Глава 15 Saks Fifth Avenue и Condé Nast
B 1940-1950-X годах воплощением американской элегантности, самым ярким из всех магазинов Манхэттена – за исключением разве что элитного универмага Bergdorf Goodman – был Saks Fifth Avenue. А полнее всего американская высокая мода была представлена в салоне “Модерн” на третьем этаже Saks – анфилада залов, отделанных резными панелями в стиле эпохи Людовика XV и бледно-голубым дамастом. Это была своего рода Мекка дамского туалета. Салон был основан в 1930-х годах, и правила им высокая и тоненькая блондинка Софи, модельер. Под ее руководством в довоенные годы салон стал выставкой парижской моды. Муж Софи, Адам Гимбель, основатель и президент Saks, пылкий франкофил, читал по одной французской книге в неделю и с началом Второй мировой войны ужасно страдал от разлуки с любимым Парижем. Когда война положила конец импорту нарядов, Софи начала сама создавать одежду. Но супруги Гимбель отчаянно желали вернуть своему магазину довоенный европейский шик и, встретив в 1942 году прелестную эмигрантку Татьяну дю Плесси, которая в тот момент работала у Генри Бендела, поняли, что сорвали джекпот.
В те годы шляпное дело процветало – мода на шляпки менялась быстрее, чем на любые другие предметы одежды. В английском языке выражением “старая шляпа” обозначают нечто безнадежно устаревшее. Одна из бывших редакторов Vogue рассказывала, что в 1940-е годы они с коллегами приобретали по десятку шляпок каждый новый сезон, чтобы соответствовать самым свежим веяниям, а прошлогодние головные уборы отдавали служанкам. Поэтому мастерство Татьяны было очень востребовано. Софи и Адам Гимбели были совершенно очарованы талантом и европейским обаянием Татьяны и тут же предложили ей делать шляпки для салона “Модерн” за 125 долларов в неделю, что было выше ее зарплаты у Бендела.
– Только не вздумайте учить английский, так вы больше продадите, – сказал ей Адам Гимбель, и мама с радостью последовала его совету.
Решение объединить таланты Софи и Татьяны принесло Гимбелям ошеломительный успех. Через несколько лет единственными конкурентами Софи в Америке были Мэйн Бокер[110]и Хэтти Карнеги[111], а с Татьяной могли соревноваться только Лили Даше[112] и Джон Фредерикс. В пеструю толпу клиентов Софи и Татьяны входили такие звезды, как Клодетт Кольбер, Марлен Дитрих, Мадлен Кэрролл, Айрин Данн[113]; светские львицы миссис Е. Ф. Хаттон, миссис Пьер дю Пон, миссис Джеймс Ван Аллен и миссис Чарльз Генри из Филадельфии; а также самые разные магнаты – Эсте Лаудер, Бетси Блумингдейл, Гарриет Дейч (наследница империи Розенвальд-Сирс-Робак) и Анита Мэй (жена основателя компании “Мэй”).
Татьяна и Софи превосходно дополняли друг друга. Яркие творения Татьяны придавали пикантность традиционно элегантным нарядам Софи; Татьяна могла, например, украсить зимнюю шапочку градусником или маленьким флюгером вместо привычного пера. И всё же ее головные уборы идеально соответствовали женственной моде 1940-х, потому что она глубоко понимала, что нужно женщине, и стремилась, чтобы ее творения были одновременно и соблазнительными, и удобными. Слава Татьяны, согласно журналу Christian Science Monitor, основывалась на том, что “ее шляпки, какого бы размера они ни были, идеально сидят на голове. В работе Татьяны фантазия сочетается с превосходным вкусом: дизайнер всегда заранее знает, как женщина будет чувствовать себя в ее шляпке”. И напротив: “Шляпы Лили Даше и Джона Фредерикса отличаются экстравагантностью и не всегда удобны, – пишет историк моды Розамунд Бернье, которая в 1945 году купила у матери полдюжины шляпок. – Шляпы Татьяны никогда не выглядели кричаще – у нее был идеальный вкус, и она безошибочно определяла, что вам пойдет”.
