У хаты деда Ивана
У хаты деда Ивана
— Все руби, а эту — не замай! — старик грозно стоит передо мной, держа в черных от загара, все еще крепких руках отнятый у меня топор.
— Двадцать корней тут. Хватит замаскировать все ваши пулеметы и танки…
— Да пойми, дед! Немцы вот-вот будут атаковать. Через полчаса, быть может, не только твоих яблонь, но и нас с тобой не останется, — пытаюсь урезонить старика.
— Это уж как бог велит, сынок. А только эту яблоньку, пока живой, рубить не дам. Мой младшенький ее посадил, когда в Красную Армию призывался. Память о нем.
Старик, хозяин крайней в селе хаты, неподалеку от которой мы установили свой пулемет, тяжело вздыхает и возвращает мне топор.
— Пойдем, пилу дам. Быстрее будет, чем топором.
Идем со стариком к хате. Из погреба, вблизи ее, на нас глядят две пары удивленных детских глаз.
— А ну, цыть назад! Кому сказано: не вылазить?
Дед грозит ребятишкам пальцем, но те не спешат скрываться в темном провале погреба: уж очень любопытно им посмотреть на худого, нескладного военного дядю без ремня, пилотки, обсыпанного с головы до пят въедливой сизой пылью.
Яблони пилим вместе с дедом. Решили ограничиться пока тремя. Две отдадим танкистам, одной замаскируем пулемет.
Танк стоит левее нас, зарытый в землю по башню. Ночью мы помогали его экипажу рыть котлован. Танки выделены для усиления противотанковой обороны полка, и теперь они взаимодействуют с нами, пехотинцами, потерявшими всю свою полковую противотанковую артиллерию еще в первый день боя.
Остроотточенная, с отличным разводом пила легко врезается в сиреневые стволы старых яблонь. На срезах выступают темные капельки сока. Дерево словно плачет вместе с хозяином, вырастившим его. Старик не пытается скрывать своих слез. Он то и дело отпускает рукоять пилы, устало распрямляет спину и вытирает глаза подолом вылинявшей ситцевой в мелкий синий горошек рубахи.
Не работа — наказание. Мне жаль деда, ребятишек в погребе, яблони, да и себя. Словно я всему виной. Но ведь нам же приказано рубить яблони и маскировать позиции!
Свой окоп мы маскируем только от воздушного противника. Когда дело дойдет до драки с немецкой пехотой и танками, всю маскировку мы оттащим в сторону: яблоня уже не скроет нас, а послужит лишь хорошим ориентиром для противника.
— Как пулемет называется? — спрашивает дед, когда кончаем с маскировкой.
— Системы Горюнова, — отвечает Назаренко.
— А у нас в гражданскую «максимы» да «льюисы» были.
Дед и Семен сидят на кромке пулеметного окопа и чадят самокрутками, затягиваясь всласть.
После прорыва через линию немецких танков нас отвели в ближайший тыл, дали помыться в речке, накормили, и вот мы снова в обороне.
Немец все жмет. Правда, за последние сутки он продвинулся всего лишь километров на пять, но ведь продвинулся же!
— Ели сегодня? — спрашивает старик Семена.
— Пока нет, отец. Интендантство где-то заблудилось… Скоро найдет.
Старик, кряхтя, поднимается, говорит мне.
— А ну пойдем, малый, лепешек дам.
Снова идем в хату. Там тихо, прохладно, глиняный пол посыпан какой-то пахучей травой. Эх растянуться бы сейчас на этом полу да провалиться в сон, глубокий, исцеляющий от всех бед и болезней, в сон, о котором за эти дни мы даже разучились мечтать.
Дед вынимает из печки заслонку, берет в руки ухват, а я сажусь на лавку, прислоняюсь затылком к прохладной стене и мгновенно проваливаюсь в этот сон.
Кто-то осторожно будит меня. С трудом открываю глаза. На моем колене — крохотная, в цыпках, ручонка. Это мальчишка, внук хозяина. Белоголовый, в штанишках, сшитых из немецкого шинельного сукна, с помочами — веревочками на костлявых плечиках.
— Дядя, у тебя сахал есть?
— Кому сказано: не вылезать из погреба! — дед оставляет ухват, тянется к уху внучонка, но я инстинктивно прижимаю мальчишку к себе, и старик, махнув рукой, снова отходит к печке.
