Атака
Атака
Куда? В какую атаку? Он, что, Иван Николаевич, не видит, что творится? Мне и головы не поднять!
Но я все-таки поднимаю эту свою разнесчастную голову, в которую, я уверен, нацелены сейчас все немецкие снаряды и пули.
Поднимаю и вижу, что из траншеи, то тут, то там вылезают люди, издали похожие на маленьких сереньких рачков, барахтающихся в песке речной отмели.
Они не бегут, а пока лишь карабкаются из траншей, пытаясь сделать почти невозможное — оторвать себя в это мгновение от земли, заставить свои словно деревянные ноги сделать первый шаг в атаку. Никогда, никогда не думал, что так труден бывает этот самый первый шаг.
Наша артиллерия уже не бьет. Артиллерийская подготовка кончилась. Теперь по нас бьют немцы. Бьют из всего, что у них есть. А я-то, дурак, думал, что там за лощинкой, которую мне нужно пересечь, не осталось ничего живого.
Нечеловеческим (иначе не назовешь) усилием воли вытаскиваю себя из ячейки, загоняю патрон в патронник и, наваливаясь грудью на пустоту, делаю шаг. Потом до предела открываю рот и что есть мочи кричу «ура», пытаясь хоть как-то заглушить свой страх.
Слева, вышагивая по-журавлиному, кто-то идет. Ага, это Иван Николаевич. А почему он не бежит? Ведь в кино все в атаках бегают что есть мочи.
Нет, он, как и все, идет полусогнувшись, далеко выставив перед собой штык. Я пойду так же. Справа вижу Галямова. Он держит ручной пулемет на ремне через левое плечо и стреляет короткими очередями. Больше за разрывами и дымом я не вижу никого из своих, но знаю, они здесь, в цепи.
— Из-под обстрела, броском, марш! — Вдруг отчетливо слышу голос Ивана Николаевича и замечаю, что теперь он бежит, все также по-журавлиному высоко вскидывая ноги. Следую его примеру.
Слева неожиданно раздается грохот, лязг, глухая стукотня пулемета. Что это? Да это же наш танк! Но он какой-то маленький, совсем не такой, каким я себе представлял танки.
Он обгоняет, я прячусь за его броню, как учили, и бегу по твердым брусочкам снега, спрессованного гусеницами.
Так легче. Танк стреляет на ходу, теперь уже из пушки, тоже маленькой и короткоствольной. Но внезапно по его броне рассыпаются снопы искр, раздается пронзительный, стонущий звон металла, и танк вспыхивает жарким метнувшимся в лицо факелом. Из люка едва ли не под ноги мне выпрыгивает танкист.
Огонь немцев нарастает. Снег и земля словно встают на дыбы, поднятые таинственной невидимой силой. Замечаю, что кромка вражеской траншеи опоясывается цепочкой мерцающих огоньков, то гаснущих за стеной разрывов, то появляющихся вновь, чтобы нести нам, мне смерть. Ничего, кроме смерти.
Сейчас земля, кажется, и не дрожит, а качается длинными, как при мертвой зыби, волнами. Я не могу удержаться на них. Это свыше моих сил. Я задыхаюсь от горького зловонного дыма, слепну от него и валюсь в снег ничком, согнутый в три погибели адским грохотом, вихрями горячего воздуха, свистом, визгом, воем, фырканьем раскаленного свинца, изорванной до зазубрин горячей крупповской стали.
В мгновение ока все исчезает. Теперь я не вижу ничего, лежу, уткнувшись лицом в снег, пахнущий могильным холодом и взрывчаткой.
Жив я или убит? Раз способен задать этот вопрос, значит, жив. Сжимаюсь в маленький жесткий комок, такой жесткий и такой упругий, что, кажется, попади в бок осколок или пуля, они тотчас же отскочат прочь.
Знаю, что нужно встать и идти вперед, следом за Журавлевым, но какая-то сверхъестественная предательская сила тянет меня назад. Меня, маленькую жалкую черную фигурку, брошенную судьбой посреди огромного, полного рыскающей смерти поля.