Софи и Татьяна мгновенно сдружились. Они обе погружались в работу с головой и обычно обедали в кабинете у Софи. Хелен О’Хаган, которая отвечала за связи с прессой, вспоминала, что и Софи, и Татьяна любили поговорить, но Татьяна всегда стремилась быть в центре внимания.
– Она без конца рассказывала, кого встретила в гостях, и кого надо с кем сажать на приемах, – рассказывала Хелен. – Потом они обсуждали запланированную на выходные партию в бридж – кого пригласить. Когда Татьяна занимала сцену слишком надолго, Софи толкала ее и говорила: “Тате, тише! Дай и другим сказать!”
Даже во время обеда Татьяна садилась так, чтобы видеть вход в салон, и если в двери входил покупатель, она сразу же к нему бросалась.
Татьяна редко позволяла клиенткам самим выбирать себе шляпки, не разрешала тыкать пальцем или вертеть модели в руках – она всё решала сама.
– Татьяна приносила шляпку и говорила: “Это вам подойдет”, – вспоминает подруга нашей семьи Этель Вудворд де Круассе, которая часто посещала салон в конце 1940-х. – А потом она надевала эту шляпку на вас и громко восклицала что-нибудь по-французски: “Formidable! Divin!”[114]
Успех матери основывался на ее знаниях и социальных навыках, которые простирались далеко за пределы дизайнерского труда. Подобно Эльзе Скиапарелли, которая создавала самые необычные шляпки в 1930-х годах, мама в прошлом изучала скульптуру и историю искусств под руководством дяди Саши и впоследствии вдохновлялась в своей работе величайшими мировыми шедеврами. Многие ее капоры были сделаны под впечатлением от причесок с портретов любимого Вермеера, опиралась она также на работы Веласкеса и Гойи. В рецензии The New York Times на осеннюю коллекцию Татьяны 1950 года говорится: “Золотой позумент придает испанский оттенок черной шелковой шляпке. Автор часто вдохновляется испанскими мотивами”. Помимо этого, на ее творчество очевидно повлияли пышные цветочные орнаменты русского народного искусства и мотивы, характерные для православной церковной эстетики, – это чувствуется в монументальной бижутерии работы Татьяны. Этикет определял ношение головных уборов строже, чем любого другого предмета одежды, и Татьяна, в прошлом жена дипломата, с блеском освоила сложный кодекс, регламентировавший, какие шляпки для каких случаев подходят. Ее открытость делала ее идеальным советчиком для сотен жительниц Нью-Йорка. Подобно парикмахершам, которые зачастую становятся конфидентками своих клиенток, она была одаренным психологом и косметологом: залогом ее успеха было умение убедить обычных женщин в их красоте.
– Я выслушиваю их и решаю все их проблемы парой цветочков на голове, – говорила она. – Они уходят от меня, гордые собой, как призовые лошади.
Каким бы роскошным ни был салон “Модерн”, какие богатые люди бы его ни посещали, мамина мастерская всё равно больше всего напоминала диккенсовскую фабрику. Она работала в дальнем правом углу третьего этажа, рядом с лифтами, – теперь там висят наряды Готье, Унгаро и других знаменитых модельеров, а тогда это была темная душная комната, где летом царила чудовищная жара. Двенадцать швей за двумя длинными столами воплощали в жизнь мамины дизайнерские решения. Татьяна обязана была создавать шестьдесят моделей в год – тридцать для весенней коллекции и тридцать для осени. Она работала так сосредоточенно и стремительно, что атмосфера в ателье будто наэлектризовывалась, внешне оставаясь спокойной. Татьяна прославилась добротой и щедростью к своим ассистенткам – при малейшем подозрении на простуду или домашние неурядицы она отсылала их домой; они, в свою очередь, обожали ее. Всякий раз, когда я попадала в эту атмосферу спокойного трудолюбия, меня охватывало умиротворение: я видела – мама трудится над шляпками точно так же, как делала это в Париже. Вся в черном, с алой помадой на губах, она сидела во главе длинного стола, зажав во рту булавки. Глядя на свое отражение в большом зеркале, она подрезала и укладывала на своих белокурых волосах фетр, драпировала тюль и джерси. Больше всего в маминой работе меня восхищало, как поразительно точно двигаются ее пальцы. Несмотря на то, что ее правая рука была изуродована и скрючена после автокатастрофы, она порхала над тканью стремительно, как колибри: мама формировала тончайшие складки и изгибы с точностью микрохирурга.