— Нету у меня сахара. Тебя как зовут?
— Юла…
— Юра, значит. Ты подожди, Юра, скоро приедет дядя повар, принесет мне сахар, и я тебе его отдам. Сейчас ступай к бабушке.
Мальчишка кивает в знак согласия головой и неслышно исчезает в сенях.
Юра, Юра, ничего ты не знаешь! Кроме комсомольского билета да вложенного в него письма от Полины у меня в карманах ничего нет. Даже вещмешка. Он остался где-то там, в балке, когда мы прорывались из окружения. В нем были котелок и портянки. Нашедший его немец не разбогател от такого трофея.
— Вот, угощайся сам и ребятам отнеси, — старик подает сложенные в оловянную тарелку лепешки. — Не ахти какая еда, но ничего больше нет. Бабка испекла из сушеной лебеды с ячменной мукой. А то, что керосином пахнут, — ничего. Сковородку-то бабка тряпочкой с солидолом смазывает. Чтобы не подгорали, значит…
Если учесть, что мы опять около суток ничего не ели, лепешки кажутся вкусными. Запиваем их холодной колодезной водой прямо из ведра и снова беремся за лопаты. Нужно соединить окоп с ходом сообщения.
Ночью я ходил вдоль второй полосы обороны, которую теперь занимаем, искал кого-либо из роты ПТР, где служил Тимофей. Нашел лейтенанта, командира взвода. Он подтвердил, что в желтой воронке действительно находился младший сержант Тятькин, что это он пытался подорвать танк гранатой. По его мнению, оба бронебойщика погибли. Фамилии Вдовин лейтенант не слышал. В батальоне такого бойца не было.
С лопатой в руках к нам подходит старик, плюет на ладони, крестится и начинает копать. Худой, темнолицый, жилистый, как старый яблоневый корень, с коротко остриженной бородой, он молча долбит неподатливую землю, то и дело вытирая лицо подолом рубахи. Через весь лоб старика наискосок от правого виска до левой брови тянется шрам.
— На мировой или гражданской? — спрашивает старика Семен, показывая на шрам.
— Не. На японской еще. В девятьсот четвертом, под Ляояном. Город такой в Маньчжурии есть. Японский офицер меня саблей достал, а я ему штыком за это кишки выпустил… Кажись, началось, а?
Старик распрямляет спину, прикладывает ладонь козырьком к глазам и смотрит на запад, туда, в сторону дубовых рощиц, по линии которых проходит передний край нашей обороны. Это километрах в трех.
Мы бросаем лопаты и вылезаем из окопа. Да, похоже, началось. Над передним краем поднялось облако дыма, черными осами кружатся немецкие самолеты, протяжный, похожий на глухой стон гул начавшегося боя докатывается и до нас. Невеселый гул, очень невеселый…
— Приступить к работе! — командует Семен.
Мы с Реутом беремся за лопаты, а старик, отойдя в сторонку, продолжает смотреть туда, на запад, откуда к его дому, к старухе и внукам, быть может, приближается смерть.
К нашей позиции подходят комбат, начальник штаба батальона и младший лейтенант Пастухов.
— Расчет, смирно! Товарищ майор…
— Вольно, продолжайте работу, — комбат обрывает доклад сержанта Назаренко и подходит к старику.
— Здравствуйте, папаша.
— Здравия желаю, товарищ командир.
— Как зовут вас?
— Иваном Ильичом. По фамилии Шубин. Бывший старший унтер-офицер четвертого Заамурского полка пограничной стражи. В гражданскую служил с товарищем Блюхером.
— Иван Ильич, ведь был приказ всем эвакуироваться в Старый Оскол.
— Был, сынок. Только никуда я не пойду. Старуха моя еле двигается, а двое внучков у нас. В погребе отсидимся. Не впервой. Да, может, бог даст, не пустите германца дальше? Чай, не сорок первый год?
Старик вопрошающе смотрит на комбата, но тот на отвечает. Он с болью в глазах некоторое время смотрит на старика, потом поворачивается и подходит к нам. Уже стоя на бруствере окопа, майор говорит:
— Уйдите хотя бы с позиции, отец, Скоро начнется бой…
Комбат спускается к нам в окоп, осматривает через прицел пулемета сектор обстрела, интересуется, знаю ли я ориентиры и расстояния до них. Судя по всему, он остается доволен тем, как расчет изготовился к бою.
