее. — Спасибо Вам! — Творчески!
вторник
Вы уже день, как дома. А я уже три дня — как н? дома. — Знаете, где я вчера была? — Судьба! — В Спасо-Болвановском!!![471]
— Дружок, он есть! — И действительно — з? Москвой-рекой! — Далё-еко! — Длинный, горбатый, без тротуаров и мостовых, весь в церковных домиках, — и везде светло, тепло! — Какая там советская Москва! — Времен Иоанна Грозного!
Мы шли со Скрябиной, — она в своей котиковой шубе, на узких как иголки каблуках, я медведем в валенках, и она все время падала.
И к?к — мн? — было — ж?ль!
(NB — нe ее, конечно!)
_________
Между прочим: Вам совсем не надо читать этого письма за раз, — ведь оно писано кусочками — клочочками, день за днем, почти час за часом.
Так и читайте!
А то мне совестно, а Вам, взглянув, — наверное, безнадежно!
_________
Сегодня — случайно — наткнулась на Белую стаю.[472] — Как жаль, что забыла еще поблагодарить! —
Раскрыла: Ваш почерк. Прочла. Задумалась. Вы уже наверное не помните, что написали, я сама читала как новое. Как меня — ужасом! — восхищает бренность. — Милая Ахматова — милый Вы — милая я. —
— Кончила те стихи, над мертвым.[473] Хотела по-Вашему (вопросом), вышло по-моему (ответом, — и каким!) — Если это письмо будет отправлено, присоединю и стихи.
Моя главная забота сейчас: гнать дни. Бессмысленное занятие, ибо ждет — может быть — худшее. Иногда с ужасом думаю, что — может быть — кто-нибудь в Москве уже знает о С<ереже>, м. б. многие знают, а я — нет. Сегодня видела его во сне, сплошные встречи и разлуки. — Сговаривались, встречались, расставались. И все время — через весь сон — надо всем сном — его прекрасные глаза, во всем сиянии.
(Сейчас спрашиваю Алю: — «Аля, что печка?» И ее спокойный ответ: — «Печка? — Головешит!» — Так, собака, бегущая, прихрамывая, у нее «треножит», большевики о победах — «громогласят» и т. д.)
Купила себе — случайно, как всё в моей жизни — «полушалок» (обожаю слово!), сине-черный, вязаный. Люблю его за тепло, — «в гроб с собой возьму!»
(О, мой гроб! Мой гроб!)
Купила на улице у старухи, к<отор>ая, живя 18 лет (а может быть — 81 г<од>!) в Москве, ни разу не была на Смоленском. — «Я зря болтаться никогда не любила». Слушала с наслаждением. — Вот мой Потебня![474] — И еще завидовала: «зря болтаться», — что я другого с рождения делала?!
________
четверг
Мой друг! — Я уже начинаю отвыкать от Вас, забывать Вас. Вы уже ушли из моей жизни. — Послезавтра — нет, завтра — неделя как Вы уехали. — Помните, я Вас просила: до субботы! — а Вы уехали в пятницу, а мне так и осталось в памяти: суббота.
Вы — умник и отвесно глядите в души. Я бы хотела, чтобы Вы поняли: начинаю отвыкать, забыла.
Мне, чтобы жить — надо радоваться. Пока Вы были здесь — даже, когда мне было так больно, я все-таки могла сказать себе: завтра в 6 ч. (пойду — или не пойду, все равно — но — завтра в 6 ч. — достоверность!)
А сейчас? — Завтра — нет, послезавтра — нет, через неделю — нет, через месяц — нет, хочется думать и попадаю в пустоту — может быть — через год, может быть — никогда.
Чего ж тут любить — помнить — мучиться?
И вот мое трезвое, благоразумное, огнеупорное, — асбестовое! — сердце, поняв, смирилось, отпустило.
От встречи с Вами у меня осталось только смутное беспокойство: надо куда-то идти, — и вот, хожу: весь день — «по делам» (т. е. — по трущобам — в поисках за табаком) — с Алей, вечером одна или с кем-нибудь. — Это, конечно. Вы, Ваша память, — «куда-то идти» — бесспорно — «от чего-то уйти».
Если бы я знала, что Вы — что я Вам необходима — о! — каждый мой час был крылат и летел бы к Вам — но т?к — зря — впустую, — нет, дружочек, много раз это со мной было: не могу без! — и проходило, могла без, не могу без — это, очевидно другое: когда другой так не может без, что и ты не можешь.
— Это не холод и не гордыня, это, дружочек, опыт, то, чему меня научила советская Москва за эти три года — и то, что я — наперед — знала уже в колыбели.
________
— Ланн. — Это отвлеченность. — Ланн. — Этого никогда не было. — Это то, что смогло уйти, следовательно, — могло не придти.
И еще: высокий воротник, глаза под высокой шапкой, мягкий голос и жесткие глаза.
— Может быть, если бы я получила от Вас письмо, я бы резче поверила, что Вы были. Но вряд ли Вы напишете и вряд ли я отошлю это письмо.
— Вчера Вы на секундочку воскресли: когда я, позвонив, стояла у Вашего парадного и ждала. (Я в первый раз была у Д<митрия> А<лександровича> после Вас, — так, кажется, ходят на кладбище.)