К осени 1942 года, когда Татьяна работала в Saks уже несколько месяцев, карьера Алекса наконец-то пошла в гору. Он в очередной раз очаровал нужных людей и получил повышение.
Весной 1942 года Конде Наст, который тщательно скрывал от окружающих свое больное сердце, продиктовал своему секретарю Иве Пацевичу конфиденциальный документ, в котором значилось, что в случае его смерти Пацевич станет президентом компании. Подозреваю, что Алекс был в курсе этого документа или же просто уловил что-то в воздухе. Как бы то ни было, той же весной он сдружился с Пацевичем, и в июне 1942 года в моей жизни появились Пат и его величественная супруга Нада. В то лето мы сняли дом рядом с портом Джефферсона, и я жила там с нашей домработницей Салли. Как-то раз я гуляла по окрестностям, и Салли позвала меня:
– Пацевичи приехали и ищут тебя! Иди на пляж.
Дом наш стоял на вершине дюны, и я сбежала по деревянным ступенькам на пляж, радуясь, что у меня будет компания. Навстречу мне по берегу шли двое высоких элегантных людей и приветливо махали мне. Когда мы поравнялись, они наклонились, чтобы обнять меня, радуясь нашей встрече, и я вспомнила, что уже видела их на приемах у родителей. С тех пор дядя Пат и тетя Нада, как мне велели их называть, прочно вошли в нашу жизнь.
Было ясно, что Пат, оказавшись во главе Cond? Nast, станет на экономической и социальной лестнице выше любого другого русского эмигранта его поколения в Нью-Йорке. Так что не удивительно, что Алекс позаботился заранее заручиться его дружбой, а также велел маме сблизиться с его супругой Надой, которая славилась своим дурным характером. Тем летом Пацевичи проводили у нас много времени – Пат учил меня играть в шахматы, а Нада помогала готовить уроки, заданные на каникулы, – они были очередной бездетной любвеобильной парой, для которых я стала как бы приемной дочерью. Вскоре после смерти Конда Наста 19 сентября 1942 года, когда Пат возглавил компанию, Алекс стал одним из двух художественных редакторов Vogue. Второй, Артур Вайзер, работал в отделе уже двадцать три года и был там самым давним сотрудником. Учитывая, что Алекс проработал в журнале всего год, это был выдающийся карьерный скачок.
Ужасный Турок, доктор Ага, разумеется, пребывал в ярости: он с самого начала невзлюбил Алекса и был возмущен его повышением, а кроме того, чувствовал себя обойденным. Ага молча страдал до декабря 1942 года – на это время была запланирована мобилизация, и Ага надеялся, что Алекса призовут наряду с остальными. Но благодаря язве его признали негодным для службы. Тогда в начале 1943 года Ага ворвался в кабинет к Пацевичу и выдвинул ультиматум: “Либо Либерман – либо я”. Однако Ага изрядно переоценивал свою популярность в редакции, которая, к его удивлению, оказалась нулевой. Его невзлюбили за высокомерие и завышенные требования – он получал 40 ооо долларов, что в наше время равняется примерно полумиллиону. Пат быстро принял решение и через несколько дней объявил об отставке Аги, а его должность предложил тридцатилетнему Алексу.