— Может быть, будут какие-либо вопросы? — спрашивает комбат перед уходом.
Что меня толкнуло на такой шаг, не знаю, но неожиданно для всех я говорю:
— Товарищ майор, сержант Назаренко вчера танк немецкий уничтожил. И экипаж его тоже.
Майор вопрошающе смотрит на капитана Пугачева.
— Мне не докладывали, — говорит начальник штаба. — По сведениям, поступившим из седьмой роты…
— Погодите. Где уничтожили танк, Назаренко?
Семен, бросив на меня взгляд, не предвещающий ничего хорошего, расправляет под ремнем гимнастерку, отвечает:
— Там, за высоткой, когда танки прорвались через передний край. Одного я догнал, значит, и — бутылку ему на моторное отделение. Сразу занялся. А когда фрицы пытались выскочить из него, я их, значит, из автомата.
— Спасибо, товарищ сержант, — майор пожимает руку Семену. — Пока объявляю вам благодарность.
До начала боя мы успеваем-таки позавтракать. Пшенной кашей и несладким чаем с ржаными сухарями. Сахар мы все (даже Реут) отдаем Ивану Ильичу для внуков.
Семен сердится на меня, считает, что я не к месту заговорил об этом танке (чтоб он сгорел еще раз!) и вообще влез не в свое дело. Им должен заниматься старшина Лобанок, которому Назаренко б свое время доложит о нанесенных врагу потерях.
…И опять кажется, что все это было давно, давно. И разговор о подвиге Семена, и майор на бруствере окопа, и пшенная каша в котелке Назаренко.
Нас опять молотят. Немцы прорвали оборону на рубеже дубовых рощиц, отразили контратаку подошедшей танковой бригады и вплотную приблизились к позиции батальона.
С ходу ее преодолеть не удалось. Мы отбили атаку их танков, конечно, с помощью соседей-танкистов, прижали огнем пулеметов двигающуюся за танками пехоту и теперь ждем очередной.
Мы сидим в окопе вдвоем с Назаренко, укрывшись от летящей в окоп земли шинелью. Ее — одну на троих — серую, грязную, битую пулями и осколками дал нам старшина седьмой роты. Кеша лежит рядом, в ногах у нас, завернув, как всегда, голову плащ-палаткой. Бедная земля, ты опять то вздрагиваешь, то качаешься, то стонешь под нами.
На секунду, другую выглядываю из-под шинели, но неба не вижу. Над головой висит сизоватое облако дыма и пыли, фыркают осколки, воют мины, сверкают трассеры снарядов.
Это бьют танки. Бьют прямой наводкой по нашей позиции, по «станкачу», которого мы успели снять с площадки и поставить в ход сообщения, отрытый на треть нужной глубины.
Сколько это еще продлится? Замечаю, что такой вопрос я задаю себе при любой артиллерийской подготовке немцев и еще ни разу не ответил на него. Не знаю, сколько, но ведь все равно кончится же!
Только бы не поддаться панике или отчаянию, не махнуть рукой на все, в том числе на такую штуку, как жизнь, и не выскочить из окопа: тогда с ней расстанешься мгновенно.
Это великое счастье, что рядом со мной Назаренко. Он, как и Тятькин, наверное, ничего не боится. Рядом с ним я чувствую себя сильнее. Семен держит меня рядом с собой, притягивает к себе, как сильный магнит маленькую железную гайку.
Внезапно над нами, кажется, рядышком, над самой головой раздается рев мотора, и новые груды земли сыплются на каски, пули щербят противоположную стенку окопа.
Значит, налетели самолеты. Они бомбят позицию батальона. Взрывы бомб заглушают все остальные звуки боя. Опять мысленно ругаю наших летчиков, хотя знаю, что они не могут беспрерывно висеть над полем боя, что немцы налетают сразу, едва наши самолеты уходят на аэродромы.
А пилоты «мессеров» наглеют с каждой минутой. Они проносятся вдоль позиции на малой высоте и поливают из пушек и пулеметов каждый метр земли, и без того уже покалеченный тысячами мин, снарядов, бомб, миллионами пуль и осколков.
Терпим и это. Надо терпеть. На то мы — пехотные солдаты.