От страха я царапаю пальцами мерзлую коросту снега, долблю ого черными носками валенок, зная, что единственное спасение для меня — зарыться в землю глубоко-глубоко, спрятаться в нее, родимую, от этого ужаса.
Но она не поддается мне. Даже снег, ее покрывающий, не уступает моим ногтям, из которых давно сочится кровь. А ведь на поясе у меня — лопата. Но я забыл про нее.
Пожалуй, единственный выход — это вскочить, повернуть назад и бежать, бежать без оглядки, туда, в траншею, в землянку, лечь на землю и держаться за нее крепко-крепко руками, зубами, всем своим существом.
Как учили на занятиях по тактике в запасном полку, я сдвигаю ноги вместе, подтягиваю под себя винтовку, быстро вскакиваю и бегу…
Куда? Конечно, вслед за Журавлевым, Тятькиным туда, где в зыбкой вонючей синеве скрылись мои товарищи. Так, наверное, распорядилось сердце.
Кто-то кричит. Что это: команда или предсмертный вопль раненого?
Где Журавлев? Где все? Что мне делать? Эх, если бы мне кто-нибудь скомандовал сейчас, тогда все стало бы на свои места. Впрочем, вперед! Туда, в дым и грохот.
Мина шлепается рядом. Готов поклясться, что в метре от левой ноги. Меня подхватывает свистящей волной горячего воздуха, сначала кидает прочь, как мешок, набитый чем-то теплым, потом перевертывает через голову.
Когда глаза начинают что-то видеть, а голова соображать, замечаю, что я смело подставил грозному противнику свой тощий зад, а голову, как тыкву, держу в мокрых рукавицах.
Цел? Цел, едрена вошь! Но в какую сторону теперь мне наступать?
— Серега, жив? — слышится голос явно не ангельский. Значит, не из рая.
— Ага, жив. Кто это?
— Я, Тятькин. Контужен, что ли?
Господи, верно, Тятькин. Нет, я не контужен. Но вот что интересно: у меня куда-то исчез страх. Нету его. Во всяком случае, так кажется. Наверное, последним взрывом мины его начисто вытряхнуло из меня, как полову из лукошка. Хочется сказать об этом Тимофею, но он, кажется, не настроен на душеспасительную беседу.
— Ползи за мной, — кричит в самое ухо Тимофей, — Голову пригибай ниже. Нужно быстрее выйти из-под огня.
Где мы ползем? Эге, по проходу в минном поле. Порядочек! А вот и траншея. Немецкая! Значит, ее уже взяли!
— Прыгай сюда! — слышу я голос Тимофея и с грохотом всего металлического на мне валюсь боком куда-то в бездну.
Мы во вражеской траншее. Широкой, глубокой, с одетыми жердями крутостями. Пули и осколки по-прежнему грозно свистят над головами, но теперь чихать нам на них. Во всяком случае, я, например, их уже не боюсь. Почти не боюсь. Мало того, даже начинаю соображать, что к чему.
Замечаю, к слову, что заградительный огонь немцев стал менее плотным. Очевидно, вражеские артиллеристы сейчас перенесут его на первую траншею своего уже бывшего переднего края обороны. То есть туда, где сейчас находимся мы с Тимофеем. Да и наши пушки и минометы бьют теперь дружнее, вступили в дело дивизионы контрбатарейной борьбы и вместе с несколькими самолетами-штурмовиками подавляют вражескую артиллерию.
Я впервые вижу в небе наши «илы». Они идут низко над землей, паля эрэсами по ближайшей глубине обороны немцев. Под крыльями у них то и дело мелькают вспышки огня. Выше, прикрывая действия штурмовой авиации, бороздят небо истребители.
Я бегу следом за Тятькиным, хорошо ориентирующимся в лабиринте поворотов, тупиков, выходов к ячейкам и пулеметным гнездам. Кажется, Тимофей всю жизнь только тем и занимался, что бегал по немецким траншеям и окопам.