В следующие несколько месяцев стиль журнала сильно изменился. Как выражался Алекс, он стал более “кинематографичным”. Заголовки и выносы, набиравшиеся теперь газетным шрифтом, стали более информативными и актуальными – в соответствии с пожеланиями Конде Наста Алекс развернул Vogue в сторону новостной журналистики. Время для этого было самое подходящее – США вступили в войну, и публике требовались более серьезные материалы. Параллельно с этим менялась женская мода: сотни тысяч женщин вышли на работу, и их одежда становилась всё более неформальной и демократичной. Американские кутюрье – например, Клэр Маккарделл и даже Валентина – стали разрабатывать легкие и непринужденные дизайны вместо прежних строгих и элегантных нарядов. Алекс был феминистом до мозга костей и стремился выпускать журнал для работающих женщин. По его собственному выражению, “война заставила нас забыть прежние фантазии”. Одним словом – он как нельзя лучше подходил для своей должности. Алекс приглашал в журнал европейских мастеров – Георгия Гойнингена (Гюне), Хорста П. Хорста, но не забывал и о молодых американских фотографах, которые умели свежо подать новую моду – в их числе были Джон Роулингс и Фрэнсис Маклафлин.
Помимо этого, Алекс также нанял фотографа журнала Life, Гьона Мили, который в тот момент изучал технику люминографии[115] для подиумной съемки. Взглядам изумленных читателей представали теперь модели с тележками в универмагах, или бегущие по пляжу в сияющих арках из капель воды. В последующие годы Алекс привлек Эрвина Блюменфельда – еще одного беженца из Европы, который, подобно самому Алексу, восставал против приукрашенных снимков, – чтобы тот применял в модной съемке технику соляризации[116], которую Блюменфельд тогда изучал. Так появились на свет самые авангардные обложки Vogue. В общем и целом журнал стал более политизированным и актуальным. Заступив на новый пост, Алекс уговорил осторожную, консервативную Эдну Чейз опубликовать фотографии пострадавшего от бомбежек Лондона работы Сесила Битона. Ли Миллер – гениальный фотограф и подруга Татьяны с Алексом с довоенных времен – освещала в журнале войну в Европе. Одной из первых она зафиксировала на своих снимках нацистские лагеря смерти, – и одним из самых смелых и благородных поступков Алекса было то, что он уговорил миссис Чейз опубликовать эти фотографии.
Наконец, Алекс открыл и вывел в свет молодого американского фотографа Ирвинга Пенна – его карьера стала личным достижением Алекса. В начале 1940-х Пенн был застенчивым, деликатным юношей, подающим надежды художником, который зарабатывал на жизнь тем, что служил дизайнером в универмаге Saks – туда его устроил учитель из художественной школы Алексей Бродович. Алекс распознал в Пенне талант и нанял его в 1943 году своим личным ассистентом, поручив придумывать идеи для обложек журнала. Однако все фотографы, которым Пенн предлагал свои идеи: Хорст, Блюменфельд, Роулингс, Битон, – отвергали их. Поэтому Алекс предложил Пенну снимать то, что он хочет, самостоятельно, отвел ему место в студии по соседству с кабинетом самого Наста и нанял помощника, который помогал бы ему справляться со студийной камерой. Получившиеся снимки отличали тщательно выстроенная композиция, невероятная ясность и инновационные методы печати, которые разработал сам Пенн. Это были самые знаменитые фотографии 1940-х годов. То, что Алекс увидел в Пенне талант фотографа и взял его под крыло, было тем более примечательно, что миссис Чейз и другие редакторы журнала поначалу раскритиковали его снимки. Всего через несколько лет стало ясно, что Алекс был прав: к 1950-м годам Пенна уже признавали одним из самых самобытных и влиятельных фотографов своего времени.