Однако, я ошибся. Терпение кончается. Семен рывком сбрасывает шинель, потом каску, ремень, вскакивает и бросается к пулемету.
— Кочерин, за мной! Приготовиться к стрельбе по воздушным целям!
Все решает команда. Она опять делает из меня солдата, действующего и вовсе не думающего об опасности.
Сержант уже отделил тело пулемета от станка. Я подхватываю станок, оттягиваю стопорную муфту. Ни свиста пуль, ни фырканья осколков, ни рева моторов больше не слышу.
— Заряжай! — Глаза Семена, устремленные на меня, кажутся озорными. В его мимолетном взгляде — ничего, кроме неуемной удали.
— Держись, Серега! Не тряси коленками! А тебя я, фашистская морда…
Дальше Назаренко завернул такое, что, услышав его, пилот «мессера» обязательно бы врезался в землю. От удивления и растерянности.
Первый «мессер», вертясь в карусели, пронесся над нами. Сверкнул зеленоватым брюхом второй, ныряет к земле третий. Я вижу, как пляшут огоньки под его плоскостями, пули уже свистят мимо уха, вспыхивает фонтанчиками земля вблизи нас. Но в этот момент Семен нажимает на спуск, и грохот «Горюнова» заглушает все. Пилот, наверное, замечает, откуда тянутся малиновые огоньки трассирующих пуль и, принимая вызов на дуэль, пикирует на нас.
Он бьет в нас из пушки и двух пулеметов, давит мощью своего огня, но лента змеится и змеится по моей левой ладони, «Горюнов» глотает патрон за патроном, выплевывает десятки пуль в секунду. Они мчат к этой валящейся на нас с неба черной махине, направленные рукой Семена, впиваются в нее, жалят, жалят насмерть, и «мессер» клюет носом еще круче и врезается в землю где-то там, за селом.
— Ну что, получили, гады? — Семен грозит летчикам кулаками.
Он — победитель — стоит посреди окопа, широко расставив ноги, вблизи которых все еще лежит Кеша. Тот глядит на сержанта недоуменным взглядом. Кеша, наверное, не понимает сержанта. Ему кажется, что Назаренко не в своем уме.
А самолеты все пикируют, пули и снаряды авиационных пушек по-прежнему решетят землю, но мы уже не обращаем на них внимания.
Человек, наверное, иногда просто устает бояться. Нет, это не равнодушие к жизни, просто надоедает бояться. Вот и все. По-моему, что-то такое сейчас случилось с Семеном. Он садится на прежнее место, достает кисет и закуривает. Шинель, которой мы укрывались, лежит на бруствере, количество дырок от пуль в ней, наверное, прибавилось.
Я осторожно опускаюсь на корточки рядом с Семеном, но он мне приказывает привести пулемет в положение для стрельбы по наземным целям. Снимая тело пулемета с вертлюга, мельком бросаю взгляд назад, на хату деда Ивана. Она пока цела.
Немцы начинают атаку сразу же после штурмовки нашего переднего края самолетами. Опять атакуют танки, за ними — пехота.
Танков уже меньше, чем в первые дни наступления. И движутся они не так резво. Но зато, как и прежде, — нахально, напролом. Бросается в глаза то, что так мало «тигров». Приказ: выбить у Манштейна танки, неуклонно выполняется.
Когда пехота приближается на дистанцию действительного огня, я слышу голос командира седьмой роты. Он командует строго по уставу:
— Пулеметчику, ориентир два, по пехоте, длинными…
Такую команду грех не выполнить и даю длинными по пехоте. Патронов много, но лучше стрелять короткими очередями: вражеские танкисты не сразу заметят пулемет. И еще: при длинных очередях быстрее нагревается ствол. Запасного у меня нет.
— Убавь прицел. Прицел меньше один! — кричит мне Семен. — Так, Серега, так!
Тек или не так — не знаю. Из-за дымков у дульного среза мне почти не видно цель, а Семену, стоящему сбоку, она видна хорошо.
Пехоту мы опять прижали, но танки ползут и ползут по полю, ведя огонь по нашим закопанным в землю тридцатьчетверкам. Если бы не танкисты, машины с черными крестами на бортах давно бы отплясали на наших окопах танец смерти.
— Так, пулеметчики, так! — доносится до нас голос ротного. — Не давайте им подниматься, не давайте.
