КИЕВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Если бы я активно выступал против тех методов следствия, которые были в то время, и еще в дополнение, если бы получился у меня какой-нибудь казус, то меня уже давно не было бы в живых.

С.И. Борисовбывш. нач. Уманского райотдела НКВД УССР

В то время всякое корректное отношение к арестованным считали либеральным.

А. С. Томин — бывш. нач. отделения 4-го отдела УГБ УНКВДпо Киевской области

Да, так выходило, что я был следователем с кулаком, а другие были следователи с пером, но, как система, арестованных всех не избивали.

Г.Н. Петров — бывш. помощник следователя Уманского райотдела НКВД УССР, начальник Маньковского райотдела милиции

Был, действительно, случай, когда ко мне прибежал Абрамович, он был испачкан в крови, и сказал: «Сукин сын — меня испачкал». Я ему предложил руки вымыть спиртом или одеколоном, указав ему на его некультурность тем, что он вытирался платком.

С.И. Борисов

Среди этих трупов были случаи убийств, и я писал, что смерть наступила от паралича сердца. Истинную причину смерти писать нельзя было […]. Я вполне сознаю, что это является сделкой с моей совестью.

Л.М. Лебедев — врач и судмедэксперт

Почему я знаю, что делалось в 21-й комнате […] мне кажется, что не только я об этом знал, но, по-моему, и половина населения г. Умани тоже знали об этом.

И.А. Мышко — бывш. следователь Уманской межрайонной следственной группы НКВД УССР[129]

Линн Виола

Дело Уманского районного отдела УНКВД по Киевской области

В Умани творился кошмар. Местный районный отдел (РО) НКВД создал специальную «лабораторию» в комнате № 21 для допросов и выбивания признаний. Заключенные умирали от удушья в переполненных камерах. О главном палаче — старшем по приведению в исполнение расстрельных приговоров — говорили, что он стволом револьвера выбивал золотые зубы у расстрелянных. Начальник местной тюрьмы был арестован и осужден на закрытом судебном процессе, в числе прочего, за разграбление имущества расстрелянных. Это следствие оказалось незавершенным. За ним последуют еще два судебных разбирательства, фигурантами которых станут не только начальник тюрьмы, но и высшие чины местного РО НКВД. Обвинения в обоих случаях касались «нарушения революционной законности» и должностных преступлений, совершенных в застенках расстрельных камер.

Уголовное дело Уманского РО НКВД составляет почти две тысячи страниц, объединенных в семь томов пожелтевших от времени документов. Недостатка в свидетельствах нет. В изобилии — ордера на арест и обыск, списки конфискованного имущества, протоколы допросов и очных ставок, а также стенограммы трех судебных процессов. В этих материалах в избытке — ложь, выдуманные показания, самооправдания и мольбы о пощаде. Однако, прочтенные критически, с пониманием их предвзятости и субъективности, эти документы раскрывают кошмарные реалии масрового террора в Умани.

В «уманском деле» было три судебных процесса, по которым проходило шесть обвиняемых. Разумеется, ни один из подсудимых не отличался «либерализмом» во время проведения террора, но все они, как один, переложили вину за «искривления» на вышестоящие власти, главным образом областное управление НКВД в Киеве. Наверное, это имело под собой основания, однако именно областное управление НКВД «открыло кран», т. е. инициировало процесс, выявивший всю мерзость коррумпированности работников Уманского РО НКВД, их пьянство и насилие.

Часть 1

Умань была сонным провинциальным городком в центральной Украине, со смешанным населением, состоявшим из украинцев, русских и евреев. Городок, находящийся приблизительно в 180 километрах к югу от Киева, в то время являлся частью Киевской области[130]. Местный РО НКВД располагался в двухэтажном здании из двадцати комнат, часть окон которых выходила во внутренний двор. В том же здании, на первом этаже, находилась и милиция, активно участвовавшая в проведении репрессий. Расстрельные камеры были в подвале под клубной комнатой. Тюрьма, расположенная по соседству, поставляла заключенных на допросы и расстрел. Ее здание, рассчитанное на 400, максимум 450 заключенных, в разгар террора вмещало порядка двух с половиной тысяч человек, а по некоторым свидетельствам, и того больше: камеры забивали до отказа[131].

Здание РО НКВД служило штабом массовых репрессий в Умани. То, что творилось в его застенках, неоднократно было описано обвиняемыми, свидетелями и жертвами. Полезно, однако, начать рассказ с обвинительных заключений, составленных НКВД СССР по итогам проведенных им расследований. «Заключения» были основаны на многомесячных допросах обвиняемых и широкого круга свидетелей. Они представляют собой сжатое сухое изложение событий, которое может послужить предисловием к рассказу о массовых злодеяниях в Умани[132].

Обвинительные заключения НКВД СССР свидетельствуют, что в июле 1937 г., по распоряжению управления НКВД по Киевской области, в Умани, как и в других крупных городах — районных центрах, была создана межрайонная оперативно-следственная группа. Она действовала на территории, по разным сведениям, от 12 до 18 районов. Через месяц руководство областного УНКВД назначило ее начальником Соломона Исаевича Борисова-Лендермана. С осени 1936 г. он был начальником Уманского райотдела НКВД и по совместительству начальником Особого отдела ГУГБ НКВД 99-й стрелковой дивизии. Практически одновременно руководителем следственной работой по линии третьего отдела, ответственного за «польскую операцию», назначили Александра Сократовича Томина. Этот человек впоследствии заменит Борисова, который уедет в Комсомольск-на-Амуре, став начальником одного из лагерей ГУЛАГа. В 1938 г. Томин также покинет Умань, получив назначение начальником 3-го (контрразведывательного) отдела УГБ НКВД АМССР. Позднее он стал врид заместителя наркома внутренних дел Молдавии. Борисов и Томин были среди основных обвиняемых на втором и третьем судебных процессах над руководителями У майского РО НКВД[133].

Следствие, проведенное сотрудниками НКВД СССР, выявило следующие нарушения «революционной законности» в Умани: необоснованные аресты, массовую фальсификацию следственных дел, в ходе которой для получения признательных показаний использовались избиения и пытки.

Согласно заключениям НКВД СССР, «для того, чтобы от арестованных быстрее получить показания, в помещении РО НКВД в комнате 21 под руководством Борисова и Томина была организована так называемая “лаборатория”, работой которой ведал бывш. нач. Маньковского РО милиции Петров Г.Н., на эту так называемую “лабораторию” Борисовым и Томиным было возложено добиваться от арестованных признания о их якобы контрреволюционной деятельности, не останавливаясь ни перед какими жертвами. Несознавшихся арестованных почти не было. По указанию Борисова и Томина все арестованные подвергались первоначальному допросу в комнате 21. На допрос вызывали в комнату одновременно по 20–30 человек. Перед допросом Петров получал от Борисова и Томина списки арестованных, подлежавших допросу, в которых указывалось, какие показания должен дать тот или иной арестованный: кто его завербовал, в какую контрреволюционную организацию и кого он в свою очередь завербовал. Огласив предъявляемые к (sic) арестованному обвинения, Петров ставил вопрос: “кто будет писать показания, подними руку”. Некоторые арестованные, боясь подвергнуться пыткам и издевательствам, писали собственноручные показания. К арестованным, не желавшим дать требуемых от них показаний, Петров с неоднократным участием Томина применяли физические меры: избивали, заставляли простаивать беспрерывно по 10–15 суток, устраивали так называемые “концерты”, принуждали арестованных друг друга избивать, петь и танцевать, применяли метод так называемого “термометра” — вкладывали арестованному палку подмышку и заставляли держать, а затем избивали. Как следствие всех этих извращений, явился результат массовых ложных вымышленных показаний»[134]. Главным «помощником-лаборантом» в комнате № 21 был сотрудник органов госбезопасности Григорий Николаевич Петров, которого с указанными выше лицами судили на втором и третьем судебных процессах.