В последующие десятилетия Алекс продолжал поддерживать Пенна – от ранних натюрмортов тот перешел к другим жанрам. Он снимал портреты знаменитостей на фоне старых потертых ковров (в журнале все были шокированы этими фотографиями), а туземцы позировали ему среди белых стен передвижной студии, с которой Пенн путешествовал по Перу, Эстремадуре, Новой Гвинее или Тибету. (Каждое лето Алекс говорил Пенну: “Отправляйся на край земли и привези нам что-нибудь восхитительное для рождественского номера. Оставлю тебе четырнадцать страниц”.) В те годы Vogue сильнее, чем любой другой журнал, раздвигал привычные понятия о женственности: на его страницах модель могла сидеть на барном стуле, взъерошенная, как будто только что из постели, осторожно снимая табачную крошку с языка. Восхищаясь искусством Пенна выявлять прелесть в “несовершенствах повседневной жизни”, Алекс способствовал становлению великого американского художника.
Впоследствии Пенн стал ближайшим другом Алекса – хотя, на взгляд самого художника, такая близость была практически невозможна.
– Он был далек от искренних взаимоотношений, – рассказал мне Пенн через несколько лет после смерти Алекса. – Мы были профессиональными друзьями, поскольку оба нуждались друг в друге… Люди либо приносили ему пользу, либо нет… Я – приносил. Но мы полвека проработали вместе, а я всё равно так и не узнал его. Иногда за обедом мне казалось, что между нами начинает возникать какое-то подобие связи, и тут он смотрел на часы, и на лице его появлялось странное выражение, и я понимал, что ему пора на встречу с кем-то более важным. Но коллегой он был замечательным, и мне очень его недостает. Мы вместе смеялись над абсурдностью мира, в котором он работал. Когда он меня отчитывал – зачем ты прислал мне эту жуткую фотографию? – я всё равно был доволен, потому что обычно он был прав. Теперь я живу один, в башне из своего успеха, и мне уже не с кем посмеяться.
Как ни странно, мама не имела ни малейшего представления о том, чем Алекс занимается на работе, и совершенно не стремилась что-либо узнать. Он проработал на одном месте полвека, а она ни разу его не навестила.
– Зачем мне туда ходить, я прекрасно знаю, что там, – огрызалась она на все вопросы. – Там всё похоже на гигантский ледяной кубик.
Кабинет Алекса действительно представлял собой голый белый куб – его ледяной аскетизм неизменно напоминал мне о его кальвинистском воспитании. Там было всего несколько стульев и черный стол, на котором лежала стопка белой бумаги и один-единственный остро заточенный карандаш. Изредка там попадались какие-либо снимки или рисунки (в ранние годы он хранил мамину фотографию в ящике, а впоследствии повесил на стены несколько снимков своих скульптур). Алекс прославился педантичным отношением к порядку. Сай Ньюхаус, который был коллегой, приближенным к Алексу в последние тридцать лет его карьеры, рассказывал, что единственный раз в жизни испытал на себе его гнев – когда поставил на его стол чашку с кофе. “Убери это немедленно!” – закричал Алекс.
– В нем была своеобразная пуританская брезгливость, – вспоминает Сай.
Как-то раз мамино нежелание вникать в работу Алекса сыграло с ней злую шутку – это был единственный случай в их семейной жизни, когда пошел слух, что у Алекса есть роман на стороне. Предполагаемой любовницей была Бриджит Тиченор, редактор отдела аксессуаров – длинноногая красавица-англичанка с огромными лазоревыми глазами и густыми черными волосами. В то время я только что закончила колледж и устроилась на работу, и Бриджит решила завоевать Алекса через меня – она без конца угощала меня обедами и ужинами, убалтывала, пытаясь нащупать в браке моих родителей трещинку, в которую можно было бы просочиться. Когда эта стратегия провалилась, Бриджит стала приглашать Алекса на долгие обеды в “Шамбор” – тогда это был самый модный ресторан – и удерживала его там по паре часов кряду, рассуждая о его картинах (в те годы никому, кроме нее, не приходило в голову говорить о картинах Алекса).