Но они — немцы — все-таки поднимаются и снова атакуют.
— По пехоте, короткими, огонь! — командует Назаренко.
Последнее слово команды тонет в грохоте очереди. При коротких очередях я вижу цель лучше, дымок не застилает мне поле, и могу бить на выбор. Пулемет «пляшет» на площадке, под колесами в земле образовались вмятины, но надолго ли хватит мощи его ствола, не заклинит ли его, расплавившись, пуля?
— Командир, ствол перегрелся, — кричу сержанту, но он отмахивается, указывает мне все новые цели, называет установки прицела, и я, до скрежета зубовного стиснув зубы, опять нажимаю на спуск.
Назаренко наклоняется к Реуту, кричит ему в ухо:
— Сбегай к деду Ивану, принеси воды ствол охладить.
Но дед Иван приходит сам. С ведром воды и ковшиком. Едва немецкие самолеты улетели, он вылез из погреба и двинулся к пулемету. Он знал: солдаты в бою очень хотят пить.
А немцы все наседают. Левее, на участке соседней роты, их танкам удается вклиниться в нашу оборону, и теперь мы ведем огонь как бы вдоль фронта, опять отсекаем пехоту от танков.
По нас бьют минометы. Мины рвутся вокруг окопа, вздымая груды земли, и я вижу цель лишь в те мгновения, когда ветерок относит облака пыли и дыма в сторону.
— Испили бы малость, ребята, — силится перекричать и взрывы мин, и стук пулемета дед. Он сидит позади меня на корточках, держа в руке ковшик.
— А ну, плесни, отец, на ствол, — говорит ему Назаренко, торопливо перезаряжая автомат.
Дед выпрямляется в полный рост, через плечо Реута протягивает руку с ковшиком, льет на ствол воду. Она кипит, над пулеметом взбухает облако пара.
— Цель не вижу, не лей больше, — кричу деду Ивану. — Тряпку бы мокрую…
Тряпки под рукой нет. Дед Иван снимает свою синюю в горошек рубаху, мочит в ведре и вешает на ствол.
«Спасибо, дед Иван», — надо бы сказать ему, но некогда. Скажу после.
Мы отбили и эту атаку. Немцы под прикрытием танков и огня минометов откатываются назад в едва приметную низину. Пулеметом их теперь не достанешь. Туда по низине бьет наша артиллерия, минометы. Скоро на них обрушивают огонь истребители и штурмовики. Они проносятся вдоль низины, обстреливая с бреющего полета пехоту. Молодцы летчики! Теперь передышка нам обеспечена. Для новой атаки противнику нужно перегруппировать силы.
Пьем воду, холодную, мягкую. Пьем с каким-то хрустом, до одурения, до оранжевых кругов в глазах. Дед Иван хотел сходить за водой еще, говорил, что мочил в ведре грязную рубаху, но до этого ли нам!
Вдвоем с Назаренко они опять сидят у стенки окопа, дымят махрой, обливаются потом. Тело деда Ивана — смуглое, не по годам жилистое, поросшее седым волосом на груди и лопатках, отливает старой бронзой. Когда-то он, наверное, был очень стройным, красивым и сильным.
В окоп, волоча на ремне винтовку, еле живой тяжело опускается Лобанок.
— Все живы? — с трудом размыкая черные, узкие губы, спрашивает он Назаренко.
— Пока все.
— Второго расчета, считай, нет. Пулемета — тоже. Теперь с вами буду…
— А что с ними? — Назаренко протягивает старшине самокрутку.
— Танк подавил. Одного насмерть в окопе засыпало, второго в санбат отправили. Выживет ли — не знаю.
Руки Лобанка трясутся, горящие крупицы махорки сыплются на брюки, но те даже не горят. Грязь и пот сделали наше хабе огнестойким.
— Откуда сам-то, дед? — спрашивает старшина старика. — Хозяин хаты, что ли?
— Оно так, — кивает дед Иван. — Водички испить не хочешь, сынок? За свеженькой схожу…
— Спасибо, но малость погодя, а то потом вмиг изойдешь…
По ходу сообщения, изогнувшись, бежит телефонистка. В левой руке — катушка, в правой — аппарат. Катушка, сбрасывая с себя последние метры кабеля, скрипит, как бы приговаривает: «скоро вся», «скоро вся», «скоро вся».