Я так привыкла.
(Аля, мешая угли в печке: — «Марина! Это адские помидоры!» — и — недавно — на мое напоминание
— «Марина, я бы не хотела, чтобы…»)
— О! дружочек, какой у меня тогда был бы оплот! — Или: — «Напишите мне большую вещь, настоящую, как перед смертью…»
Но всем мои стихи нужны, кроме Вас! Ваше отношение к моим стихам — галантность Гарибальди к добровольцу из хорошей семьи.
— Но какое мне дело до стихов?! —
________
Верность.
И — ослепительная формула: — Верность — это инстинкт самосохранения.
Такой верностью я буду верна в первый раз в жизни. А все остальные верности — или героизм, или воспитанность.
________
— Как странно: всем я приносила счастье! Кому легкое, кому острое, — но никогда тяжесть, удушение — А Вас я, кажется, удушиваю. А если бы Вы знали, как я сдерживаюсь, не даю себе ходу, приуменьшаю, сглаживаю, обезвреживаю каждый свой взгляд и шаг!
Так, постепенно, раскрытые Вам навстречу руки все опускаются, опускаются, теряя и отпуская. — О, за эти опущенные руки Бог мне все простит!
________
— Последний день —
Расстаюсь с Вами счастливая.
Я никогда не боялась внешних разлук, привыкла любить отсутствующих. — Любить — слабое слово, — жить.
Как Вы тогда хорошо сказали: лютая эротика, — о, как Вы чуете слово!
Люблю Вас — поэта — так же как себя — за будущее. Ваши стихи прекрасны, — клянусь Богом, что совершенно нечаянно вспомнила аэролит — и потом уж — По!
Ваши стихи прекрасны, но Вы больше Ваших стихов.
Вы — первый из моих современников, кому я — руку на сердце положа — могу это сказать.
Вы мне чужой. Вы громоздите камни в небо, а я из «танцующих душ» (слова Вячеслава).[475]
Вы мне чужой, но Вы такой большой, что — на минуту — приостановили мой танец.
Дай Вам Бог только здоровья, силы, спокойствия, — и как я Вас буду по-новому и изумительно любить — голову запрокинув! — через пять лет.
Ваш Роланд[476] — из наивысших мировых достижений, только в наши дни такие слова — не на всех устах.
Если определить Вашу поэтическую породу — Вы, конечно, — радуга, чей один конец — По, а другой — Новалис,[477] но как там — помните, Вы рассказывали — никогда не забуду, как вероятно — никогда не прочту — круговые вихри, — так здесь — непрерывные радуги.
И Вы только в начале первой!
— О, как я Вас люблю в Вашей нацеленности! Как Вами бы любовался Ницше!
Москва, 29-го русск<ого> декабря 1920 г.
Дорогой Евгений Львович!
У меня к Вам большая просьба: я получила письмо от Аси — ей ужасно живется — почти голод — перешлите ей через верные руки тысяч двадцать пять денег, деньги у меня сейчас есть, но никого нету, кто бы поехал в Крым, а почтой — нельзя.
Верну с первой оказией: — Ради Бога! —
Адр<ес> Аси: ФЕОДОСИЯ—КАРАНТИН—ИЛЬИНСКАЯ УЛ<ИЦА>, Д<ОМ> МЕДВЕДЕВА, КВ<АРТИРА> ХРУСТАЧЕВЫХ — ей. —
Шлю Вам привет.
МЦ.
— Если сделаете это, известите по адр<есу> Д<митрия> А<лександровича >.
_________
Только что написала эти несколько слов — как вдруг — дверь настежь — Ваше письмо!
И Аля: — «Марина, Ваши голоса скрестились как копья!»
— Спасибо за память. — Как я рада, что Вы работаете — и как я понимаю Вас в этой жажде! — Я тоже очень много пишу, живу стихами, ужасом за С<ережу> и надеждой на встречу с Асей. Перешлите ей, пожалуйста, вложенное письмо, — если скорая оказия, — с оказией, — или заказным. Мне необходимо, чтобы она его получила.
И разрешите мне — от времени до времени — тревожить Вас подобной просьбой, у меня никого нет в Харькове, а это все-таки на полдороге в Крым, — отсюда письма вряд ли доходят, заказных не принимают.
________
— У нас елка — длинная выдра, последняя елка на Смоленском, купленная в последнюю секунду, в Сочельник. Спилила верх, украсила, зажигала третьегодними огарками. Аля была больна (малярия), лежала в постели и любовалась, сравнивая елку с танцовщицей (я — про себя: трущобной!)
Три посещения
I. Сидим с Алей, пишем. — Вечер. — Стук в незапертую дверь. Я, не поднимая глаз: — «Пожалуйста!»
Маленький, черненький человечек. — «Закс!!! Какими судьбами? — И почему — борода?!» — Целуемся.
Мой бывший квартирант, убежденный коммунист (в 1918 г. — в Москве — ел только по карточкам) был добр ко мне и детям, обожал детей — особенно грудных — так обожал, что я, однажды, не выдержав, воскликнула: — «Вам бы, батюшка, в кормилицы идти, а не в коммунисты!»