Еще поворот, и мы бежим уже не вдоль фронта, а в глубь вражеской обороны. Значит, это ход сообщения в тыл. Бой как будто на время затих, слышатся редкая трескотня автоматов и отдельные, похожие на хлопки, взрывы гранат.
Тимофей останавливается. Я тоже. У изгиба хода сообщения вижу Журавлева и Вдовина. Иван Николаевич стоит на коленях, держа в руках винтовку с расщепленным прикладом. Увидев меня, он приветливо кивает головой.
— Живой, Сережа? — В его глазах неподдельная радость. — Ну тогда повоюем еще. Подходи ближе, сейчас я тебе растолкую, что тут и как.
Подхожу к Журавлеву, приваливаюсь плечом к стенке траншеи, силюсь отдышаться. Пот заливает глаза, ноги подкашиваются, во рту пересохло. Сгребаю с бруствера сероватый снег, машинально начинаю есть.
— Значит, обстановка такая, — говорит Иван Николаевич, осторожно выглядывая за угол хода сообщения. — Ворваться во вторую траншею противника с налета не удалось. Командир взвода передал через связного, что, после того как артиллеристы и минометчики дадут огонька по второй вражеской траншее, мы должны атаковать ее снова.
Но так как наше отделение несколько отстало от взвода из-за этого дзота, нам еще предстоит выйти на линию других отделений.
Сделать это в сложившейся обстановке мы можем только, пробиваясь вперед по ходу сообщения. А он еще занят противником. За следующим изгибом — немцы. Они завалили ход сообщения и не подпускают к завалу. А нас всего четверо…
— Как четверо? — перебиваю я Журавлева.
— Четверо, — повторяет он жестко. — Чапига убит, Галямов тяжело ранен, находится в дзоте.
«Чапига убит?! Значит, его уже нет? Совсем нет?» Слова старшего сержанта не укладываются в сознании.
— …А раз четверо, будем действовать так: как только начнется огневой налет нашей артиллерии по второй траншее, ты, Тимофей, и ты, Кочерин, незаметно выберетесь из хода сообщения, ползком, напрямик, выйдете в тыл к немцам, сидящим за завалом, а мы с Вдовиным атакуем их в лоб, через завал. Всем ясно?
Куда уж яснее! Мне, например, ясно. А Чапиги уже нет в живых. С Тимофеем я согласен идти хоть к черту на рога. Честное слово, что-то случилось с моим страхом. Повторяю, он исчез. Во мне бродит какой-то хмель непонятной удали. Хорошо это или плохо? А Галямов тяжело ранен.
Но я твердо уверен в одном: фашистов больше не боюсь. Не боюсь — и баста! Давайте, товарищи генералы и полковники, обещанный вами огневой налет, и сейчас убедитесь сами.
Они дают. Не густой, так себе. Но едва наши мины и снаряды загоняют немцев в окопы и траншеи, как мы с Тятькиным вылезаем из хода сообщения и ползем по-пластунски напрямик, по снежной целине, к третьему изгибу, если считать первым тот, где остались Журавлев и Вдовин.
Как и прежде, над головами свистят пули и осколки, но они нацелены не в нас. Они просто шальные.
До чего же неудобно ползти с винтовкой! Вон Тимофею с автоматом благодать. Гребень бруствера все ближе. Есть ли за ним немцы? Кто знает. Мы с Тимофеем не знаем. А надо бы ой как! Вот левее, за завалом, который сейчас будут атаковать Иван Николаевич и Вдовин, определенно есть, хоть сколько их, тоже не знает никто.
Теперь можно бросать гранату. Тимофей делает мне знак замереть, ставит автомат диском на землю, ложится на левый бок, вырывает зубами чеку и бросает тяжелую Ф-1 в ход сообщения.
Еще гремит по его изломам грохот взрыва, а Тимофей уже за бруствером, уже ныряет в грязно-синий столб дыма над местом разрыва гранаты. Можно быть уверенным, что никого живого в этом месте нет.