– Она была умна, хороша собой, и она ухаживала за мной, – откровенничал Алекс годы спустя. – Это было новое и приятное чувство.
Как-то раз, летом, когда Бриджит после года ухаживаний не удалось пригласить его на ужин, она купила билет на тот же корабль, на котором Либерманы отправились во Францию.
Только тогда Татьяна узнала о сложившейся ситуации – ей обо всем рассказал друг, Филипп де Круассе, который возглавлял французское представительство Cond? Nast. До него дошла сплетня, что Алекс собирается бросить Татьяну и жениться на Тиченор. Мама избрала мудрую стратегию и держалась с соперницей необычайно любезно – та поняла, что надежды нет, махнула рукой и остаток пути общалась с другими попутчиками.
Хотя Алекс был, наверное, самым молодым руководителем художественного отдела Vogue, заступив на этот пост, он был совершенно уверен в себе и пользовался огромной популярностью у сотрудников. В его обширном арсенале было два инструмента, которыми он пользовался, чтобы очаровывать окружающих: это был эпитет “достойный” и обращение “милый друг”.
“Достойная обложка”, – говорил он Джону Роулингсу, который снял купальники для летнего номера. “Достойный разворот” – о рекламе зимней обуви, сделанной одним из подмастерьев. (“Когда я слышал слово “достойный”, думал, что меня стошнит”, – рассказывал покойный Ричард Аведон[117], который терпеть не мог Алекса и был одним из тех, кто возненавидел его словарь.) А “милым другом” Алекс называл того, кого собирался раскритиковать в пух и прах.
– Когда я слышал “милый друг”, у меня аж пальцы на ногах сжимались, – вспоминает лорд Сноудон[118] – они с Алексом сотрудничали в 1960-1970-х годах. – Это могло звучать следующим образом: “Милый друг, ты знаешь, как я тобой восхищаюсь, но твои последние фотографии чудовищны”.
– Когда он говорил “милый друг”, то мы знали – всё плохо, – говорит Хельмут Ньютон, один из многих фотографов-экспериментаторов, которым покровительствовал Алекс и который ценил любовь Алекса к порнографии.
(По словам Ньютона, героем Алекса был Ларри Флинт[119], и, отсылая Ньютона на съемку, Алекс часто повторял девиз Флинта: “Принеси мне клубничку”.)
Отношения Алекса с теми, кто стоял выше его на карьерной лестнице, были куда сложнее. В первые же несколько лет коллеги Седого Лиса познакомились с темными сторонами его характера – он был способен буквально стелиться перед полезными людьми.
– Если он понимал, что кто-то может ему помочь, то тут же прыгал к нему на колени, – вспоминает Розамунд Бернье, которая дружила с Либерманами с 1944 года. – Его обаяние целыми днями было направлено в сторону тех, в чьей поддержке он нуждался.
– Алекс лучше всех знал, куда дует ветер, – рассказывает Даниэль Салем, который был финансовым директором Cond? Nast на протяжении тридцати лет. – Он редко выражал привязанность – все его поступки должны были приносить ему пользу. Благодаря этому он был несокрушим.
Гитта Серени была шокирована, узнав, как много внимания Алекс уделяет публичной стороне жизни. В 1949 году она вышла замуж за американского фотографа, который работал на Vogue в Лондоне, Дональда Ханимена. В 1952-м, когда у них родился первый ребенок, Ханимена вызвали обратно в Нью-Йорк, и молодая пара, поскольку средства их были ограниченны, сняла квартиру на углу Риверсайд-драйв и Сто первой улицы.
– Алекс был возмущен нашим адресом, – вспоминает Гитта. – Когда мы подписали договор, он заявил: “Ты сошла с ума! Ты хочешь, чтобы Дон сделал карьеру, или нет? Он ничего не добьется с таким адресом. Вам нужно переехать в Ист-сайд”.
