№ 11 ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ДАНА О ЕГО ПРЕБЫВАНИИ В ТЮРЬМЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Места в тюрьме не было1. Рассчитанный на 700 человек, Д П. 3. вмещал теперь свыше 2000

Кое-как мы разместились на койках и на полу Я лично предпочел лечь на пол, так как больше всего боялся набрать вшей, которых, как обнаружилось потом утром, действительно было немало.

Утром начали знакомиться с многочисленной и разнообразной публикой, переполнявшей остальные две камеры и коридор. Наиболее интересными оказались две группы инженеры, работавшие по постройке электрической станции на одной из рек, и кронштадтцы. Арест инженеров, по их словам, был следствием столкновения их с политическим комиссаром, коммунистом. Они уверяли, что комиссар этот производил грандиозные хищения, когда же они попытались бороться с ним, то он донес на них, как на контр-революционеров и саботажников. В вину им ставилась также покупка продовольствия для рабочих на вольном рынке с обходом установленных декретами правил. По этим правилам они должны были предварительно обращаться за продовольствием в разные инстанции и ждать, пока эти инстанции доставят им требуемое или ответят отказом. На бумаге все это очень гладко и хорошо, но в действительности рабочие не стали бы ждать результатов всей этой канцелярской волокиты, а просто разобрались бы. Теперь, по словам инженеров, все проделки комиссара уже раскрыты, и он сам также арестован вместе со всею "комячейкою". Сколько помнится, все эти инженеры потом судились и были оправданы. Что стало с комиссаром, не знаю. Инженеры с интересом расспрашивали нас о позиции социал-демократии, но больше всего занимал их вопрос, стоят ли социал-демократы за свободы печати и для инакомыслящих, в том числе и для "буржуев". Получив утвердительный ответ на этот вопрос, они успокоились. "А иначе, говорили они, между вами и большевиками, с нашей точки зрения, никакой разницы не было бы. и вы, и они — социалисты, а социализм, как показала русская революция, — вредная утопия". Мне было очень интересно наблюдать эту новую психологию интеллигентских кругов в России, где испокон века всякое интеллигентское движение было по традиции окрашено в более или менее социалистический цвет.

Другая группа — кронштадтцев — состояла из рабочих и матросов. Матросы были очень озлоблены. Они негодовали на петроградских рабочих, которые "из-за фунта мяса" не поддержали и "продали" их. Разочаровавшись в коммунистической партии, к которой многие из них раньше принадлежали, они с ненавистью говорили о партиях вообще. Меньшевики и с. — р-ы для них были ничуть не лучше большевиков: все одинаково стремятся захватить власть в свои руки, а захватив, надувают доверившийся им народ. "Все вы — одна компания! Вот когда вас привели, так небось нас большевики сейчас же сбросили с коек на пол, а для вас — все удобства!" — говорил раздраженно один матрос. Не надо никакой власти, нужен анархизм — таков был вывод большинства матросов из[-за] разочарования в рабочем движении и партиях.

Рабочие были настроены несколько иначе. Мне особенно запомнился один высокий, сильный, красивый молодой рабочий-электротехник. Он подробно рассказывал мне, как его с десятком других товарищей взяли в плен и вели берегом Финского залива в Петроград. Им трое суток ничего не давали есть, и неоднократно конвой пытался расстрелять их: только вмешательство начальника конвоя предотвратило расправу. Но, по его словам, после взятия Кронштадта до 600 пленников было расстреляно.

Восстание, по его рассказам, было полною неожиданностью для самих восставших. Никто не ожидал, что скромные требования их, за которые голосовали почти все без исключения кронштадтские коммунисты, не только встретят грубый и решительный отказ, но и вызовут свирепый приказ Троцкого о беспощадной расправе с Кронштадтом. Зато, когда восстание стало фактом, к нему примкнули решительно все. Совершенно ясно вырисовывались и причины неудачи восстания: чтобы иметь военный успех, надо было передать организацию восстания в руки офицерства; но восставшие опасались политического результата такой организации и потому потерпели военную неудачу. Большевики изображали главарем восстания генерала Козловского. На самом деле матросы лишь заставили его продолжать исполнять ту же должность начальника артиллерии, какую он исполнял при большевиках, а никакой власти ему не дали. При всем том только благодаря курсантам, которых привезли даже из Москвы, и китайским войскам удалось взять Кронштадт, боевые суда которого, скованные льдом, были лишены возможности двигаться. Да бывали случаи, когда и курсанты отказывались идти в атаку.

Что меня поражало в рассказах моего собеседника, это — неподдельное умиление, с которым он говорил об атмосфере, царившей в Кронштадте в дни восстания, когда все охотно делились друг с другом последним, охотно шли исполнять указанную им работу, когда "все могли свободно говорить", даже коммунисты. Всего человек 10 из них было арестовано в последние дни восстания. Но они были заключены в хорошем помещении, кормили их так же, как кормились сами повстанцы, и ни одного волоса не упало с их головы, хотя в числе их находился комиссар Балтийского флота Кузьмин, он же — редактор Петроградской "Красной Газеты", ежедневно грозившей кронштадтцам самыми ужасными карами.