Я прыгаю тоже. Но в отличие от Тимофея, по-кошачьи сиганувшего в глубокую яму, прыгаю неумело, с грохотом и звоном. «Нескладеха», — сказала бы моя младшая сестренка.
— Прикрывай меня сзади, Серега, — отрывисто бросает мне ефрейтор, короткими, быстрыми шажками удаляясь влево, в сторону «колена». За ним находятся завал и немцы. Теперь мы у них в тылу.
Я бросаюсь по ходу сообщения вправо, но внезапный вскрик Тимофея останавливает меня. Тятькин лежит на земле, вцепившись обеими руками в шею гитлеровца.
Автомат его, отлетевший после удара немца, лежит почти у моих ног. Тимофей уже не кричит, а хрипит в сильных, цепких лапах врага.
Стрелять? Но пуля попадет и в Тимофея. Крепче сжимаю винтовку и с ходу вгоняю штык в чужое рыхлое под острием тело, упрятанное за вату и серо-зеленую ткань куртки.
Вражеский солдат вскидывает голову, мгновение смотрит на меня стеклянными от ужаса глазами и с визгливым стоном валится на бок, увлекая за собой винтовку.
Я выдергиваю из его тела штык, но делаю это скорее инстинктивно, механически, еще не осмыслив толком всего, что сейчас произошло.
Тятькин вскакивает, сплевывает кровь и хватается за автомат.
Ух как вовремя!
На нас со стороны завала по ходу сообщения бегут сразу двое гитлеровцев с перекошенными от страха лицами и автоматами в руках. На долю секунды Тимофей опережает, и оба валятся ничком, перерезанные очередью ППШ. Еще есть? Нет. Из-за изгиба высовывается русский штык, и слышится голос Журавлева:
— Тимофей, ты?
— Свободно, командир!
Я стою спиной к Тятькину, прикрываю его, но с моей стороны пока тихо. Взгляд неожиданно падает на штык. Он в крови. Я боюсь крови, боялся всегда, а ведь это кровь убитого мной человека. Пусть врага, но человека. На меня вдруг нападает непонятная слабость, руки разжимаются, и винтовка падает на землю, дребезжа, как от боли.
— Кочерин, вперед!
Команду Журавлев подает негромко, но она как хлыстом стегает меня по спине, вновь возвращает к действительности, делает солдатом, не имеющим права раскисать при виде человеческой крови.
Нагибаюсь, подхватываю винтовку (благо, никто не знает, отчего она упала) и с левой ноги делаю крупный шаг вперед, словно нахожусь не в траншее, а на строевом плацу.
Меня обгоняет Тятькин с окровавленным лицом (кажется, у него просто разбиты нос и губы) и, не доходя до следующего изгиба, бросает гранату. Но и в этом фасе никого нет. Вторая граната брошена даром. Впрочем, такой порядок — гарантия, что путь свободен.
Идем по фасу гуськом: Тятькин, я, Иван Николаевич, Вдовин. Вблизи очередного изгиба нам под ноги что-то шлепается. Пытаюсь разглядеть, что за штуковина, но Журавлев с быстротой, которой я в нем никогда раньше не замечал, нагибается, подхватывает это «что-то» и бросает вперед, за изгиб хода сообщения. Оказывается, немецкая граната с длинной деревянной ручкой. Она рвется в воздухе, но не над нами, а уже над противником. Быть может, над тем солдатом, который бросил ее в нас.
Мы ускоряем шаг, чтобы быстрее оказаться вблизи второй траншеи. Но почему Тимофей внезапно делает прыжок назад?
— Мины, командир!
Где мины? Я не вижу. Но если Тятькин говорит: «мины», значит, они там есть.
Журавлев выходит вперед, трогает штыком грудку рыхлой земли на дне траншеи и говорит:
— Да, мины. Я нащупал корпус. Всем наверх!
Кое-как, помогая друг другу, выбираемся из хода сообщения и сразу же попадаем под пулеметный огонь.