— «Закс!» — «Вы — здесь — живете?!» — «Да» — «Но это ужасно, ведь это похоже (щелкает пальцами) — на — на — как это называется, где раньше привратник жил?» — Аля: — «Подворотня!» — Он: «Нет». Я: — «Дворницкая? Сторожка?» Он, просияв: «Да, да — сторожка». (Польский акцент, — так и читайте, внешность, кроме бороды, корректная.)
Аля: — «Это не сторожка, это трущоба». — Он: «Как Вы можете так жить? Эта пос-суда! Вы ее не моете?» Аля — «Внутри — да, снаружи — нет, и мама — поэт». Он: — «Но я бы — проссстите! — здесь ни одной ночи не провел». — Я, невинно: — «Неужели?»
Аля: — «Мы с мамой тоже иногда уходим ночевать, когда уж очень неубрано.» Он: — «А сегодня — убрано?» Мы в один голос — твердо: — «Да».
— «Но это ужжасно! Вы не имеете права! У Вас ребенок!»
— «У меня нет прав». — «Вы целый день сидите со светом, это вредно!» — «Фонарь завален снегом!» Аля: — «И если мама полезет на крышу, то свалится». — «И воды, конечно, нет?» — «Нет». — «Так служите!» — «Не могу». — «Но ведь Вы пишете стихи, читайте в клубах!» — «Меня не приглашают». — «В детских садах». — «Не понимаю детей». — «Но — но — но…» Пауза. — И вдруг: — «Что это у Вас?» — «Чернильница». — «Бронзовая?» — «Да, хрусталь и бронза». — «Это прелестная вэщщичка. — и как запущена!» — О! — «У меня все запущено!» — Аля: «Кроме души». — Закс, поглощенный: — «Это же! Это же! Это же — ценность». Я: — «Ну-у?» — «Этто художественное произведение!» — Я, внезапно озаренная (уже начинала чувствовать себя плохо от незаслуженных — заслуженных! — укоров) — «Хотите подарю?!!» — «О-о! — Нет!» Я: — «Ради Бога! Мне же она не нужна». — Аля: — «Нам ничего не нужно, кроме папы, — пауза — и царя!» Он, поглощенный чернильницей: — «Это редкая вещь». Я: — «Просто заграничная. Умоляю Вас!!!» — «Но что же я Вам дам взамен?» — «Взамен? — Стойте! — Красных чернил!» — «Но…» — «Я нигде не могу их достать. Дадите?» — «Сколько угодно, — но…» — «Позвольте я ее сейчас вымою. Аля, где щетка?»
10 минут спустя — Аля, Закс и я — (неужели меня принимают за его жену?!) — торжественно шествуем по Поварской, — в осторожно вытянутой руке его — ослепительного блеску — чернильница. — И никаких укоров. —
— Сияю. — Дошло!
_______
II. Сидим с Алей, пишем. — Вечер. — Стук в незапертую дверь. — Я, не поднимая глаз: — «Пожалуйста!» — Входит спекулянт со Смоленского, желающий вместо табака — пшено. (Дурак!) — «Вы — здесь — живете?» — «Да». — «Но ведь это — задворки!» —
«Трущоба», — поправляю я. — «Да, да, трущоба… Но ведь наверное Вы раньше…» — «Да, да, мы не всегда так жили!» — Аля, гордо: «У нас камин топился, и юнкера сидели, и даже пудель был — Джэк. Он раз провалился к нам прямо в суп». Я, поясняя: — «Выбежал на чердак и проломил фонарь». Аля: — «Потом его украли». — Спекулянт: «Но как же Вы до такой жизни дошли?» — «Садитесь, курите». (Забываю, что он табачный спекулянт. — Из деликатности — не отказывается.) — «А постепенно: сначала чердак — потом берлога — потом трущоба». — «Потом помойка», — подтверждает Аля. — «Какая у Вас развитая дочка!» «Да она с году все понимает!» — «Скажите!» — Молчание. — Потом: «Я уж лучше пойду, Вам наверное писать надо, я Вас обеспокоил». — «Нет, нет, ради Бога — не уходите. Я Вам очень рада. Вы видно хороший человек, — и мне так нужен табак!» — «Нет, уж лучше я пойду». Я, в ужасе: «Вы, может, думаете, что у меня нет пшена? Вот — мешок!» Аля: — «И еще в кувшине есть!» Он: — «Видеть-то вижу, только мамаша у Вас расстроенная». — «Она не расстроенная, она просто в восторге, она всегда такая!» — Он: — «Позвольте откланяться». — Я: — «Послушайте, у Вас — табак, у меня — пшено, — в чем дело? Я же все равно это пшено завтра на Смоленском обменяю, — только мне вместо 2-го сорта дадут хлам, труху. — Ради Бога!»
— «А почем Вы кладете пшено?»
— «На Ваше усмотрение».
— «1000 р<ублей>?»
— «Отлично. — А табак?»
— «10.000 р<ублей>».
— «Великолепно. Берите 10 ф<унтов> пшена и дайте мне 1 ф<унт> табаку». — Явление Али с весами. — Вешаем. — «И взять-то мне не во что», — «Берите прямо в мешке». — «Но я ведь чужой человек, мешок — ценность…» — «Мешок — не ценность, человек ценность, Вы хороший человек, берите мешок!» — «Тогда позвольте мне уж вместо 1 ф<унта> предложить Вам полтора».