Далее в своих документах НКВД СССР обращался к еще одному из двух основных обвинений, а именно — нарушениям революционной законности, которые происходили в застенках расстрельных камер. В частности, указывалось, что Самуил Моисеевич Абрамович, начальник тюрьмы в Умани и третий из главных обвиняемых, руководил расстрельной командой: «Кроме грубого извращения в следственной работе, с санкции Борисова и Томина в бригаде по приведению приговоров в исполнение над осужденными, старшим которой являлся бывш. нач. Уманской тюрьмы Абрамович (арестован), имело место мародерство, хищение ценностей осужденных. Денежные суммы, подлежавших (sic) расстрелу, перед приведением приговоров в исполнение изымались Абрамовичем, которые присваивались им. Таким образом, было присвоено денег 42.485 руб. Из этих денег, с ведома Борисова и Томина, Абрамович неоднократно выдавал участникам бригады по 30–40 руб. Также неоднократно из этих денег Томин получал от Абрамовича крупные суммы для личного пользования. Ценное имущество осужденных, пальто, костюмы, сапоги и др. присваивались Абрамовичем, Щербиной и др. Особенно в этом отличался Щербина. Абрамович в присутствии Томина стволом револьвера из рта расстрелянных выбивал золотые челюсти, золотые зубы и различные протезы»[135].

Оставшиеся обвинения, по сравнению с названными выше, казались пустяковыми. Леонид Семенович Щербина (бывший оперуполномоченный Особого отдела ГУГБ НКВД 99-й стрелковой дивизии), который упоминался в связи с мародерством в расстрельных камерах, был к тому же обвинен в интимной связи с женой заключенного, а Томин — в нарушении процедуры обыска в тюрьме в Тирасполе. Абрамович в дополнение ко всему обвинялся в нарушении секретности расстрелов, а руководство Уманского РО НКВД — в смерти четырех заключенных от удушья по причине перенаселенности камер[136].

Шестым обвиняемым по «уманскому делу» проходил шофер местного НКВД, Николай Павлович Зудин, который «работал» преимущественно на расстрелах. Он также обвинялся в хищении имущества расстрелянных и, согласно официальному отчету, присвоил «не более 200 руб.», пять пар сапог, кожаный пиджак и три пары нижнего белья[137].

Так вкратце было представлено дело У майского РО НКВД. В действительности, однако, оно было далеко не столь кратким и сухим, как это следовало из официальных обвинительных заключений. Потребовалось целых три судебных процесса, чтобы вынести окончательные обвинения. Первый процесс состоялся в июле 1939 года[138]. Его единственным обвиняемым был Абрамович, начальник тюрьмы и старший по приведению приговоров в исполнение. Хотя вина Абрамовича, судя по стенограмме судебного заседания, была очевидной, Военный трибунал войск НКВД Киевского особого военного округа отказался вынести приговор, отправив дело в военную прокуратуру для объединения его с делами Томина, Зудина и других[139]. Второй процесс — против Борисова, Томина, Абрамовича, Петрова, Зудина и Щербины — закончился вынесением обвинительных приговоров всем, кроме Зудина. Он был освобожден. Абрамович получил три года исправительно-трудовых лагерей, Томин — три года лишения свободы в «общих местах заключения», Борисов и Петров — два года лишения свободы условно, а Щербину суд приговорил к году принудительного труда по месту работы с отчислением 15 % его заработка[140]. Но вмешалась Военная Коллегия Верховного суда СССР, послав дело на пересмотр. В результате последнего, третьего по счету, судебного процесса все обвиняемые получили более суровое наказание. Борисов был приговорен к наиболее длительному заключению —восемь лет, Абрамович — к шести, Томин и Петров — к пяти, а Щербина и Зудин — к трем годам исправительно-трудовых лагерей[141].

В ходе судебного процесса обвиняемые документировано доказали роль не только руководителей областного, но и республиканского и всесоюзного НКВД в создании целостной системы, которая способствовала «нарушениям революционной законности» в Умани. Вначале Томин, особенно на первых допросах, уклонялся от показаний, но Борисов был откровенным и честным как на допросах, так и в показаниях на суде. Кроме того, свидетели и подсудимые, в том числе и Томин, поддержали Борисова, припомнив визиты руководителей областного управления, республиканского и всесоюзного НКВД в Умань, а также ряд приказов и поворотных моментов в развитии массовых репрессивных операций. Конечно, Борисов преследовал собственные интересы, переложив вину за «нарушения» на областное начальство. Но, делая это, он, похоже, представил правдивую картину массовых операций в Умани, где роль дирижера выполняло областное УНКВД. Эти факты суд проигнорировал.

Часть II

Соломон Борисов имел длительный стаж оперативного работника НКВД. Родился в 1899 г. в Киеве в семье портного-еврея. Проучившись всего несколько лет в школе, до революции 1917 г. работал портным по найму. Проучившись всего несколько лет в школе, работал портным по найму до революции 1917 г. Вступив в 1919 г. в Красную Армию, участвовал в боях, затем получил назначение в ЧК. В 1928 г. вступил в партию большевиков. С осени 1936 г. занимал пост начальника районного отдела НКВД в Умани, где проживал с женой и сыном-подростком. Как уже указывалось, уехал из Умани в феврале 1938 г. в связи с назначением на Дальний Восток начальником Ново-Тамбовского исправительно-трудового лагеря в Комсомольске-на-Амуре. В этом городе его и арестовали в октябре 1939 года[142].

По словам Борисова, все началось в июле 1937 года, когда Москва издала приказ о проведении массовой операции. Тогда же Исай Яковлевич Бабич (1902–1948) прибыл в Умань с заданием создать межрайонную оперативно-следственную группу для борьбы с «контрреволюцией»[143]. До своего приезда в Умань Бабич, сын еврея-сапожника, получивший лишь начальное образование, был высоким чином в УНКВД Киева и Одессы[144]. Прибыв в Умань, он созвал оперативное совещание личного состава для обсуждения предстоящих задач. По словам Бабича, политика бывшего главы НКВД Генриха Ягоды в отношении врагов народа — так называемая «ягодовщина» — «зажимала инициативу чекистского аппарата» и «либерально относилась к арестованным». Времена, однако, изменились. Бабич поведал своим слушателям, что в «предвоенный период», который переживал Советский Союз, необходимо всячески искоренять либерализм. Если потребуется, продолжал он, следователи НКВД должны кричать, оскорблять и делать все возможное для уничтожения контрреволюции[145]. Парторг Уманского РО НКВД Антон Андронович Данилов скажет позже, что «с приездом Бабича тон следователей к арестованным стал хуже, чем было до него»[146].

Бабич запустил маховик массовых репрессивных операций в Умани. Он организовал и в течение двух месяцев направлял деятельность межрайонной оперативно-следственной группы. В состав группы входили в общей сложности 70 человек, включая начальников районных отделений милиции, а также около сорока курсантов киевской межкраевой школы Управления государственной безопасности НКВД. В конце лета 1937 г. Бабича отозвали в Киев. С ним уехал и Борисов. Уже в Киеве Николай Давыдович Шаров, начальник УНКВД по Киевской области, сказал Борисову, что отныне он, Борисов, будет руководить межрайонной группой в Умани[147]. По словам Борисова, Лев Иосифович Рейхман (1901–1940), в то время заместитель начальника областного УНКВД в Киеве, приказал ему усилить нажим и, если необходимо, выбивать признания из арестованных по соглашению с вышестоящими органами[148]. Борисов вспоминал: «Когда я это услышал, я остолбенел и, приехав в Умань, никому ни слова об этом не сказал»[149].

Перед тем как Борисов уехал из Киева обратно в Умань, Шаров приказал ему: «Я оставляю у вас Томина и будете с ним разрешать все необходимые вопросы»[150]. Томин, в то время лейтенант государственной безопасности, родился в 1901 г. в Киеве в украинской семье. Как и Борисов, Томин воевал в Красной Армии и оставался на военной службе до 1924 г. После войны он закончил Коммунистический университет имени Артема в Харькове[151], получив, по его словам, «высшее политическое образование». На работу в НКВД он пришел в 1931 г. Хотя у него была семья, жена и четверо детей, Томин жил отдельно от них. Как и многие другие сотрудники Уманского РО НКВД, по причине частых служебных переводов и местных трудностей с жильем, он проживал в гостинице. Томин находился в Умани примерно с мая 1937 г. и был тесно связан с Бабичем. Хотя впоследствии Томин будет отрицать это, Борисов был уверен, что именно Томин являлся представителем областного УНКВД в Умани. Томин руководил следственной работой важного третьего отдела, который занимался «польской операцией». По словам Борисова, этот отдел «фактически был филиалом» УНКВД Киевской области[152]. С точки зрения Борисова, именно Томин являлся настоящим руководителем операций в Умани. По словам Борисова, «Томин себя вел так, как ему самому захочется. На работу приходил, когда захочет, и уходил, когда он считал для себя удобным. Кроме того, он вмешивался буквально во все дела группы, часто бывал в Киеве». Во время допросов Борисов сказал следователю, что Томин «“подгонял” его, что задание Томина в Умани состояло в том, чтобы форсировать следственную работу»[153].