— Крюкова! — окликаю я телефонистку.
Она останавливается, некоторое время смотрит на меня с удивлением, потом говорит:
— А-а, это ты. Живой еще?
— Как видишь…
Девчушка опускается на колени. Из порванных чулок виднеется красноватая в ссадинах кожа. Она натягивает на колени юбку, но та коротка, и девчушка поворачивается к нам боком.
— Попить нет?
— Погодь, дочка, — свеженькой принесу, — подхватывается дед Иван, но Крюкова жестом останавливает старика. — Давайте, какая есть.
Она пьет из ковша, высоко запрокинув голову. Пилотка падает на землю, светлые, коротко остриженные волосы, свалявшиеся в серые пучки, отклоняются назад, открывают красивые маленькие ушки. На гимнастерку, на зеленые погоны с малиновым кантом льется вода.
— Чего это ради — связь сюда? — спрашивает Крюкову Лобанок.
Она отвечает не сразу. Делает еще несколько глотков, вытирает рот тыльной стороной ладошки, надевает пилотку.
— Спасибо. Никогда такой вкусной не пила. А связь, старшина, на новый капе батальона тяну. Рядом с вами будет, — в соседнем окопе. Прощевайте, пока…
— Господи, ей-то за что такие муки? — шепчет дед Иван, грустно качая головой.
Очень скоро в ходе сообщения появляются комбат, командир нашей пулеметной роты (вот когда только свиделись!), начальник связи батальона, парторг, заменяющий сейчас замполита, еще какое-то начальство.
— Пулемет убрать отсюда, товарищ майор? — спрашивает комбата наш ротный.
— А чем отбиваться будем? Камнями? Один в батальоне остался, — сердито отвечает комбат.
— Я полагал, важная для противника цель…
— Полагал, полагал… Есть связь?
— Есть, товарищ майор, — слышится голосок Крюковой.
Комбат что-то говорит в трубку, но он опустился на дно окопа, и мы не слышим что.
Мы не знаем, почему майор перенес свой капе сюда. Обычно он находится позади восьмой роты. А может, ее, восьмой роты, уже и нет?
Но как бы то ни было, рядом с комбатом веселее. Раз начальство с нами — значит порядок. Присутствие майора, которого мы все уважаем, вселяет уверенность в то, что все будет хорошо. Майор знает, когда и что нужно делать.
В разные концы бегут связные, и вскоре появляются командиры рот. Комбат отдает им какие-то распоряжения. Так как нашей пулеметной роты фактически не существует (комбат сказал — один пулемет), старшего лейтенанта Щукина назначают командиром девятой. Эту весть приносит старшина Лобанок, тоже бывший там, у комбата.
Командиры расходятся. Мы беремся за лопаты, дед Иван снимает с пулемета рубаху, успевшую просохнуть, выливает оставшуюся в ведре воду в котелок и ходом сообщения отправляется через сад к своей хате.
У яблоньки, которую я хотел срубить, он останавливается, некоторое время смотрит на нее и медленно шагает дальше, к погребу.
Старшина приказал почистить окоп, выбросить насыпавшуюся в него землю. Эту работу выполняем мы с Семеном. Реут ушел за патронами, сам Лобанок набивает ленты.
Солнце начинает клониться к вечеру. Только сейчас замечаю, что оно изрядно-таки пригревает, и просто диву даюсь, как это наш «станкач» выдержал такую стрельбу в такую жару?
На капе батальона ведут пленного. Он, пригнувшись, идет по ходу сообщения первым. За ним — трое разведчиков в маскхалатах. Очевидно, из разведроты полка. В батальоне маскхалатов нет.
Пленный проходит со связанными руками, во рту у него торчит кляп — пилотка. Успеваю заметить, что немец грязен, небрит, левый рукав его зеленой парусиновой куртки оторван напрочь.
Мы бросаем лопаты и идем следом за разведчиками. Начальник штаба батальона, наконец-то появившийся на капе, командует нам «кругом», но комбат разрешает остаться.
Садимся в ходе сообщения, не сводя глаз с пленного. Тот пугливо озирается. Страх, страх и страх — ничего больше в карих, глубоко сидящих под выпуклыми надбровными дугами глазах. Пленный полулежит на боку у ног комбата.