— «Вы меня смущаете!»
— «Ну, прошу Вас!»
Аля: — «Марина, берите!»
Я: — «Вы добры».
Он: — «Я впервые вижу такого человека».
Я: — «Неразумного?»
Он: — «Нет — нормального. Я унесу от Вас и тяжелое и отрадное впечатление».
— «Пожалуйста, только последнее!»
Улыбается: На прощание говорит: — «Помогай Вам Бог!» Лет под 50, тип акцизного, голос вроде мурлыканья, частые вздохи.
Тоже юродивый!
Сияю. — Дошло! —
III. Сидим с Алей, пишем. — Вечер. — Дверь — без стука — настежь. Военный из комиссариата. Высокий, худой, папаха. — Лет 19.
— «Вы гражданка такая-то?» — «Я». — «Я пришел на Вас составить протокол». — «Ага». Он, думая, что я не расслышала: — «Протокол». — «Понимаю».
— «Вы путем незакрывания крана и переполнения засоренной раковины разломали новую плиту в 4 №». — «То есть?» — «Вода, протекая через пол, постепенно размывала кирпичи. Плита рухнула». — «Так». — «Вы разводили в кухне кроликов». — «Это не я, это чужие». — «Но Вы являетесь хозяйкой?» — «Да». — «Вы должны следить за чистотой». — «Да, да, Вы правы». — «У Вас еще в кв<артире> 2-ой этаж?» — «Да, наверху мезонин». — «Как?» — «Мезонин». — «Мизимим, мизимим, — как это пишется — мизимим?» Говорю. Пишет. Показывает. Я, одобряюще: «Верно».
— «Стыдно, гражданка, Вы интеллигентный человек!» — «В том-то и вся беда, — если бы я была менее интеллигентна, всего этого бы не случилось, — я ведь все время пишу». — «А что именно?» — «Стихи». — «Сочиняете?» — «Да». — «Очень приятно». — Пауза. — «Гражданка, Вы бы не поправили мне протокол?» — «Давайте, напишу, Вы говорите, а я буду писать». — «Неудобно, на себя же». — «Все равно, — скорей будет!» — Пишу. — Он любуется почерком: быстротой и красотой.
— «Сразу видно, что писательница. Как же это Вы с такими способностями лучшей квартиры не займете? Ведь это — простите за выражение — дыра!»
Аля: — «Трущоба».
Пишем. Подписываемся. Вежливо отдает под козырек. Исчезает.
_________
И вчера, в 10 1/2 вечера — батюшки светы! — опять он. — «Не бойтесь, гражданка, старый знакомый! Я опять к Вам, тут кое-что поправить нужно».
— «Пожалуйста». — «Так что я Вас опять затрудню».
— «Я к Вашим услугам. — Аля, очисти на столе». — «М. б. Вы что добавите в свое оправдание?»
— «Не знаю… Кролики не мои, поросята не мои — и уже съедены».
— «А, еще и поросенок был? Это запишем».
— «Не знаю… Нечего добавлять».
— «Кролики… Кролики… И холодно же у Вас тут должно быть, гражданка. — Жаль!»
Аля: — «Кого — кроликов или маму?»
Он: — «Да вообще… Кролики… Они ведь все грызут».
Аля: — «И мамины матрасы изгрызли в кухне, а поросенок жил в моей ванне».
Я: — «Этого не пишите!»
Он: — «Жалко мне Вас, гражданка!»
Предлагает папиросу. Пишем. Уже 1/2 двенадцатого.
— «Раньше-то, наверное, не так жили»… И, уходя: «Или арест или денежный штраф в размере 50 тысяч. — Я же сам и приду». Аля: — «С револьвером»? Он: — «Этого, барышня, не бойтесь!» Аля: — «Вы не умеете стрелять?» Он: — «Умею-то, умею, — но… — жалко гражданку!»
________
Сияю. — Дошло!
________
Милый Евгений Львович, буду счастлива, если пришлете стихи. Как жаль, что Вы так мало мне их читали!
Желаю Вам на Новый — 1921 — Год (нынче канун, кончаю письмо 31-го, с Годом!) — достаточно плоти, чтобы вынести — осуществить! — дух.
Остальное у Вас уже все есть, — да пребудет!
_________
— Стихи пришлю. — Вашим письмам буду всегда рада. — Не забудьте просьбу с Асей.
МЦ.
Москва, 31-го декабря 1920 г., канун русского 1921-го.
<Приписка на полях:>
— Письмо Асе залежалось, — на днях обеспокою Вас отдельным. Тогда перешлите.
Москва, 15-го русск<ого> января 1921 г.
Диалог:
— «Марина! Чего Вы бы больше хотели: письма от Ланна — или самого Ланна?»
— Конечно, письма!
— Какой странный ответ!
Ну, а теперь: письмо от папы — или самого папы?
— О! — Папы!
— Я так и знала!
— Оттого, что это — Любовь,
а то — Романтизм!
Дорогой Евгений Львович!