— По-пластунски, вперед! — Журавлев первым припадает к земле и ползет. Туда, ко второй траншее.
Больше мы не спускаемся в ход сообщения. Где ползком, где перебежками, занимаем исходное положение для атаки по едва заметному бережку ручья.
Здесь мертвая зона для фашистских пулеметов, но мины по-прежнему шлепаются рядом, несмотря на попытки наших артиллеристов подавить вражеские батареи.
Едва успеваем изготовиться к атаке и зарядить оружие, как в небо взвивается красная ракета и слышится голос старшего лейтенанта Кикнадзе:
— За Родину! В атаку, вперед!
Создается впечатление, что весь батальон только и ожидал, когда же второе отделение третьего взвода займет свое место в боевом порядке.
Едва делаем десяток, другой шагов вперед, как попадаем под такой сильный пулеметный огонь, что волей-неволей прижимаемся к земле и замираем на месте. Пули — не осколки, их полет направляют человеческие руки и глаз. С этим приходится считаться.
Ясно, что атака не удалась.
«Отходи!»— машет рукой Журавлев.
Ползу, вернее отползаю на исходный рубеж, упираясь руками в хрусткую корку снега.
Хорошо, что человеку даровано природой такое качество — уметь пятиться. Говорят, крокодилы этого делать не умеют, за что часто расплачиваются жизнью.
Может, таким способом отходим только мы? Оглядываюсь по сторонам. Нет, соседи тоже отползают. Кое-кто поднимается, чтобы «ускорить» отход, и тут же падает в снег. Нередко — навсегда.
Лежим за спасительным обрывчиком. Тимофей прикладывает к губам льдинку, чтобы остановить кровь.
— Командир, — говорит он, — скоро и огрызнуться нечем будет. Диск почти пустой. А наши, вон видишь, сыплют с горы. Не иначе — жмет немец.
— Знаю, — зло отвечает Журавлев. Вторая неудачная атака выводит из терпения даже его.
Да, патроны и гранаты кончаются. А ведь нужно еще быть готовым к отражению контратаки. Думаете, немцы смирятся с потерей своей первой траншеи? Дудки! Плохо вы их знаете!
Теперь самое страшное для нас — минометы. Надо хоть на вершок, на два, но зарыться в грунт.
Достаем лопатки, долбим мерзлую землю в обрывистой кромке берега.
— Сергей, — окликает меня Иван Николаевич, — оставь гранаты Тятькину и дуй за патронами. — Их вот-вот должны подвезти к дзоту. Без патронов не возвращайся.
— Есть!
— И еще вот что: если Галямов еще там, в дзоте, возьми у него пулемет, а ему отдай мою винтовку, свою отдай мне. Все, ступай, Сережа.
Я прячу лопату в чехол, меняюсь винтовками с Иваном Николаевичем и ползу вдоль кромки берега мимо Вдовина, Тятькина, усиленно долбящих рядом с собой какое-то подобие окопов.
— Серега, — не переставая работать, говорит Тимофей, — там наверху дзота — флажок. Принеси его. И еще вот что: спасибо тебе за жизнь.
«Спасибо тебе за жизнь, — мелькает у меня в сознании, — скажет же такое!»
Ползу быстро, чувствую: рубашка прилипла к телу, а до спасительного хода сообщения, в том месте, где мы его покинули полчаса назад, еще далеко, и любая из этих фыркающих смертей может запросто сначала пришпилить меня к земле, как иголка букашку, а потом разнести в куски. Хотелось бы не думать об этом, очень хотелось бы, но…
— Не туда ползешь, Серега, — догоняет меня голос Тятькина. — Прямо в ход сообщения ползи. Прямо. Саперы разминировали его…
Прямо — это уже лучше. В несколько раз ближе. Одна из мин шлепается впереди, в нескольких шагах, меня заваливает комьями земли и серым, с крапинками пороха снегом, осколок делает солидную вмятину на каске, но голову спасает шапка. Она смягчает удар, а то бы лежать мне здесь без движения, не раненому, так контуженому. Но в голове от удара гудит, оранжевые круги еще плавают перед глазами.