Борисов также припомнил и другие случаи вмешательства свыше. В один из декабрьских дней 1937 г. в Умань прибыло пять или шесть машин. Он не мог поверить своим глазам, когда из машин вышли высокопоставленные чины НКВД из Москвы и Киева: И.М. Леплевский (1896–1938) и М.П. Фриновский (1898–1940)[154]. По словам Борисова, «в эти два дня, что они здесь были, тут была целая свистопляска». Понаблюдав за работой Уманского РО НКВД, прибывшие высокие чины заключили, «что так работать нельзя». Затем «взяли в работу» одного арестованного, «шпиона», и избили его. «Они его ругали такой руганью, что я подобной ругани в жизни нигде не слышал», — рассказывал Борисов. Ночью, сидя в кабинете Борисова, Фриновский и Леплевский говорили о том, что «нужно нажать» и что, «если в комнате у следователя — шум, то значит он — хороший работник»[155].

Рейхман тоже побывал в Умани[156]. Борисов утверждал, что Рейхман приезжал, потому что он, Борисов, не смог добыть показаний у некоего Доброховского, который, предположительно, был ключевой фигурой в одном из следственных дел. В Умани Рейхман созвал совещание сотрудников местного РО НКВД, где буквально набросился на Борисова и парторга Данилова, угрожая им арестом, если они не будут применять методы давления на заключенных[157].

Борисов назвал приезжавших высокопоставленных сотрудников НКВД «гастролерами». Он утверждал, что если в Умани и были случаи физического воздействия на арестованных, то это был результат пагубного влияния этих самых «гастролеров»[158]. Этот чекист заявил, что всегда запрещал своим сотрудникам использовать физическую силу в работе с заключенными. Это подтвердили другие свидетели на судебном процессе по делу Уманского РО НКВД. Даже Томин и Петров позже отрицали, что Борисов когда-либо приказывал избивать заключенных[159].

Но проведение массовых репрессивных операций делало неизбежным применение физического насилия. В момент пика террора в Умани в «разработке» органов госбезопасности находилось не менее 2500 заключенных, по каждому из которых требовалось составить определенное количество документов, включая подписанные признательные показания. По одной лишь «польской oneрации» Шаров требовал провести тысячу арестов. Борисов должен был ежедневно звонить по телефону в Киев и докладывать об «уманских достижениях»[160]. «Телеграммы, звонки из Киева не давал возможности нормально работать», — вспоминал Борисов[161]. В какой-то момент сотрудникам Уманского РО НКВД даже пришлось «позаимствовать» заключенных из другого района, чтобы выполнить свою разнарядку на аресты[162].

Комната № 21, известная среди местных чекистов как «лаборатория», появилась именно для того, чтобы справиться со шквалом арестов. Это был «полигон» массового добывания признательных показаний, просуществовавший примерно с ноября до 56 декабря 1937 г. Хотя Борисов утверждал, что он специально не создавал комнату № 21, а Томин доказывал, что комната № 21 возникла «стихийно», факты указывают, что, очевидно, Томин организовал и возглавил «лабораторию» — возможно, под прямым влиянием Шарова. Борисов назначил несколько милицейских начальников в отдел Томина в качестве помощников следователей, потому что милиционеры, будучи малограмотными, не годились для других заданий. Они были не в состоянии справиться с бумажной работой, выполняемой следователями. Томин использовал некоторых из них в качестве «ассистентов-лаборантов»[163].

Главным среди этих милиционеров был Петров. Он родился в 1896 г. недалеко от города Купянска Харьковской области в рабочей украинской семье. Сначала служил солдатом в царской армии, а затем воевал в Красной Армии. Вступил в партию большевиков в 1928 г., когда начал работать в милиции. К 1935 г. он дослужился до начальника милиции Маньковского района, откуда в августе 1937 г. был мобилизован на проведение массовых операций в Умани[164].

Комната № 21 служила для предварительной обработки арестованных, в ходе которой проходил отбор тех, кто сразу или вскоре после применения силы соглашался подписать ложные признательные показания, а также отказавшихся клеветать на себя. В комнате стоял длинный стол, на котором были разбросаны карандаши и бланки документов. Стульев хватало, чтобы посадить лишь часть арестованных. Петров обычно начинал с того, что просил поднять руки тех, кто признавал себя виновным. Тем, кто соглашался «быть виновным», задавали несколько общих вопросов, а затем передавали следователям для индивидуального полномасштабного допроса. Тех, кто не признавал вину, унижали, избивали, наказывали долгим изнурительным стоянием[165].

Петров изворачивался, давая показания на допросах и двух судебных процессах. Он то утверждал, что Борисов и Томин не давали ему указаний избивать заключенных, и отрицал, что он кого-либо избивал, то соглашался — избивал, но не «систематически». В конце концов Петров признался в избиениях, объяснив, что ему «не давали указаний бить арестованных, но говорили, что надо дать 100 признаний в день»[166].

Борисов показал, что единственной целью «лаборатории» было получать признательные показания с применением физической силы, если это было необходимо[167]. Он не отрицал, что знал о том, что происходило в комнате № 21, но утверждал, что был удивлен, когда услышал, что Петров получает так много признательных показаний. Поэтому спросил у Томина, не связано ли это с каким-то «художеством», а тот ответил: «Ведь Вы же знаете, что я — сильный человек, и, если ударил бы, то убил бы человека; мне достаточно только накричать на арестованного»[168]. Это означало, что «нарушений» в следственной работе не происходило. Кроме этого, Борисов заявил, что Томин не допускал его к проведению допросов.

Конечно, Борисов был хорошо осведомлен о расстрелах. По приказу областного УНКВД именно он организовал местную расстрельную команду. Это была группа, состоявшая по крайней мере из семи человек, включая шофера НКВД, фельдъегеря и вахтера, которые помогали милиционерам[169]. Борисов назначил начальника тюрьмы Абрамовича старшим по приведению приговоров в исполнение. Этот человек, как и Борисов, был сыном еврея-портного. Родился в 1903 г. в Харькове, служил в Красной Армии с 1923 г. до назначения в ГПУ УССР в 1926 г. Членом коммунистической партии стал в 1930 г. Он был женат, имел двух детей. Известно, что страстно любил автомобили[170]. По его словам, согласился на эту работу из чувства «партийного долга»[171]

Расстрелы групп, в общей сложности около сорока человек, проходили каждую ночь в трех подвальных комнатах Уманского РО НКВД, располагавшихся под клубом[172]. В первой комнате Борисов проверял фотографии и другие документы, удостоверявшие личность приговоренных к смерти. Во второй комнате Абрамович обыскивал заключенных под предлогом, что они должны идти в баню перед отправкой в исправительно-трудовой лагерь. Ни один из смертников не знал о своей судьбе до самого последнего момента. В третьей комнате их расстреливали[173]. Шофер НКВД Зудин заводил мотор своей машины во дворе, чтобы заглушить звук выстрелов. После экзекуции Зудин и Абрамович вывозили трупы, скрытые под брезентом в кузовах машин, к месту захоронения[174].