Это письмо — в ответ на Ваше второе, неполученное. Вот уже два дня, как тщетно разыскиваем с Алей по всему городу товарища Шиллингера.[478] Были и в Музо,[479] и в Камерном,[480] и у Метнера,[481] к<отор>ый ему покровительствует, засыпали Москву записками, как метель — снегом, — и — rien![482] — ни Шиллингера, ни письма.
— Очень жаль — ценя вашу лень!
— Итак, товарищ Ланн — и отсутствующий — заставляет нас измерять Москву верстами!
— Получили ли Вы мое первое письмо — заказное? Пишу на учреждение, ибо не знаю домашнего адр<еса> — и не верю в домашние адреса! — Дома проходят, учреждения остаются.
— Получила за это время два письма от Аси, второе еще более раннее, две недели спустя занятия Крыма, — несколько строк отчаянной любви ко мне (нам!) и одиночества. — Ася! — Это поймете только Вы.
Живет одна, с Андрюшей, служит — советский обед и 1 ф. хлеба на двоих — вечером чай — так чудесно и сдержанно — чай — и конечно без хлеба, ибо — если было бы с хлебом — так и было бы написано: с хлебом.
В Ф<еодосии> Макс, Пра, Майя,[483] М. И. Кузнецова (вторая жена Б<ориса>).
— «Есть друзья — проходят — новые…»
Чт?, — не вся ли я?!
И потом — певучим возгласом: — «Марина! Ты можешь жить без меня?!»
Товарищ Ланн — дружочек! — я Вас уже просила — и еще прошу, — ради Бога! — если только есть какая-то возможность —
— пошлите Асе тысяч двадцать пять! Клянусь — верну, деньги у меня есть, только послать не через кого. Если Вы, получив мое первое письмо, уже это сделали — спасибо Вам до земли, если нет — поклон до земли: сделайте!
Вы нас мало знаете в быту: у того, кто нас любит — мы не просим, а те, кто нас не любит — не дадут. (А может быть не только вторые, — но — glissez, mortels, n’appuyez pas![484] — И эти — всегда на наивысший лад отношения — с первым любым приказчиком в кооператива — словом, с Асей будет то же самое, что со мной в 19 г. — весь город — друзья — Вавилонская башня писем — Содом дружб и любовей — и ни кусочка хлеба!
Вы нас немножко любите — по-хорошему — обращаюсь не к Вашей доброте, а к Вашей высоте: это надежнее.
_________
Дорогой Евгений Львович, я была бы огорчена, если бы Вы подумали, что я пишу Вам исключительно из попрошайничества. — Это не так, но Ася сейчас — а, стойте! — гениальная формула:
…и вбитый в череп — гвоздь.
Касательно слова я это не понимала, касательно человека это для меня — формула, видите — разницу?
О, слово видно меня очень любит, я всю жизнь только и делаю, что его предаю! — Ради человека!
________
О Вашем втором письме я узнала от Магеровского, он заезжал ко мне со своей новой женой. (Жена такая, что — непременно — заезжал!)
Жена, ничего не понимая в нашей «обстановке» — на всякий случай — улыбалась. Очень спокойная жена — просторная. Вы ее видели. Если бы на меня надеть хоть десятую часть ее одежды — я — клянусь Богом — была бы красивее. М<агеров>ский сияет. — Вскоре после Вашего отъезда были с ним во Дворце, на Шопене. Не выдержав давки и — в упор — света, ушла. На другой день встречаемся. — «Вы очень сердились на меня, что я заманила Вас на Шопена?» — «О, нет, я, слушая третью вещь, сочинил даже две главы конспекта. Музыка удивительно вдохновляет во мне — мысль». — 1) Это — не Мысль, 2) Ты — чудовище. — Смолчала. —
Познакомилась с Вашим третьим мушкетером — славный, лучше М<агеров>ского: человечней. Его точно ветром носит. Я понимаю, почему Вы решили, что это — Ваши друзья: никаких человеческих обязательств: М<агеров>ский — вообще не человек, А<ра>пов[485] — легковесен, — и себя не помнит! — Вам с ними хорошо. Но все-таки иногда забредаем с Алей к М<агеров>ским, — по старой памяти. Раз даже ночевали.
________
Т. Ф. Скрябина получила паек — пока на бумаге. Продолжает рубить и топить, — руки ужасные, глаза прекрасные, почти все вечера забрасываемся куда-нибудь, — все равно — куда, я — устав от дня, она — от жизни, нам вместе хорошо, большое шкурно-душевное сочувствие: любовь к метели, к ослепительно-горячему питью — курение — уплывание в никуда.
— Как-то каталась с Бебутовым[486] на извозчике — сани вроде дровней — извозчик вроде ямщика — казалось, что едем не в I Театр РСФСР — а в Рязань — всю дорогу бредили: он — о своем, я — о своем, — и ямщик о своем, — доходили только интонации — они были ласковы — у всех — прэлэстно прокатались, — ни Бебутов, очевидно, ни я — очевидно — ни на секунду не вспомнили, что до зимы было — лето, а до интонаций — любовь (?) — В<олькенштей>ном брезгую, что есть сил. — Еле здороваюсь. — В дом к себе не пускаю.