Вот и ход сообщения. До дзота, с учетом кривизны фасов, метров двести пятьдесят. Штык впереди — и шагом марш. Иду один. Неужели никто не ходит на этот самый пункт боепитания?
Одному ходить опасно, хотя знаю, что здесь вот рядом, справа и слева за брустверами, — люди. Наши люди. Они лежат под минометным огнем противника, вгрызаются лопатами в неподатливую мантию земли.
И у них нет патронов, а противник в любую минуту может предпринять контратаку. «Быстрее, Кочерин, быстрее».
Эта мысль подстегивает меня, заставляет перейти на бег. Да, ход сообщения разминирован. Под ногами свежие лунки, а на бруствере лежат мины без взрывателей. Этакие безобидные на вид рыжие блюдца.
Стоп! Мертвый враг. Это — «мой»… Он лежит вдоль хода сообщения ничком, длинный, широкий, загородивший собой дорогу. Рядом валяется каска. Надо идти по нему. Кое-кто уже ходил, и не раз. На камуфлированной ткани его куртки и брюк отчетливо видны следы.
Но это же страшно: идти по трупу! А что делать? Вылезать? А время? Оно ждет? У моих товарищей нет патронов. Была не была! Всего два шага. Один раз наступил на лопатки, другой — на бедро. Еле удержал равновесие. Ступил словно на зыбкое болото.
Да, прав Тятькин, если бы не мой удар штыком, лежать бы здесь Тимофею. С таким верзилой мог бы справиться, пожалуй, лишь Галямов.
Фас, другой, третий. Дзот. Дверь его, иссеченная осколками, сорвана с петель и валяется у входа. Поскольку крюки выдраны с «мясом», здесь сработала граната Даже не одна. На макушке дзота — алый флажок. Он как крохотный огонек в ночи. Один на километры окрест.
Осторожно вхожу в дзот, держа свой «винтарь» с расколотым прикладом на изготовку. Внутри сумрачно, и с улицы мне вначале ничего не видно.
— Есть кто-нибудь?
— Есть, Серега, есть, — слышу слабый с придыхом голос Галямова, — иди смело сюда.
— Ты, Галямыч?
— Я, Серега. Ай, не ступи сюда! Тут рука мой лежит.
— Какая рука?
— Левый рука. Хороший рука был.
— Ничего не понимаю, Галямыч.
— Ай, Серега. Осколок мой левый рука отрезал. Я ходил, нашел, принес сюда.
Господи, вот оно что! Вот этот окровавленный серый бесформенный комок и есть рука Галямова? Я спускаюсь на колени и с внутренним содроганием рассматриваю его. Рассматриваю только затем, чтобы не обидеть Галямыча.
— Хороший рука был, Серега. Все умел делать. Плотник я. Одна рука — какой плотник!
— Галямыч, а патронов здесь нет?
— Нет, Серега. Старшина роты был, сказал, ждать здесь патроны. Привезут патроны, увезут раненых.
— А где старшина?
— Полина на себе унес. Туда, наша землянка. Где боевой охранение был.
— А что с ней? Жива? — спрашиваю, чувствуя, как сердце сжимается от этой страшной мысли.
— Живой. Ранен сильно. Нога ранен.
Сажусь к стенке, забранной кольями, чтобы не осыпалась земля, с тревогой оглядываю Галямова.
Левый рукав его шинели отрезан, виден резиновый жгут, стягивающий руку. У предплечья культя замотана окровавленными бинтами, с них свисают красные сосульки: кровь успела замерзнуть на морозе.
Лицо Галямыча серое, глаза спрятались под крупные дуги бровей, белые губы плотно сжаты.
Когда немножко привыкаю к полумраку, замечаю, что посреди просторного дзота стоит стол для пулеметов. Стрелять можно через любую из двух чем-то закрытых сейчас амбразур. Под столом лежат два убитых немца. Левее их, в углу что-то накрытое нашей русской плащ-палаткой.