Тем же настроением радостного умиления дышали и рассказы одного из вожаков восстания, члена Кронштадтского ревкома Перепелкина, с которым мне довелось познакомиться впоследствии во время прогулки по тюремному двору. Он составил подробное описание всего пережитого в Кронштадте, и рукопись эта, как мне известно, была передана на волю для переправки за границу. Что сталось с нею, я не знаю. Будет очень жаль, если окажется, что этот интереснейший человеческий документ пропал. Скажу кстати, что по настроению своему Перепелкин также склонялся к анархизму.

В своей рукописи Перепелкин рассказывал, какое восторженное, "весеннее" настроение царило в Кронштадте и как танцевали на улицах на радостях, что избавились от большевиков; как они же разносили на позиции съестные припасы; как происходило братание между матросами, красноармейцами и рабочими. Все наивные политические иллюзии этого движения и вся действительная трагика его очень ярко обрисовывались в рассказах Перепелкина.

Неизгладимо врезался мне в память еще один матрос-кронштадтец, с которым я встречался на прогулке и который, как и Перепелкин, сидел в "строгой" одиночке. Его фамилия была Савченко, и он уверял, что будучи рядовым участником восстания, именно из-за своей фамилии выдвинут чекистами в разряд "вожаков". По его словам, в газетах было напечатано о каком-то бывшем царском генерале Савченко, принимающем участие в восстании, и его спутали с этим генералом. Бледный, отощавший на казенном питании без передач, с лихорадочно горящими черными глазами, он все время мучился мыслью, что его расстреляют. Я успокаивал его. Я говорил ему, что невероятно, чтобы 2 месяца спустя после восстания, когда большевики изменили в корне свою экономическую политику именно в духе требований кронштадтцев, когда они обеспокоены рабочими волнениями, стараются успокоить всячески рабочих и придумывают даже для этой цели "беспартийные конференции", — невероятно, говорил я, чтобы теперь большевики вздумали без тени необходимости, просто ради грязной мести, начать новые расстрелы: ведь это было бы ничем не оправдываемым зверством, а положение большевиков и без того не так блестяще, чтобы они без нужды стали восстанавливать против себя народ бесцельной жестокой расправой. Савченко слушал меня, — веря и не веря. Надежда то вспыхивала в нем, то снова угасала. Мучился он ужасно, сидя один в своей камере, без книги, с вечной мыслью о смерти. Увы! Я оказался плохим пророком. В одну проклятую ночь приехали два грузовика, забрали 40 с чем-то человек кронштадтцев, находившихся в Д. П. 3., втом числе и Перепелкина, и Савченко, и веселого молодого рабочего, и повезли их на Полигон на расстрел. Мы узнали об этом только на следующее утро, и долго-долго стояли передо мною измученные глаза Савченко, и мысль не могла примириться с этим бессмысленным, ненужным убийством. По словам надзирателей обреченные выходили во двор к роковым грузовикам с пением "Вы жертвою пали", а пьяные конвойные-чекисты ругались площадными словами.

Скажу здесь же о некоторых других заключенных, так или иначе прикосновенных к кронштадтскому делу, которых я видел в Д. П. 3. Здесь была, прежде всего, вся семья генерала Козловского: жена с 11-летней дочкой и два сына-моряка. В Кронштадте никто из них не был. Вся "вина" их заключалась в неудачном "выборе" мужа и отца. И тем не менее все они — кроме девочки — после нескольких месяцев пребывания в Д. П. 3. получили по несколько лет концентрационного лагеря! А сама Козловская вместе с девочкой еще до перевода в Д. П. 3. провела 1 1/2 месяца в одной из темных клетушек в Петроградской Ч. К., о которых я еще буду иметь случай говорить ниже.

Запомнился мне также один юноша, лет 20, курсант Ораниенбаумской школы летчиков, член коммунистической партии. Он показал мне полученный из Ч. К. письменный "приговор", гласивший буквально так: "Слушали дело о таком-то, член Р. К. П., партийный билет № такой-то, по обвинению его в воздержании при голосовании резолюции (з1с!). Постанов ил и: заключить на год в концентрационный лагерь". Молодой человек объяснил мне смысл этой изумительной бумаги. Речь шла о резолюции с требованием беспощадной расправы с кронштадтцами, которую предложил общему собранию курсантов комиссар школы: мой собеседник не счел возможным поднять за нее руку и сейчас же был арестован. Из других рассказов я узнал, что кронштадтские события оказали сильное влияние на настроение петербургских коммунистов, особенно — молодежи, и многих заставили покинуть ряды большевистской партии.

В мае — июне начала появляться в Д. П. 3. новая категория кронштадтцев — добровольно вернувшихся из Финляндии, где им приходилось жить в концентрационных лагерях в самой тяжелой обстановке. Газеты пели им хвалу. Они сами подавали заявления о своем полном раскаянии, а некоторые задним числом забрасывали грязью своих бывших товарищей. Несмотря на все это, их — по крайней мере, главную массу — на свободу не выпустили, а тоже рассовали по разным концентрационным лагерям. Те из них, с которыми мне приходилось говорить, тоскливо вздыхали о своей горькой участи и обманутых надеждах…

Ф. Дан, "Два года скитаний (1919–1921)". Берлин, 1922, сс. 150–159.