Гитта поинтересовалась, как, по его мнению, им перебраться в Ист-сайд с их доходами. “Обратитесь в банк”, – холодно ответил Алекс. Сам он всю жизнь жил на займы, полученные на работе и у друзей.
Коллег тоже впечатлял поистине византийский талант Алекса к саморекламе.
– Никто лучше него не умел себя продвинуть, – вспоминает Сноудон. – Он был скользким как угорь и вечно проворачивал свои делишки.
Даже Сай Ньюхаус, с которым они проработали сорок лет, признает, что Седой Лис жил по расчету и корысти. А те коллеги Лиса, которые его недолюбливали, и вовсе заявляли, что в его работе якобы не было оригинальности.
– Насквозь фальшивый и банальный человек, – вспоминает Пьер Берже, блестящий парижанин, второй основатель и бессменный управляющий модного дома Ива Сен-Лорана и близкий друг Татьяны. – У него никогда не было ни одной собственной идеи. Он воровал их у всех вокруг. Даже шрифты, даже журналистские задумки – всё своровано у Бродовича. Вот кто был гением!
В Татьяне, напротив, люди видели естественность.
– Теплота Алекса была макиавеллевской, проявлялась искусственно, по расчету. Приветливость Татьяны всегда была подлинной, – рассказывает Грэй Фой, компаньон Лео Лермана, главного специалиста отдела культуры в Cond? Nast (они с Либерманами дружили более полувека). – Она могла вас задеть, но всегда была прямодушна… Пути, которые выбирала Татьяна, могли оканчиваться тупиками, а Алекс вечно следовал какими-то извилистыми тропами.
Наконец, многим коллегам Алекса было что сказать о его придирчивости и вспыльчивости.
– Он был перфекционистом, но перфекционистом крайне неуравновешенным, – вспоминает Мэри-Джейн Пуль, которая работала в офисе Алекса в середине – конце 1940-х и даже помнит, как приносила ему по утрам молоко, которое он вынужден был пить из-за язвы. – Он с наслаждением раздирал в клочья готовый номер журнала в пятницу вечером, и редакторам приходилось сидеть все выходные, чтобы удовлетворить его прихоти. Кроме того, он мог быть очень жестоким: чтобы накалить атмосферу, он стравливал сотрудников и наблюдал за ними.
Тина Браун, которую Алекс поставил во главе Vanity Fair, вспоминает его “склонность разрушать всё вокруг, подобно Сальери”.
– Сальери завидовал Моцарту, а Алекс часто завидовал по-настоящему талантливым людям, – вспоминает она. – Когда он чувствовал, что кто-то слишком вознесся в глазах Сая Ньюхауса, например, он говорил: “Такой-то ничего не стоит, надо сбить с него спесь”. И он всегда добивался своего.
Самых чувствительных из сотрудников ранили махинации Алекса.
– В нем была склонность к садизму, – рассказывает Деспина Мессинези. – Более коварного человека сложно себе вообразить. Алекс говорил вам в лицо ужасные вещи, а голос его и выражение лица оставались безмятежны. Люди зачастую выходили от него в слезах… Алекс мог унизить кого-либо публично. Возможно, это делалось для того, чтобы его подчиненные лучше работали, но нельзя отрицать, что он умел быть жестоким.
– А на следующий день он мог быть ужасно милым и даже интересовался, как здоровье вашей матушки, – вспоминает Мессинези с ноткой ностальгии.
Стоит ли говорить, что на заре нашей совместной жизни в новом доме Алекс показывал нам с мамой только джекилловскую сторону своего характера, ту, что была переполнена добротой и нежностью. Еще много лет мама по несколько раз в год нежно шептала мне, когда Алекса не было рядом:
– Нам невероятно повезло, что мы его встретили. Потрясающая удача.