Вначале трупы хоронили в одежде. По словам Борисова, не было никаких инструкций о том, что делать с деньгами и другим имуществом расстрелянных. Когда Абрамович предупредил Борисова, что члены расстрельной команды роются в карманах у мертвых, тот приказал Абрамовичу прекратит» мародерство. Но через несколько дней, находясь в Киеве, он поинтересовался у Шарова, что делать с имуществом расстрелянных. Шаров дал разрешение членам расстрельной команды «в связи с тяжестью этой работы» делить имущество убитых между собой[175]. После этого осужденных перед расстрелом стали заставлять раздеваться, якобы для бани, а после экзекуции члены расстрельной команды делили деньги и вещи.

Подобные действия продолжались до тех пор, пока жена одного из расстрелянных не сообщила о том, что увидела одежду убитого мужа в продаже на местном базаре. Борисов утверждал, что после этого он немедленно прекратил такую практику. Вскоре приехала комиссия административно-хозяйственного отдела областного УНКВД, возглавляемая неким Мищенко, который приказал Борисову вернуть имущество расстрелянных, а все вещи «порубить и закопать». Краденое было собрано, «уничтожено и предано земле»[176].

Борисов знал, что творилось в Умани, но, по его словам, всем «заправлял Томин». В ходе суда он без конца доказывал, что уважал революционную законность, за исключением нескольких незначительных случаев никого не избивал и на оперативных собраниях неоднократно предупреждал не использовать физическую силу. Однако в конце концов Борисов признал, что в существовавших обстоятельствах смирился с реалиями массовых операций. На суде он сказал: «Если бы я активно выступал против тех методов следствия […]то меня уже давно не было бы в живых»[177]. Он утверждал, что принимал «все необходимые меры для соблюдения ревзаконности», но не мог отдать под суд ни одного чекиста, нарушавшего закон, так как его самого бы «по обстановке того времени могли предать суду за контрреволюционный саботаж»[178]. Это было правдой.

Его версия событий перекладывала ответственность за создание ?условий для «нарушения революционной законности» в Умани на вышестоящее руководство и его представителя — Томина. Большинство свидетелей подтвердили его показания. Тем не менее, несмотря на детальность и четкость версии событий в изложении Борисова, она не раскрывает всей истории. Вновь необходимо расширить рамки повествования, на сей раз привнеся в него показания ряда ключевых свидетелей. В этом случае станет очевидно, что «местные художества» в сочетании с приказами сверху привели в Умани к созданию ужасных обстоятельств осуществления массовых репрессий.

Часть III

Как во время досудебного разбирательства, так и в своих показаниях на суде свидетели признавали широкое распространение нарушений в работе Уманского РО НКВД. Тем не менее, свидетели из числа следователей НКВД, как правило, отрицали свою собственную причастность к этим нарушениям. Многие представили дополнительные свидетельства в поддержку заявлений Борисова о том, что областное УНКВД создало условия для нарушений. Отдельные чекисты дали свидетельские показания о «художествах», творившихся в комнате № 21. Зато свидетельства по вопросу разграбления имущества во время расстрелов вылились в споры, обвинения в давлении на свидетелей и ложь. Возможно, самые нелицеприятные показания касались разложения расстрельной команды. Именно в этих показаниях можно увидеть, каким образом приказы, поступавшие сверху, соотносились с настроениями сотрудников местного РО НКВД.

Парторг Уманского РО НКВД Данилов (родился в 1906 г.) в 1937 г. работал оперуполномоченным в Умани. Он представил некоторые из наиболее убедительных доказательств ключевой роли сотрудников областного УНКВД в «установлении параметров» террора в Умани. Именно Данилов дал показания о том, как Бабич изменил «тон» в практике Уманского РО НКВД[179]. Данилов также представил важные свидетельства, подтверждавшие показания Борисова о роли Рейхмана. Во время третьего судебного процесса Данилов заявил: «На оперативном совещании Рейхман на меня кричал за то, что я либеральничаю с арестованными […] тогда же от Рейхмана попало и Борисову тоже. Рейхман меня довел до плача, он меня ругал и угрожал, говоря, что надо будет ко мне присмотреться, и я вынужден был ему пообещать, что изменю методы своей работы»[180].

По словам Данилова, после этого совещания стало ясно, что «Томин начал задавать тон в работе»[181]. Данилов также утверждал, что положение в областном УНКВД было «еще хуже», чем в Умани, и главное, что была «прямая установка» из областного УНКВД бить арестованных[182]. Он припомнил, что сам Борисов не давал указаний применять пытки, «шепотом говорил, что надо позвонить в Киев в УНКВД и получить санкцию»[183]. Наконец, этот сотрудник решительно свидетельствовал, что Борисов был против применения силы в добывании показаний, но находился под сильным давлением Шарова и Рейхмана[184].

Данилов утверждал, что он никогда не был в комнате № 21, но от других следователей слышал о ее существовании и избиениях в ней[185]. Периодически он присутствовал на расстрелах. Он припомнил переполох в кабинете Борисова, когда они узнали, что жена члена расстрельной команды Кравченко продает на базаре одежду расстрелянных. Позже, когда он говорил об этом с Борисовым, тот сказал, что «якобы имеется какая-то договоренность с областью», что лучше пусть члены расстрельной команды берут вещи себе, «чем чтобы все это шло в землю», мотивируя это решение тем, что работа у них «очень адская». Данилов также вспомнил, что Абрамович и другие исполнители расстрельных приговоров жаловались на плохое поведение Щербины и его ссоры с Абрамовичем. В целом, однако, Данилов не мог сказать ничего отрицательного об Абрамовиче и утверждал, что никогда не видел его пьяным[186].

Другой свидетель, Борис Наумович Нейман, по большей части подтвердил то, что Данилов сказал о Борисове, но имел совершенно другое мнение об Абрамовиче. Родившийся в 1907 г., Нейман работал в Уманском РО НКВД с середины октября до конца декабря 1937 г., а затем с 13 марта 1938 г. и до конца апреля 1939 г. Ранее он занимал должность следователя транспортной прокуратуры станции Христиновка. Его работа в Умани состояла в том, чтобы писать обвинительные заключения и подшивать дела[187].

Нейман заявил суду, что он слышал от других сотрудников НКВД, что ответственность за организацию комнаты № 21 несет Шаров. Более того, работники областного УНКВД Роголь, Шарбурин и Рейхман посещали «лабораторию» и были хорошо осведомлены о том, что там происходит[188]. Нейман также утверждал, что ему «приходилось лично слышать категорическое запрещение Борисова бить арестованных»[189]. Показания Неймана о расстрелах были основаны на его личном присутствии в расстрельных ?камерах, хотя Абрамович утверждал, что он выгнал Неймана оттуда из-за угрозы рикошета пуль[190]. Нейман, однако, смог описать процедуру расстрела, отметив, что работа Борисова состояла в том, чтобы проверять удостоверения личности осужденных, сообщать им о том, что их готовят к транспортировке. Затем он должен был уйти. После ухода Борисова осужденные по одному шли к Абрамовичу, который забирал у них деньги в обмен на квитанции. Только после этого заключенных расстреливали[191].

Нейман утверждал, что вначале он думал, что деньги осужденных отдавали государству, а их имущество закапывали. Позже, однако, он оказался в кабинете Борисова в тот момент, когда тот отчитывал членов расстрельной команды Кравченко и Карпова за ТО, что они допустили продажу вещей расстрелянных на базаре. Именно тогда Нейман, по его словам, обнаружил, что расстрельная команда делила краденное. Нейман также сказал, что видел, как Абрамович выбил золотые зубы у расстрелянного и утверждал, что якобы написал об этом случае в донесении Н.Н. Федорову — начальнику областного УНКВД с 28 февраля по 28 марта 1938 г. Он добавил, что Абрамович присвоил шинель некоего Соболя, бывшего начальника Монастырищенского районного отделения НКВД, после того, как Соболь был расстрелян, и уже на следующий день после расстрела ее носил[192]. Абрамович в ответ назвал показания Неймана «вымышленными» и утверждал, что Григорий Пименович Сагалаев, занимавший с августа 1938 г. пост начальника Уманского РО НКВД, сговорился с Нейманом, чтобы «угробить» Абрамовича[193]. Позже Абрамович утверждал, что Нейман возненавидел его после того, как он выгнал Неймана из расстрельной камеры[194].