Из-за широкого голенища его сапога виднеется магазин от «шмайсера», еще полный патронов; серебристо светятся шляпки гвоздей на подошвах. Ничего не скажешь: кованый сапог.
— Кто знает немецкий? — комбат обводит всех взглядом, потом садится на патронный ящик, закуривает. При виде папиросы у пленного, очевидно, начинает течь слюна, он глотает ее и закрывает глаза.
— Значит, никто?
— Я немножко знаю. Красноармеец Реут. — Кеша приподнимается на колени. — Среднюю школу окончил…
— Иди ближе и спроси, кто он? Да кляп вытащи!
Кеша спрашивает. Пленный не отвечает.
— Шпрехен зи дойч? — снова спрашивает Реут.
Молчание. Пленный даже закрывает глаза, давая понять Кеше, что отвечать он не будет.
— Может, он и не немец вовсе? — Это говорит парторг батальона. — На немца вроде не похож. Их ведь у Гитлера кого только нет: итальянцы, испанцы и другие… Черный больно для немца.
— Что же делать будем? — комбат выкидывает окурок за бруствер. — А документы какие при нем были, разведчики?
— Нэ було их, товарищ майор, — отвечает старший из разведчиков. — Вин от нас так тикав! Такисенького ось и взялы. Аж без рукава…
— Без рукава, говоришь? — Майора словно осенила какая-то мысль. Он встает, подходит к пленному и говорит:
— Нет времени волыниться. Расстрелять его.
Пленный вдруг с нечеловеческим стоном падает навзничь, пытается скинуть с рук веревку, ужом вьется на дна траншеи, воет, бьет носками сапог горячую землю.
Мы недоумеваем, и только майор смотрит на все это спокойно.
— Понял, значит, гад, что такое «расстрелять». Не немец он. Власовец. И рукав оторвал потому, что на нем был специальный знак нашит…
Я слышал раньше о Власове, о власовцах, но что придется с одним из них встретиться вот так, в бою, увидеть живым — не думал никогда.
Пленный все еще бьется, как эпилептик, о землю, воет, по его грязному лицу текут слезы, оставляя черные следы.
— А ну, кончай комедию, — тихо говорит майор, снова садясь на ящик.
Старший из разведчиков подходит к пленному, берет его за ворот куртки, сажает, прислонив спиной к стенке траншеи.
— Господин офицер, — пленный говорит, не открывая глаз, он, видимо, даже боится их открыть, — господин офицер, зараз усе доложу, як есть. Зараз…
— Украинец, значит, — как бы про себя говорит майор.
— Так точно, господин офицер. З-пид Винницы…
— Погоди! Всем — по местам. Здесь останутся начальник штаба и парторг.
Мы нехотя уходим. Особенно удручен Кеша. Первый раз мы услышали о его среднем образовании, узнали, что он даже может разговаривать по-немецки, парень хотел продемонстрировать это — и вот на тебе — пленный оказался власовцем.
— Не горюй, Реут, пленные еще будут, — успокаивает Кешу Назаренко. — Переводчики они — во как нужны! А сейчас — набивай ленты.
Разведчики сидят рядом с нами, в ходе сообщения. Двое — молодые парни — курят. Старший, сжав руками автомат так, что побелели пальцы, недвижимо смотрит в одну точку. Он словно окаменел.
— Водички не хочешь, земляк? — спрашивает его Назаренко.
— Спасибо. Не хочу…
Назаренко сочувственно глядит на разведчика и снова берется за лопату.
Я чищу окоп, а сам все думаю о пленном: что его заставило надеть форму врага, пойти войной на нас? По-моему, власовцы — хуже фашистов. Тех как-то можно понять… «Чужой, — как говорил Иван Николаевич, — социальной системы». А эти?..
К исходу дня немцы предпринимают еще одну атаку. На этот раз им после бомбежки, артиллерийских и минометных обстрелов удается прорвать оборону на участке полка или, вернее всего, что от него осталось. Вместе с остатками танковой бригады мы контратаковали противника, пытаясь выбить его с окраины села, вернуть свои позиции, но безуспешно.
В этой контратаке погиб комбат. Осколок мины зацепил его в саду деда Ивана. Там уже похозяйничал немецкий танк. Белели изломы помятых яблонь, грядки вдоль и поперек были перепаханы гусеницами.