— Чапига это, — уловив мой взгляд, говорит Галямов.
— Чапига?!
— Он. Я ходил рука искать и его нашел. Санитар просил, он сюда Степана принес.
Галямыч, Галямыч, золотой ты мой человек! Ни живого, ни мертвого товарища ты не оставишь одного. Ни за что не оставишь.
Не двигаясь с места, он тянет на себя плащ-палатку, и я вижу нашего маленького, тихонького Чапигу.
Его реденькие рыжие усы в крови, открытые, словно оловянные глаза удивленно смотрят в потолок вражеского дзота. В них, кажется, так и застыл немой вопрос к богу, в которого истово верил Степан: «За что же меня, за что? Ведь я ничего не сделал плохого, люди».
— Серега, — тихо говорит Галямыч. — Пожалуйста, похорони моя рука. Вон там. В угол. Земля здесь мягкий. Хороший рука был…
Я перестаю что-либо соображать. Машинально встаю, накрываю Степана плащ-палаткой и начинаю копать ямку для Галямовой руки.
Ямка готова, но как мне взять эту руку? Я боюсь ее.
Мной овладело какое-то неприятное, жутковатое чувство. Рука Галямова, убитый Чапига, тяжело раненная Полина, немец в траншее. Не много ли так сразу?
Галямов, наверное, догадывается о том, что творится в моей душе. Опираясь здоровой рукой на пулемет, он медленно поднимается, подходит ко мне.
— Готов могила?
— Готова.
— Я положу туда рука, а ты зарой.
Галямыч с трудом нагибается, берет фиолетово-серую окровавленную кисть и осторожно кладет ее в ямку.
— Зарывай, Серега. — Галямов зажмуривает глаза, и на его ресницах появляются две крохотные, словно с силой выдавленные слезинки. Только две.
Мы молчим. Потом все так же молча опускаемся на свои места у стенки. «Почему не везут патроны? — внезапно возникает мысль. — Почему. Я здесь уже минут десять, а патронов все нет».
— Хотел Чапига хоронить, — тихо говорит Галямов, — но одна рука плохо могила копать.
— Одной ты не выкопаешь, Галямыч. Его, наверное, похоронят там, где и Петра. Похоронная команда это сделает. Слушай, Галимзян, а кто дзот взял?
— Мы.
— Кто — «мы»?
— Все отделение. Мы с командиром амбразура палатка закрывал, Тимофей сюда, дверь граната бросал. Только Чапига не был. Его этот фриц убил.
Вот так здорово! Пока я надеялся на танк, который должен был уничтожить дзот, они все рванулись к нему и разделались в два счета.
Наконец-то привозят патроны. Я прощаюсь с Галямовым, беру его пулемет и ящик с патронами.
— Будешь у нас Казань, ищи меня, Серега. Ремесленное училище ищи. Там опять плотник работать буду. Одна рука, а буду. Прощай, Серега.
Галямыч обнимает меня правой рукой, прижимается жесткой щетиной щеки к моему лбу и говорит:
— Командир и всем ребят привет передавай. Скажи: живой Галямов. После войны пусть Казань ищут.
Я бросаю прощальный взгляд на Чапигу, Галямыча, на дзот, ставший последним прибежищем Степана, и ухожу.
Бой как будто затих. Даже мины шлепаются реже, чем давеча. А наша артиллерия совсем молчит. И самолетов ни одного не видно.
Немцы, очевидно, все-таки решили отдать нам первую траншею и успокоились на этом. Но нам нужно взять вторую. Только потом командир батальона введет в бой свой второй эшелон, чтобы овладеть и третьей. Тогда задача батальона будет выполнена.
За вторую позицию обороны противника будет драться уже второй эшелон дивизии. Так говорил Фадеев.
Я встречаю его в нашем отделении. Старший лейтенант лежит на том месте, где я пытался строить себе окоп.
— Есть патроны? — спрашивает он меня, дружелюбно окидывая взглядом.
— И патроны и гранаты.
— Дай пачку мне.