________
У меня есть для Вас маленькая (а может быть — и большая!) радость, в ней — надеюсь — потонут все неприятности — вольные и невольные — которые я — иже словом — иже делом — могла Вам доставить. — Ждите. —
________
Андрей Белый сломал себе — в своих льдах и снегах — позвонок, лежит в лечебнице, никого не пускает — а то я бы давно выпросила у него — для Вас — Кризис Слова.[487] Обойдется — выпрошу. Есть у меня для Вас еще «Седое утро» — новая книжка Блока, недавно вышедшая в С<анкт->П<етер>б<урге> — и уже библиографическая редкость. Если Шиллингер объявится, перешлю с ним, как и ту — радость.
Очень много пишу — как никогда, кажется. Но это — особ статья, как и моя жизнь. Когда-нибудь — когда и если это будет необходимым — пришлю Вам всё. — Тороплюсь, человек едет завтра, пишу ночью, простите за сбивчивость.
В следующем письме — если в Вашем втором, на которое все-таки надеюсь — не прочту ничего нелестного для своей — в Вас — памяти — в следующем письме перепишу Вам отрывочек из тетрадки Али — о Вас. — Любопытно. — Это она называет Мемуары. Асе она пишет о Вас: — «Он не был добрей других, — но — вдохновенней».
Жду Ваших стихов. Люблю — и чту! — их все больше и больше. Оцените чуждость Вашего — мне — дарования и выведите отсюда самое лестное для себя заключение.[488] — Искренний привет.
МЦ.
<Приписка на полях:>
Напишите обо мне большое письмо Асе! — Дружочек! — Ради Бога! — ФЕОДОСИЯ, КАРАНТИН. ИЛЬИНСКАЯ УЛ<ИЦА>, Д<ОМ> МЕДВЕДЕВА, КВ<АРТИРА> ХРУСТАЧЕВЫХ. — ей. —
Москва 19-го русск<ого> января 1921 г.
Дорогой Евгений Львович!
Зная меня, Вы не могли думать, что я так просто не пишу Вам — отвыкла — забыла.
Мне непрестанно (много раз) хотелось писать Вам, но я все время чего-то ждала, душа должна была переменить русло.
— Но так трудно расставаться! — Целых две недели мы с Алей с утра до вечера гоняли по городу, ревностно исполняя — даже отыскивая! — всякие дела. Иногда, когда бывало уж очень опустошенно, забредали к М<агеров>ским, — так — честное слово! — посещают кладбище!
(Вот, наверное, Д<митрий> Александрович) не думал-не гадал! Он ведь как раз тогда охаживал невесту!)
— Ну вот. — Две недели ничего не писала, ни слова, это со мной очень редко — ибо Песня над всем! — гоняя с Алей точно отгоняли Вас все дальше и дальше — наконец — отогнали — нет Ланна! — тогда я стала писать стихи — совершенно исступленно! — с утра до вечера! — потом — «На Красном Коне». — Это было уже окончательное освобождение: Вы уже были — окончательно! — в облаках.
_________
Красный Конь написан. Последнее тире поставлено. — Посылать? — Зачем? — Конь есть, значит и Ланн есть — навек — выс?ко! — И не хотелось идти к Вам нищей — только со стихами. — И не хотелось (гордыня женская и цветаевская — всегда post factum!), чувствуя себя такой свободной — идти к Вам прежней — Вашей!
Жизнь должна была переменить упор. — И вот, товарищ Ланн, (обращение ироническое и нежное!) опять стою перед Вами, как в день, когда Вы впервые вошли в мой дом (простите за наименование!) — веселая, свободная, счастливая. — Я. —
— Но все-таки, дружочек, принимая во внимание быстроту советскую и цветаевскую — после Вас роздых был порядочный!
БОЛЬШЕВИК[489]
От Ильменя — до вод Каспийских —
Плеча рванулись в ширь.
Бьет по щекам твоим — российский
Румянец-богатырь.
Дремучие — по всей по крепкой
Башке — встают леса.
А руки — лес разносят в щепки,
Лишь за топор взялся!
Два зарева: глаза и щеки.
— Эх, уж и кровь добра! —
Глядите-кось, как руки в боки,
Встал посреди двора!
Весь мир бы разгромил — да проймы
Жмут — не дают дыхнуть!
Широкой доброте разбойной
— Смеясь — вверяю грудь!
И земли чуждые пытая,
— Ну, какова мол новь? —
Смеюсь, — все ты же, Русь святая,
Малиновая кровь!
18 русск<ого> января 1921 г.
________
18 л<ет>. — Коммунист. — Без сапог. — Ненавидит евреев. — В последнюю минуту, когда белые подступали к Воронежу, записался в партию. — Недавно с Крымского фронта. — Отпускал офицеров по глазам. —
Сейчас живет в душной — полупоповской полуинтеллигентской к<онтр>р<еволюционной> семье (семействе!) — рубит дрова, таскает воду, передвигает 50-типудовые несгораемые шкафы, по воскресеньям чистит Авгиевы конюшни (это он называет «воскресником»), с утра до вечера выслушивает громы и змеиный шип на сов<етскую> власть — слушает, опустив глаза (чудесные! 3-летнего мальчика, к<отор>ый еще не совсем проснулся!), — исполнив работу по своей «коммуне» (всё — его терминология!), идет делать то же самое к кн<язьям> Шаховским, — выслушивает то же, — к Скрябиным — где не выслушивает, но ежедневно распиливает и колет дрова на четыре печки и плиту! — (наконец, поставили!) — к Зайцевым и т. д. — до поздней ночи, не считая хлопот по выручению из трудных положений — знакомых и знакомых знакомых.