Когда мы после неудачной контратаки отходили через сад, я бросил взгляд на погреб за хатой. Он был цел. А соломенная крыша хаты деда Ивана уже горела.
Семен опять ругался. Зло, забористо, с вывертами, до тех пор, пока Лобанок не приказал ему замолчать.
Мы отходили под покровом темноты на восток. Следом, урча моторами, как бы нехотя, ползли немецкие танки. Они подрывались на минах, поставленных нашими саперами, горели яркими в темноте кострами. Но те, что уцелели, ползли и ползли вперед, подгоняемые фантастической силой приказов.
Даже нам было ясно, что немцы теперь полагаются в первую очередь на танки. Проломить нашу оборону, проломить во что бы то ни стало — вот какие приказы, очевидно, получали немецкие танкисты.
А мы получали другие — выбить эти танки, выбить. И не пустить немцев дальше.
А сегодня опять пустили. На километр, два, но пустили.
Глухая ночь застала нас на какой-то новой безымянной высоте. Они все тут безымянные.
На рассвете наши танки, много танков, нанесли контрудар. Танкистов поддерживают летчики и артиллеристы. С нашей высоты видно, как отступает вражеская пехота, заслоняясь огнем своей артиллерии, как косяки пикирующих бомбардировщиков кидаются на наши танки, а в небе начинается такая круговерть, что, быть может, только летчики и смогут разобраться: где тут свои, а где чужие.
Но уже через час, другой немцы, очевидно, введя в бой новые или новую дивизию, отразили контрудар танкистов. Да и могли ли они уйти далеко без нас, пехоты? А пехоты, кажется, уже нет.
Танки, что наши, что чужие, — горят почти одинаково. Правда, немецкие с бензиновыми двигателями — и загораются, и горят быстрее. Это уж точно.
Если бы кто знал, как тяжело смотреть на то, как горят свои танки, как схваченные цепкими лапами огня выскакивают из люков парни в черных комбинезонах! Они катаются по земле, стараясь погасить на себе языки огня, вертятся, как укушенные смертоносным змеиным жалом. Вертятся и многие замирают. Уже навсегда.
Лобанок, когда мы останавливаемся на очередной безымянной, говорит, что больше пятиться не будем, что мы наконец уперлись и никто нас больше не сдвинет.
Около полудня, остановив наших контратакующих танкистов, немцы переходят в наступление. Все повторяется, как в первый, в третий и пятый дни этих непрерывных боев.
Теперь от батальона осталась кучка людей. Даже начальник батальонного медицинского пункта — старший военфельдшер — и тот оказался с нами на передовой. Вместе с ним пришел и последний оставшийся в живых санитар.
Мы ведем бой дотемна. На сколько хватит наших сил — не знаем. Лобанок получил новый пулемет, и теперь огневая мощь его взвода возросла вдвое.
После полудня на высотку пробивается комсорг батальона. Теперь он, Федя Пастухов, исполняет обязанности замполита, так как парторг тяжело ранен. Младший лейтенант отдает приказ: ни шагу назад! Если кто-либо нарушит этот приказ, будет иметь дело с трибуналом. Другого, по его словам, не будет.
Комсорг отдает нам банку консервов, номер вчерашней дивизионки и ужом ползет по склонам высоты. К стрелкам.
Вот все, что я вспомнил, шагая рядом с Назаренко на восток. В тыл обычно уходят на переформировку. На привале, где-то в районе расположения полковых складов и мастерских, нам раздают почту, поступившую за эту трагическую неделю.
Мне пришли два письма от Полины. И одно — от матери. Решил прочитать их после. Ведь надо же какую-то радость оставить на «потом».
Письма напомнили мне о Тимофее. Не верилось, что он погиб: могло просто завалить землей. Ведь такое бывало же.
Здесь же на складе вещевой службы полка нам выдали шинели и вещмешки. Чьи шинели? Убитых? Раненых? Пропавших без вести? Кто знает. Мне, например, досталась наша родная, серая, уже с ефрейторскими погонами. Тронутая порохом и пулями, вывалянная в песке и глине.
В кармане я нашел махорку. Примерно горсть. Назаренко даже засиял от этой вести. Быть может, эта махорка была последним богатством убитого ефрейтора пехоты, которым он там и не насладился. Как знать!