Вопрос о выбивании золотых зубов у расстрелянных не раз возникал во время всех трех судебных процессов. Член расстрельной команды Емельян Федорович Кравченко, он же охранник уманской тюрьмы, чья жена, предположительно, продавала вещи на базаре, на втором судебном процессе показал: «Перед исполнением приговоров у арестованных отбиралась одежда, из коей: плохая одежда уничтожалась, а лучшую одежду брал себе Абрамович, частично раздавал он одежду и сотрудникам участникам его бригады». Кравченко также подтвердил, что видел, как Абрамович выбивал золотые зубы[195]. В ответ Абрамович вновь обвинил Сагалаева в том, что он заставил Кравченко дать ложное показание[196]. Член расстрельной команды Петр Михайлович Beрещук, фельдъегерь Уманского РО НКВД, подтвердил, что Абрамович брал лучшее себе и что он выбивал золотые зубы. Он утверждал, что Сагалаев сказал ему и Кравченко только то, что они должны давать показания, но что именно говорить, он им не указывал[197]. Два других члена расстрельной команды, которые давали показания только на первом судебном процессе, Григорий Константинович Блинкин и Степан Николаевич Пиванов, утверждали, что не видели, как Абрамович выбивал золотые зубы. Блинкин добавил, что расстрелы были подобны конвейеру, и «не было Даже минуты свободной, чтобы заниматься извлечением золотых зубов у осужденных», на что Кравченко возразил, что «можно было найти время, несмотря на то, что все очень были заняты»[198].

Шофер Зудин также «работал» на расстрелах. На первом судебном процессе, когда он еще не был обвиняемым, Зудин утверждал, что Абрамович забрал ни много ни мало 200 золотых зубов. Он также обвинил Абрамовича в том, что тот заставлял его возить мешки с одеждой на квартиру Абрамовича[199]. На втором и третьем судебных процессах, где Зудин уже был подсудимым, он изменил свои показания, сказав, что никогда не видел, чтобы Абрамович выбивал золотые зубы[200]. Зудин объяснил, что это Сагалаев заставил его лжесвидетельствовать против Абрамовича[201].

Возможно, еще более показательным для понимания «теневой экономики» преступного мира сотрудников НКВД, чем вопрос о золотых зубах, было отношение к вещам расстрелянных. Сотрудник Тихон Семенович Калачевский, выходец из крестьянской семьи, который был допрошен, вероятно, перед первым судебным процессом, но не давал показаний на суде, сказал: «Необходимо отметить, что в то время в оперследгруппе было создано мнение о том, что приведение в исполнение приговоров — это тяжелая работа, и, если участники этого берут вещи, то нет ничего страшного, что они, мол, заслуживают этого». Калачевский был потрясен, когда увидел Абрамовича в шинели расстрелянного Соболя на второй или третий день после его казни[202]. По словам Калачевского, он осуждал подобное воровство и поднял этот вопрос у Борисова, на что тот ответил, что областное УНКВД дало понять ему и Данилову, который, похоже, тоже был расстроен этими действиями, что это нормальная практика. Похоже, областное УНКВД разделяло мнение уманских сотрудников, считая, что, выполняя «трудную работу», они имели право присваивать имущество расстрелянных[203].

Из показаний Неймана ясно, что расстрелов ждали с нетерпением. На одном из своих ранних допросов Нейман вспомнил случай, произошедший в декабре 1937 г., когда во время расстрелов отключили электричество. Он попросил шофера Зудина немедленно отвезти его на электростанцию, но тот ответил, что отвезет его позже, а то у него «пропадет запал». На вопрос Неймана, что такое «запал»[204], Зудин объяснил, что это полагающаяся ему «при разделении Абрамовичем часть денег, отобранных при расстрелах у осужденных»[205].

Еще один вопрос, который вызвал разногласия на суде, касался роли Томина и «запала». В своих показаниях Томин утверждал, что только трижды участвовал в расстрелах. Он указал, что Роголь, бывший начальник третьего отдела областного УНКВД, запретил ему туда ходить, так как это негативно сказывалось на следовательской работе. Тем не менее, по собственному признанию, он продолжал время от времени на несколько минут заходить в расстрельные камеры[206]. Этот чекист заявил: «Я лично от Абрамовича ни одной вещи и ни одной копейки денег […] не получил»[207]. Он припомнил, что члены расстрельной команды вели «нездоровые разговоры» о дележе имущества расстрелянных, и смысл разговоров, в особенности слов Зудина, состоял в том, что «они много работают, но не получают» материального поощрения[208]. Томин придерживался этих показаний в ходе двух судебных процессов.

Шофер Зудин сказал следователю, что Томин и Борисов иногда заходили в комнаты для расстрела. Однако в их присутствии Абрамович не заставлял осужденных раздеваться и не забирал их вещи[209]. Нейман показал, что Борисов и Томин приходили на расстрелы и даже видели, как Абрамович выбивал золотые зубы[210]. Абрамович же на первом судебном процессе утверждал, что Томин и Данилов получали свою долю добычи, но изменил свои показания на втором процессе, не сумев вспомнить, получал ли Томин что-то из ворованного[211]. В конце первого процесса Военный трибунал пришел к заключению, что Томин знал о преступлениях Абрамовича, и поэтому постановил расширить следственное дело[212]. К концу второго процесса Военный трибунал заключил, что не было достаточных доказательств грабежа во время расстрелов[213]. Вполне вероятно, что именно это заключение заставило Москву вмешаться и потребовать провести третье судебное разбирательство.

Свидетели обвинили Томина также в перенаселенности тюремных камер, что привело к смерти четырех заключенных. Следователь Уманского РО НКВД Иван Андреевич Мышко свидетельствовал, что ему было «известно со слов сотрудников НКВД» о тюремном режиме, о перегруженности камер и отсутствии воздуха[214]. Вряд ли Томин сознательно создавал эти смертоносные ловушки. Перенаселенность тюрьмы была общеизвестным фактом и достигла кризисного состояния при наличии 2,5 тыс. человек в здании, рассчитанном только на 400-450 заключенных[215]. Томин утверждал на суде, что он не помнит случаев смерти от перенаселенности камер. Борисов согласился с тем, что, возможно, Томин мог и не знать об этом, но утверждал: перенаселенность камер в «коронном владении» Томина, третьем отделе, была связана с тем, что в разработке было слишком много дел. В то же время Борисов подтвердил, что он как начальник У майского РО НКВД нес за это полную ответственность[216].

Начальник санчасти уманской тюрьмы Соломон Наумович Гольденштейн служил источником самой надежной информации о том, что творилось в тех камерах: «Не помню когда, меня вызвал Абрамович в НКВД. Когда я туда прибыл, я застал следующую картину: 4–5 человек заключенных лежали голые, 2 или 3 из них уже были мертвы, а двух приводили в чувство путем искусственного дыхания. Мне предложили отправиться в КПЗ, где я увидел, что содержавшиеся там арестованные задыхались от перегрева воздуха. Всем потерпевшим мною была оказана медицинская помощь. Один из задохнувшихся арестованных ожил, но впоследствии умер уже от другой болезни». В продолжение Гольденштейн сказал, что у него нет информации о четырех арестованных, умерших от удушья, потому что их не доставили в тюремную санчасть, где обычно оформлялась документация. Далее начальник санчасти показал, что в то время он не рекомендовал проводить вскрытие в тех случаях, когда смерть наступила от удушья[217].

Александр Михайлович Лебедев (47 лет) был врачом в уманской тюрьме. Он проводил вскрытия трупов. Хотя ему нечего было сказать конкретно о случаях удушья, он свидетельствовал, что при трупах, которые доставляли ему, не имелось документальных объяснений обстоятельств их смерти. Когда он спросил Борисова об этом упущении, тот ответил, что это «неважно», и Лебедев понял: об этом расспрашивать не следует[218]. Он знал — некоторые заключенные были убиты, но писать об истинных причинах смерти нельзя. На процессе врач недоумевал, зачем вообще было делать вскрытие, заявляя: «Цель вскрытия этих трупов мне не известна». Он боялся, что будет арестован, если назовет убийство убийством, хотя и вполне сознавал, что такая позиция «явдяется сделкой с совестью»[219]. Лебедев и без приказов из области хорошо понимал, что следует и чего не следует делать.