Слывет дураком. Наружность: богатырская. Малиновый — во всю щеку — румянец, вихрь неистовый — вся кровь завилась! — волос, большие блестящие как бусы черные глаза, прэлэстный невинный маленький рот, нос прямой, лоб очень белый и высокий. Косая сажень в плечах, — пара — донельзя! — моей Царь-Девице.
Необычайная — чисто 18-тилетняя — серьезность всего существа. — Книги читает по пяти раз, доискиваясь в них СМЫСЛА, о котором легкомысленно забыл автор, чтит искусство, за стих Тютчева в огонь и в воду пойдет, — любимое — для души — чтение: сказки и былины. Обожает елку, службы, ярмарки, радуется, что еще есть на Руси «хорошие попы, стойкие» (сам в Бога не верит!)
Себя искренно и огорченно считает скверным, мучится каждой чужой обидой, неустанно себя испытывает, — все слишком легко! — нужно труднее — трудностей нет, берет на себя все грехи сов<етской> власти, каждую смерть, каждую гибель, каждую неудачу совершенно чужого человека! — помогает каждому с улицы — вещей никаких! — всё роздал и всё рассорил! — ходит в холщовой рубахе с оторванным воротом — из всех вещей любит только свою шинель, — в ней и спит, на ногах гетры и полотняные туфли без подошв — «так скоро хожу, что не замечаю!» — с благоговением произносит слово «товарищ» — а главное — детская беспомощная тоскливая исступленная любовь к только что умершей матери.
________
Наша встреча. — Мы с Т<атьяной> Ф<едоровной>[490] у одних ее друзей. Входит высокий красноармеец. Малиновый пожар румянца. Представляется — и — в упор: «Я читал Ваши стихи о Москве. Я Вас сразу полюбил за них. Я давно хотел Вас видеть. Но мне здесь сказали, что Вы мне и руки не подадите». — ? — «П. ч. я — коммунист».
— «О, я воспитанный человек! Кроме того (невинно!) — коммунист — ведь тоже человек?» — Пауза. — «А о каких стихах о Москве Вы говорите?» — «О тех, что в Весеннем Салоне Поэтов».[491] — Я: — «А-а»… (Помните?) — Пауза. — Он: — «Как мне Вас звать? Здесь Вас все зовут Марина». — Кто-то: — «Когда с человеком мало знакомы, его зовут по имени и отчеству».
Я: — «Зовите, как Вам удобнее — приятнее». — Он: — «Марина — это такое хорошее имя — настоящее — не надо отчества!»
Пошел меня провожать. Расстались — Ланн, похвалите, — у моего дома. На следующий день у Скрябиных читала ему Царь-Девицу. Слушал, развалясь у печки, как медведь. Провожал. — «Мне жалко Царевича, — зачем он все спал?» — «А мачеху?» — «Нет, мачеха дурная женщина».
У подъезда — Ланн, хвалите — расстались.
На следующий день (3-я встреча — все на людях!) — кончала ему у меня Царь-Девицу. Слушал, по выражению Али, как 3-летний мальчик, к<отор>ый верит, п. ч. няня сама видала! — На этот раз — Ланн, не хвалите! — тоже расстались у подъезда, — только часов в восемь утра.
Ночь шла так: чтение — разговор о Царь-Девице — разговор о нем — долгий. Моя бесконечная осторожность, чтобы не задеть, не обидеть, — полное умолчание о горестях этих годов — его ужас перед моей квартирой — мое веселье в ответ — его желание рубить — мой отказ в ответ — предложение устроить в Крым — мой восторг в ответ.
Его рассказ о крымском походе — как отпускал офицеров (ничего не зная обо мне! о С<ереж>е!) — как защищал женщин — бесхитростный, смущенный и восторженный рассказ! — лучший друг — погиб на белом фронте. — Часа в два, усталая от непрерывного захлебывания, ложусь. — Через 5 мин<ут> сплю. Раскрываю глаза. — Темно. — Кто-то, чуть дотрагиваясь, трясет за плечо:
«М<арина> И<вановна>! Я пойду». — «Борис!» — «Спите, спите!» Я, спросонья: — «Борис, у Вас есть невеста?» — «Была, но потеряна по моей вине». — Рассказ. — Балерина, хорошенькая, «очень женственная — очень образованная, — очень глубокая… и такая — знаете — широ — окая!».
Слушаю и в темноте кусаю себе губы. — Знаю наперед. — И, конечно, знаю верно: у балерины, кроме мужа, еще муж, и еще (все это — почтительным и чуть ли не благоговейным тоном) — но Б<орис> ей нужен, п. ч. он ее не мучит. Служит ей два года (с 16-ти — по 18 лет!) в итоге видит, что ей нужны только его — н?? — н? — некоторые материальные услуги… — Расстаются.