У Фадеева в руках винтовка, пистолет засунут за полу телогрейки.
— Значит, так, Кочерин. Остальным я уже сказал, говорю тебе. Сейчас снова будем атаковать противника во второй траншее, «прогрызать» его оборону. Но на этот раз с танками. Без них ничего не сделаешь. Понял?
— Понял.
— Тогда ложись рядом, окапывайся. В атаку пойдем вместе. Вот видишь, Кочерин, как бой развивается? Пока неудачно для нас. Но мы возьмем эту вторую траншею. — Фадеев утвердительно кивает головой. — Каждое крупное сражение, битва, Кочерин, всегда складывается из сотен, тысяч маленьких боев, наподобие того, что ведет ваше отделение. И если сотни, тысячи таких отделений выигрывают свои бои, будет выиграно все сражение, быть может, влияющее на ход войны в целом. Таков закон диалектики. Количество переходит в качество. Понял?
И снова огневой налет нашей артиллерии. Правда, реденький, от которого особой пользы ждать не приходится. Одновременно с огневым налетом на рубеж атаки выходят танки. Я насчитал их всего пять. Три побольше, два маленьких. А тот, сгоревший, стоит черной обугленной грудой на самом взгорке.
Кто послал этот танк сюда? Один-единственный. Правда, задача у него была простая — уничтожить дзот. Но разве можно посылать один танк? Не знаю, я бы, кажется, не послал. Под Сталинградом сейчас, наверное, много наших танков.
А старший лейтенант все еще рядом со мной. От этого как-то легче. Раз сам заместитель командира батальона по политчасти рядом с нами, то успех будет. Ведь начальство оно всегда знает, где намечается успех.
Над нами летят снаряды и мины. Они рвутся около второй вражеской траншеи всего метрах в ста от нас.
Фадеев, как и мы, лежит, уткнув голову в кромку берега ручья.
Замечаю, что сегодня он тоже, наверное, не умывался, отчего зубы его кажутся еще белее. Смешно, но я замечаю это!
Страх у меня опять прошел. Иван Николаевич связал заушники очков веревочкой и надевает их прямо поверх шапки, чтобы не потерять. Так он делает перед атакой. Значит, она скоро начнется.
Ударила вражеская артиллерия. На этот раз не по нам, а по танкам. Они уже близко, скоро поравняются с нами, и тогда к минам, по-прежнему рвущимся в цепи батальона, прибавятся снаряды. В том числе и противотанковых пушек.
Один из танков, выкрашенный в белое, идет прямо на меня. Я не видел такого. Наверное, это и есть знаменитый Т-34. Из пушки танкисты стреляют редко, зато из башенного пулемета бьют почти непрерывно. Розоватые огоньки трассеров тянутся через нас к вражеской траншее, к пулеметам, которые должны подавить танкисты, чтобы помочь нам, пехоте.
Вот в танк попал снаряд! Даже я слышу звон от удара. Но он не пробил лобовую броню, срикошетил и свечкой взмыл в небо. А танк идет. Вот уже трещит лед ручейка под его гусеницами. Теперь смотри в оба, чтобы не попасть под него.
На всякий случай отползаю в сторону, Фадеев тоже. Танк проходит, нас обдает дымом и запахом солярки.
Теперь снаряды рвутся среди нас, земля опять начинает ходить ходуном, гудеть каким-то глухим протяжным гулом, который слышишь всегда, если лежишь пластом, вцепившись в нее, родимую, руками. К гулу танковых моторов примешивается гул самолетов. На этот раз — немецких.
Едва танк удаляется метров на десять, как Фадеев вскакивает, и мы слышим звонкий властный голос:
— Взвод, слушай мою команду! В атаку, вперед!
Подражая старшему лейтенанту, у него на глазах я так же легко и молодцевато вскакиваю и делаю шаг…
Только шаг. А потом была неповторимо яркая, мгновенная вспышка перед глазами и грохот.
Сильный, сильный грохот. Это, пожалуй, все, что я запомнил.