Показания пострадавших на суде были немногочисленны, за исключением тех, что касались работы Томина в Тирасполе, где он впоследствии служил заместителем наркома молдавского НКВД. Тем не менее среди жертв были те, кто, пройдя комнату № 21, выжил и дал показания или написал жалобы в вышестоящие инстанции. Перед тем как обратиться к ним, полезно отметить, что стало первым сигналом о нарушениях в Умани. Курсант, мобилизованный в Умань из школы НКВД в Киеве, послал заявление прямо в «Правду». Он писал: «В школе, где учили нас вежливому обращению с людьми и арестованными, и чекистской выдержке, и ловкости в следствии (sic). В практике оказалось противоположное, и мы, курсанты, этим были поражены, сочли свою учебу напрасной и лишней […] Томин сказал, что наши курсовые знания отстали от практики, здесь вам придется изменить их и при допросах применять физические методы воздействия»[220].

Не ясно, был ли этот сигнал напрямую связан с началом судебного разбирательства по делу Уманского РО НКВД, но заявление курсанта оказалось среди документов, и следователи, которые допрашивали бывших уманских начальников, ссылались на конкретные факты, изложенные в этом заявлении[221].

Поступали и другие сигналы. Они шли от пострадавших в Комиссию советского контроля при СНК СССР[222], Политбюро ЦК ВКП(б) и ЦК КП(б)У, НКВД, адресовались уманскому и всесоюзному прокурорам, рассказывая о пережитой несправедливости. В общей сложности в уманском деле сохранилось восемь подобных писем и заявлений. Бывший председатель сельсовета Даниил Алимпиевич Деликатный 24 мая 1939 г. написал в комиссию советского контроля из пермского лагеря. Он утверждал, что два якобы «кулака» превратились из обвиняемых в разоблачителей. Они ложно обвинили Деликатного и все сельское руководство в принадлежности к контрреволюционной повстанческой организации. Его арестовали 15 апреля 1938 г. и на следующий день доставили в Уманский РО НКВД. Оказавшись в комнате № 21, он отрицал все обвинения, за что его заставили стоять пять дней подряд. На шестой день Петров избил его и сказал, что если Деликатный хочет жить, он должен признать обвинения. Этот сотрудник объяснил, что именно нужно написать. После этого Деликатного отправили к следователю, который написал признательные показания и заставил их подписать: «Я, боясь избиений, еще подписал, не зная что». Далее бывший арестованный сообщил: «До этого времени я никогда в жизни не мог себе представить, что при Советской власти могут происходить допросы в таких условиях»[223].

31 января 1939 г. Евгений Филиппович Зайончковский написал Сталину из лагеря в Карелии. Он рассказал, что происходило в печально известной комнате № 21, где практика групповых пыток прикрывалась эвфемизмами: «езда к Гитлеру», «езда в Польшу», «качание керосина», а заключенных заставляли избивать арестованных. Он сообщил Сталину, что в Умани массовые беспочвенные аресты совершались без санкции прокурора. В частности, он упомянул Томина и Петрова. Братья Зайончковского в январе 1939 г. тоже послали жалобы в Политбюро ЦК КП(б)У и прокурору УССР[224].

Иван Григорьевич Кондратко 4 июня 1938 г. написал в НКВД СССР, рассказав о пережитом в Умани. Следователь Белый пытал его «методом парашюта», при котором: «садят на конец высокой скамейки, вытягивают ноги, и руки ложат (sic) на колени, после чего у меня выбивают скамейку»[225]. Аврумберг Мошкович Клейтман подал «заявление-жалобу» прокурору Украины. Он писал: «Меня 25 раз вызывали на допрос, и каждый раз меня били до полусмерти». Клейтман отказался подписать ложное признание, потому что считал себя «честным гражданином». Он отмечал, что следователь, Владимир Семенович Крикленко, заставлял «молиться богу по-еврейски, давши мне две свечи в руки и револьвер до рта, он же заставил меня ехать в Польшу и лил мне холодную воду в затылок». Крикленко угрожал семье Клейтмана, в частности его пятнадцатилетней дочери. Когда Клейтман писал письмо, он был уже на свободе, но не смог примириться с клеветой и пытками, которым он подвергался[226].

Заключенный «Федя», учитель математики, в письме жене попросил ее найти в Киеве управу на мучителей. Одним из главных героев его истории был Петров. «Мне приходилось, — писал “Федя”, - видеть людей, вышедших с допроса черными от побоев». Он описал условия своего пребывания в камере, где находилось 42 человека: «Это небольшая комната, не больше нашей кухни, без окон, с маленьким отверстием в двери». «Федя» отказывался лжесвидетельствовать против себя, но после того как с 20 до 28 июля 1938 г. его допрашивали каждую ночь до шести часов утра, он подписал признание, хотя потом мучился от того, что ему пришлось врать[227].

Сидор Викторович Когут проходил свидетелем на втором и третьем судебных процессах. Когуту было тридцать лет, он работал ?в сельской кооперации. 24 апреля 1938 г. после ареста его привезли в Умань и немедленно доставили в «лабораторию». Там он увидел пьяного Петрова и 15–18 заключенных. Петров ударил его в ухо, а когда Когут заявил, что у него нет на это права, Петров избил его и бросил в камеру. В результате избиений Когут оглох. Он объяснил, что «“качать керосин” это значит беспрерывно делать приседания, а “айда до Гитлера в гости” это значит, что заставлял на четвереньках ездить, и я ездил» (sic). Когут также показал, что Петров бил заключенных палкой, в том числе и самого Когуга[228].

Когут был единственным уманским потерпевшим, непосредственно свидетельствовавшим на суде, но двое других дали показания на допросах. М.И. Смерчинский заявил, что его силой заставили признаться в принадлежности к контрреволюционной организации. Он описал свои мучения: «Мне приходилось наблюдать так званные (sic) “концерты”. Заключались они в том, что арестованные друг друга избивали, по предложению следователя — танцевали, пели. Руководил этими концертами Фомин, Петров, Томин, Куратов. Помню, директор уманской школы Козак 16 суток стоял, опух, его жестоко избил Куратов […]. Лично слыхал, как из комнаты, где были арестованные старики-евреи, вызванные на допрос, слышались песни еврейские и пляски. Арестованный старик-еврей Штраус говорил мне, что их заставляли петь и танцевать»[229].

Во время следствия был также допрошен Дмитрий Ефимович Дубиняк, которого в комнате № 21 пытал Петров. Дубиняк описал порядки в «лаборатории». Он вспомнил, что Петров и следователь Чумак по очереди «заправляли там делами», причем Чумак был пьян. Дубиняк отказался подписать признательные показания и в конце концов был освобожден[230].

Среди других потерпевших, давших показания, были женщины, которых в Тирасполе обыскивал Томин, заставляя раздеваться догола. Главным свидетелем была Лидия Иосифовна Павлик, экономист и жена бывшего сотрудника НКВД в Тирасполе. Ее и мужа арестовали. В камере, где содержали Лидию Павлик, находилось еще 25 женщин. 10 ноября 1938 г. туда зашел Томин в сопровождении начальника тюрьмы и других сотрудников НКВД. По слова Павлик, обыск был проведен с нарушением всех правил. Томин заставил женщин полностью раздеться. Когда некоторые из женщин стали протестовать, он заявил: «Не стесняйтесь, ведь вы в кабинете врача раздеваетесь». Другая свидетельница, Любовь Владимировна Стаценко, бухгалтер из Одессы, также запомнила этот обыск. Она говорила, что заключенная А.Н. Варварецкая протестовала, отказавшись раздеться в присутствии мужчин. Томин обматерил Варварецкую и заставил ее снять бюстгальтер и нижнее белье. Софья Моисеевна Пикгольц, врач по профессии, также запомнила протест Варварецкой. Она сама протестовала против действий Томина, который кричал на нее: «Что же ты, б…, не хочешь раздеваться! Снять рубашку!» Также она рассказала: «Я стояла абсолютно голой, а надзиратель Ангелуша ощупывала грудь, тело и половой орган». Когда она отказалась разрешить Ангелуше проверить влагалище, Томин пригрозил бросить ее в карцер. Сама Ангелуша вначале «забыла» об этом обыске, однако затем, на повторных допросах, призналась. Она служила надзирательницей с 1932 г. Вместе с другой более молодой надзирательницей, Натальей Моисеевной Спогушевой, она подтвердила показания пострадавших женщин и призналась, что ранее обыски с раздеванием догола никогда не проходили в присутствии мужчин[231]. Томин позднее высказал сожаление, что «не знал» правила проведения обысков женщин[232].