Потом — хождение по мукам: мальчик стал красавцем и коммунистом, — поищите такого любовника! И вот — в вагоне — на фронте — здесь на службе — все то же самое: только целоваться! А в это время умирает мать. —
Ланн! — Я слушала, и у меня сердце бешенствовало в груди от восторга и умиления. А он, не замечая, не понимая, вцепившись железными руками в железные кудри — тихо и глухо: — «Но я гордый, Мариночка, я никого не любил».
Курим. — Стесняется курить чужое. — «О, погодите, когда мне вышлют из Воронежа шубу…» — «Вы мне подарите сотню папирос 3-го сорта». — «Вам — 3-го сорта?!» — Глаза, вопреки на полнейшую темноту загораются так, что мне — в самом мозгу — светло. — «Мне же все равно, кроме того — Вы же сейчас у меня курите 3-й — здесь всё 3-го — кроме меня самой!»
________
Часа четыре, пятый. — Кажется, опять сплю. — Робкий голос: — «М<арина> И<вановна>, у Вас такие приятные волосы, — легкие!» — «Да?» — Пауза — и — смех! — Но какой!!! —
— «Ради Бога, тише, Алю разбудите! — Что Вы так смеетесь?» — «Я ду — рак!» — «Нет! Вы — чудесный человек! Но — все-таки?» — «Не могу сказать, М<арина> И<вановна>, слишком глупо!» — Я, невинно: — «Я знаю. Вам наверное хочется есть и Вы стесняетесь. Ради Бога — вот спички — там на столе хлеб, соль на полу у печки, — есть картофель». И — уже увлекаясь: — «Ради Бога!» Он, серьезно: — «Это не то!» Я, молниеносно: — «А! Тогда знаю! Только это безнадежно, — у нас все замерзло. Вам придется прогуляться, — я не виновата, — советская Москва, дружочек!»
Он: — «Мне идти?» — Я: «Если Вам нужно». Он: — «Мне не нужно, может быть Вам нужно?» — Я, оскорбление: — «Мне никогда не нужно». Он: — «Что?» — Я: — «Мне ничего не нужно — ни от кого — никогда».
— Пауза. — Он: — «М<арина> И<вановна>, Вы меня простите, но я не совсем понял». — «Я совсем не поняла». — «Вы это о чем?» — «Я о том, что Вам что-то нужно — ну что-то — ну, в одно местечко пойти — и что Вы не знаете, где это — и смеетесь!» — Он, серьезно: — «Нет, М<арина> И<вановна>, мне этого не нужно, я не потому смеялся». — «А почему?» — «Сказать?» — «Немедленно!» — «Ну — словом — (опять хохот) — я дурак — но мне вдруг ужжжасно захотелось Вас погладить по голове». Я, серьезно: — «Это совсем не глупо, это очень естественно, гладьте, пожалуйста».
Ланн! — Если бы медведь гладил стрекозу — не было бы нежнее. — Лежу, не двигаясь. —
Гладит долго. Наконец — я: — «А теперь против шерсти — снизу вверх — нет, с затылка — обожаю!» — «Так?» — «Нет, немножко ниже — так — чудесно!» — Говорим, почти громко. Он гладит, я говорю ему о своем отношении — делении мира на два класса: брюха — и духа.
Говорю долго, ибо гладит — долго.
_______
Часов пять, шестой.
Я: — «Борис, Вы, наверное, замерзли, если хотите — сядьте ко мне». — «Вам будет неудобно». — «Нет, нет, мне жалко Вас, садитесь. Только сначала возьмите себе картошки». — «М<арина> И<вановна>, я совсем не хочу есть». — «Так идите». — «М<арина> И<вановна>, мне очень хочется сесть рядом с Вами, Вы такая славная, хорошая, но я боюсь, что я Вас стесню». — «Ничуть». — Садится на краюшек. Я — галантно — отодвигаюсь, врастаю в стену. — Молчание. —
— «М<арина> И<вановна>, у Вас такие ясные глаза — как хрусталь — и такие веселые! Мне очень нравится Ваша внешность».
Я, ребячливо: — «А теперь пойте мне колыбельную песнь» — и — заглатывая уголек: — «Знаете, какую? — Вечер был — сверкали звезды — на дворе мороз трещал… Знаете? — Из детской хрестоматии…» (О, Ланн, Ланн!)
— «Я не знаю» — «Ну, другую, ну хоть Интернационал, — только с другими словами — или — знаете, Борис, поцелуйте меня в глаз! — В этот!» — Тянусь. — Он, радостно и громко: — «Можно?!» — Целует, как пьет, — очень нежно. — «Теперь в другой!» — Целует. — «Теперь в третий!» — Смеется. — Смеюсь.
Так, постепенно, как помните, в балладе Goethe «Der Fischer»: «Halb zog sie ihn, halb sank er hin…»[492]
Целует легко-легко, сжимает так, что кости трещат.
Я: — «Борис! Это меня ни к чему не обязывает?» — «Что?» — «То, что Вы меня целуете?» — «М<арина> И<вановна>! Что Вы!!! — А меня?!» — «То есть?» — «М<арина> И<вановна>, Вы не похожи на других женщин!»
Я, невинно: «Да?» — «М<арина> И<вановна>, я ведь всего этого не люблю.»
Я, в пафосе: — «Борис! А я — ненавижу!» — «Это совсем не то, — так грустно потом». — Пауза. —