Действия Томина в Тирасполе были продолжением беззаконий, творившихся в Умани. Там они не ограничились стенами Уманского РО НКВД. Томин проживал в городской гостинице, где он часто развлекал Абрамовича, Щербину и других сотрудников НКВД, которые, по словам заведующей гостиницей Елены Александровны Соболевой (возраст 24 года), там выпивали. Она сказала, что Абрамович был особенно неприятным, все время что-то требовал и придирался. Когда она призвала Абрамовича к ответу за сломанный телефон, тот сильно ударил ее по лицу. Она пожаловалась на это Борисову и лишилась работы. Соболева также показала, что Щербина приходил в гостиницу, чтобы переспать с некоей А., чей муж был арестован[233]. Софья Мефодиевна Морозенко жила в одном доме с А., которая ей призналась, что Щербина «хочет за ней ухаживать» и что он передавал записки ее мужу в тюрьму[234].

Внештатные ночные развлечения сотрудников НКВД, вероятно, стали причиной того, что, как утверждал следователь Мышко, весь город знал, что творится в уманском застенке[235]. Пьяное беспутство в местной гостинице, продажа на базаре вещей расстрелянных, принуждение женщин к сожительству — все это тоже были проявления террора.

Часть IV

Какие доводы в свое оправдание привели сами уманские подсудимые? И какие выводы о мотивах их поведения можно сделать на основании анализа их показаний? На первый вопрос ответить легче, чем на второй. Главным самооправданием действий подсудимых стало то, что историк Холокоста Рауль Хилберг назвал «доктриной приказов свыше» (the doctrine of superior orders)[236]. Подсудимые и многие свидетели доказывали, что вышестоящее областное НКВД, примером и приказом, создало условия для правонарушений и ошибок, совершенных в ходе массовых репрессий в Умани. Однако в Умани были вопросы и другого, второстепенного, значения. Кто руководил, Борисов или Томин? Кому именно и что именно было известно? В какой степени Петров был самоучкой в своих действиях в «лаборатории»? Что касается преступлений в ходе расстрелов, следствие муссировало проявления мародерства, хотя и в этом случае становится ясно, что областное руководство, разрешив расстрельной команде присваивать деньги и имущество расстрелянных, способствовало посмертным злодействам.

История Борисова ясна. Он отрицал свою вину, однако не отказался от ответственности за то, что творилось в подчиненном ему подразделении. В основном он утверждал, что Томин, как представитель области в Умани, оттеснил его от руководства. В частности Борисов заявил: «Я не был в состоянии бороться с Томином (sic) потому, что знал, что с этого ничего не получится, ибо руководство области и дальше на это реагировать не будет, только нарвешься на большие неприятности, вплоть до ареста и предания суду за срыв “оперативной” работы»[237]. Он утверждал, что неоднократно предупреждал своих сотрудников о недопустимости применения физического насилия. Все его подельники, как и многие свидетели, подтвердили его слова. Однако эта поддержка вполне могла быть обманчивым результатом круговой поруки, сложившейся под покровительством Борисова в Умани. Борисов заявил суду: «Ни один свидетель не показал, что я давал указания применять физметоды следствия»[238]. В своем последнем слове на втором судебном процессе Борисов сказал: «Я — старый оперативный работник, полжизни я отдал делу революции, анализируя настоящее дело и читая обвинительное заключение, я сам себя не узнаю. Обвинительное заключение не соответствует материалам дела»[239]. «Я сам — рабочий-швейник, — продолжал он, — отец мой тоже портной. С 1914 до 1919 года я работал по найму, ив 1919 году я бежал от мобилизации гетмана, поступил в Красную гвардию, затем был в Красной Армии, впоследствии перешел в органы ЧК и работал по день ареста. Я за все время своей работы ликвидировал очень много различных контрреволюционных группировок и банд. Я нахожусь под стражей уже 8 месяцев и осознал уже все. Прошу трибунал разобраться и возвратить меня в партию и семью трудящихся»[240].

Борисов просил о снисхождении, как и все его подельники. Но, в отличие от других, Борисов с самого начала признал, что так называемые «нарушения революционной законности» действительно были нарушением закона. Он видел все, что происходило. Он не оправдывал своих действий, а объяснял их страхом и тем, что Томин оттеснил его от руководства. Возможно, его непротивление действиям Томина объясняется «компрометирующими материалами», которые были на него в НКВД. В обвинительном заключении о преступлениях Борисова упоминалась проведенная в его отношении спецпроверка, в ходе которой выяснилось, что у Борисова имелись родственники в США[241].

Томин представлял совершенно другой случай. Как и Борисов, он на обоих судебных процессах отрицал вину, но отказался признать, что в Умани вообще совершались какие-либо правонарушения. С самого начала допросов он вел себя уклончиво. Томин утверждал, что ему неизвестно, почему его уволили из НКВД. На вопросы о «лаборатории» ответил, что об «искривлениях» не знает. Он также отрицал, что Борисов фактически находился у него в подчинении[242]. На первом судебном процессе Томин сказал: «Я не понимаю своей вины, говорят, что был приказ о назначении меня начальником группы, но я этого сам не знал […]. В Умань я прибыл с Бабичем в качестве рядового следователя, с Бабичем я был в плохих взаимоотношениях»[243]. Томин считал, что он действовал исключительно в соответствии с приказами, идущими сверху, т. е. от областного начальства[244]. На допросах и на обоих судебных процессах Томин утверждал, что никогда не давал приказов применять к арестованным физическую силу[245]. Более того, он вообще отрицал, что видел что-то противозаконное в комнате № 21, и якобы он предупреждал следователей, чтобы не били арестованных[246]. Вместе с тем, явно противореча себе, он заявлял, что «в то время всякое корректное отношение к арестованным считали либеральным, угрожали, что самому придется за это идти в подвал»[247]. По словам Томина, «Рейхман, приезжая из?Киева, продемонстрировал, как надо работать с группой арестованных»[248].

Томин старался свести к минимуму свою ответственность за происходившее на расстрелах. Он утверждал, что всего лишь несколько раз бывал там и ничего не брал из «запала». Он позволял другим присваивать вещи расстрелянных, потому что Шаров дал на это разрешение[249]. По поводу незаконного обыска в Тирасполе, где женщин заставили догола раздеться в присутствии мужчин, Томин сказал: «Моя ошибка заключается в том, что я, не зная инструкции о порядке производства обыска, зашел в женский корпус»[250]· Он также не мог припомнить, что кто-то в тюрьме умер от удушья из-за переполненности камер[251]. Заключительные слова Томина на втором судебном процессе могут в определенной степени дать представление о его менталитете. Он сказал: «Я не преступник, я всегда стремился отдать себя делу партии. Я — доброволец Красной Армии, в 18-летнем возрасте я принял участие в гражданской войне, все годы пребывания в ВКП(б) я не имел взысканий и не стоял в стороне от активной борьбы с врагами партии, никогда не допускал искривлений…»[252].

Вслед за этим довольно стандартным автобиографическим «приукрашиванием» он продолжал: «Я не мог разобраться в обстановке 1937 года и не понимал тогда того преступного, что было, не понимал вражеской сущности. Считал, что все эти мероприятия должны быть направлены только против врага»[253].

Другими словами, Томин, по всей вероятности, верил в правоту того, что он делал. Он поверил в «правду» 1937 г. Это может объяснить слухи, появившиеся во время допросов свидетелей, о том, что Томин пытался покончить с собой[254]. Возможно, поэтому в начале заключительного судебного процесса он говорил о своем сложном физическом и психическом состоянии[255]. В то же время его поведение в тираспольской тюрьме и местной гостинице, где собирались сотрудники НКВД, характеризовалось высокомерием, презрением к людям и пристрастием к излишествам — те же качества проявились и в его работе в «лаборатории». Он настолько был уверен в себе, что несколько раз подавал апелляцию по своему делу. В конце концов его освободили и мобилизовали на фронт[256]. Он пережил войну и в 1977 г. подал прошение прокурору о реабилитации, которое не было удовлетворено[257].

Петров, по сравнению с Борисовым и Томиным, был второстепенным персонажем, милиционером из глубинки. На допросах и в суде он говорил, что являлся рядовым исполнителем, к тому же малограмотным. Заявил следователю, что только «теперь» ему стало понятно, что в «системе следствия были нарушения»[258], а вину за «нарушения» возлагал на Томина. После длительного уклонения от ответа Петров частично признал вину, сказав, что для получения признательных показаний он избивал заключенных в «лаборатории»[259], однако никого не покалечил[260]. На втором суде он заявил: «Мне не давали указаний бить арестованных, но говорили, что надо дать 100 признаний в день. Я все время отчитывался перед Томиным и указания получал только от Томина»[261].

Петров так для себя уяснил суть проблемы 1937–1938 гг.: если получение признаний было формальной целью, а не действительным доказательством вины, то при огромном количестве арестованных не было иного выхода, как избивать, выбивать показания. По крайней мере, в рамках своего понимания проблемы Петров действовал «честно». Он не раскаялся и не признал своей ответственности. Более того, один из его коллег, который не привлекался к суду, показал на процессе, что Петров был «знаменитым колуном», т. е. был известен своим умением «расколоть» арестованного, заставить его давать показания на допросах[262]. У него было рекордное число признательных показаний, и, по его собственным словам, он был «следователем с кулаком»[263]. Петров также свидетельствовал о применении к арестованным специфических видов пыток, скрывавшихся по эвфемизмами «температура», «езда к Гитлеру», «езда в Польшу» и т. д.[264]

В своем последнем слове на суде Петров заявил: «Перед Вами стоит батрак-рабочий-красногвардеец-партизан, я всю жизнь боролся за восстановление нашей страны. Я лично у гроба тов. Ленина давал клятву бороться с врагами Советской Власти. Я член ВКП(б) с 1918 г. Не имел ни одного взыскания. Я пришел работать не с целью наживы и мародерства. Клянусь оправдать себя трудом, прошу, чтобы это было для меня последним уроком»[265]. Как и его подельники, Петров использовал риторику преданности партии, убеждая военный трибунал в своей идеологической и политической преданности.

Также поступил и Абрамович. Он был единственным обвиняемым, которому пришлось пройти все три судебных процесса. В первый раз Абрамовича арестовали 6 апреля 1938 г. по статье 54, пункты 6, 7 и 10 Уголовного кодекса УССР по обвинению «в шпионской деятельности». Его следователь пригрозил Абрамовичу, «что будут либо показания, либо куски мяса». Во время допроса он оскорблял, избивал Абрамовича и якобы даже назвал его «красногвардейской сволочью». По словам Абрамовича, в тот момент ему показалось, что он «попал в руки фашистов». Когда он возразил следователю, что предан «партии Ленина», тот якобы ответил: «О том, что ты предан партии Ленина, мы знаем, а вот партии Сталина ты изменил»[266].

Абрамович объявил голодовку, и его делом стал заниматься заместитель начальника областного УНКВД. Видимо, было достигнуто следующее соглашение: Абрамович прекратил голодовку и подписал признательные показания, и вскоре после этого его дело переквалифицировали на статью 206 пункт 107. 2 января 1939 г. он вернулся в Умань. «Я считал, что драма моей жизни закончена, — вспоминал Абрамович, — но, прибыв домой в Умань, началась новая история». Его преемник на посту начальника тюрьмы, некто Стахурский, выгнал жену и детей Абрамовича из их квартиры, поселив в маленькой десятиметровой комнате. НКВД конфисковал его имущество, включая любимую машину. Абрамович обратился к новому начальнику Уманского РО НКВД Сагалаеву, который также занимался допросами уманских подозреваемых. По словам Абрамовича, Сагалаев был пьян. Абрамович пригрозил Сагалаеву, что напишет официальную жалобу, если его имущество не будет возвращено. На что Сагалаев ответил: «Пиши, что хочешь и куда хочешь». Жалобы Абрамовича не принесли никаких результатов, наоборот, 29 марта 1939 г. уманский следователь Огородник вызвал его на допрос по поводу выбивания золотых зубов у расстрелянных. «Я ему заявил, что это неверно, что зубы — это из моего рта, это можно проверить путем экспертизы». 21 мая Абрамовича повторно арестовали. Он утверждал, что этот арест был результатом «провокации» шофера Зудина, а также Кравченко и Неймана[267].

Абрамович утверждал, что Сагалаев заставил Зудина, и членов расстрельной команды Верещука и Кравченко свидетельствовать против него. Он также считал, что Нейман и Сагалаев были друзьями, и якобы Сагалаев сказал Щербине, что «сегодня угробит Абрамовича». Зудин, который вначале показал, что Абрамович присвоил двести золотых зубов, на втором судебном процессе отказался от своих показаний, сказав, что он никогда не видел, чтобы Абрамович брал золотые зубы, и что Сагалаев заставил его лжесвидетельствовать. Сагалаев, конечно, отрицал факт своего давления на кого-либо. Абрамович обвинил обоих, Зудина и Сагалаева, в том, что они завидовали, что у него есть машина. Машину конфисковали на том основании, что Абрамович получил ее незаконно. Однако в одной из жалоб Абрамович утверждал, что с 1933 г. копил деньги на машину. Он пояснил, что одни мужчины любят женщин, а он любит машины. Он обвинил Зудина, Сагалаева и одного из начальников Уманской межрайонной оперативной следственной группы Василия Корнеевича Козаченко в присвоении его машины[268].

Абрамович сознался в мародерстве, но только в некоторой степени. Как и Борисов, он рассказал историю о том, что разрешение присваивать вещи расстрелянных пришло сверху. Он также настаивал, вопреки показаниям других членов расстрельной команды, что поровну делил деньги и другое имущество. Абрамович утверждал, что ни он, ни другие члены расстрельной команды не выпивали до или после расстрелов, и категорически отрицал, что выбивал золотые зубы у расстрелянных[269].

По словам Петрова, после ареста Абрамовича Томин распорядился тайно вывезти все ценности из квартиры Абрамовича[270]. Таким образом, невозможно точно разобраться в деле с золотыми зубами. Стоит обратить внимание и на то, что военный трибунал на втором судебном процессе не обвинял Уманский РО НКВД в мародерстве[271]. Тем не менее в мародерстве Абрамовича не приходится сомневаться. В ходе следствия и на процессе было высказано достаточно обвинений в том, что Абрамович брал имущество расстрелянных — шинель для себя, пальто для своей жены. О том, как Абрамович относился к своей работе, свидетельствует одна из его встреч с Борисовым. Увидев, что его шинель замарана кровью, Абрамович в присутствии начальника сказал: «Сукин сын меня испачкал»[272]. «Сукиным сыном» был человек, которого он только что расстрелял. Кроме того, как и в случае с Томиным, на репутации Абрамовича сказались его ночные застолья в гостинице; в частности, если верить словам заведующей гостиницы, он ударил женщину по лицу[273].

Абрамовича также обвинили в разглашении государственной тайны. Он утверждал, что не выносил секретов за стены тюрьмы[274]. Косвенно подобное нарушение свидетельствует об определенной степени уверенности Абрамовича в своих действиях в 1938 г. и потере осторожности. Наконец, уместно отметить, что особый доклад НКВД, посвященный Абрамовичу, ссылается на материалы спецпроверки НКВД 1935 г., в которых говорится, что Абрамович мог быть сыном торговца и вел антисоветские разговоры[275]. Неизвестно, сыграл ли этот компромат какую-либо роль при предъявлении обвинений и повлиял ли он на характер ответов Абрамовича. В конечном итоге, Абрамович в основном «выполнял приказы», но совершенно очевидно, что он сыграл важную роль в процветании безнравственности, коррумпированности и зверствах, творившихся в Умани.

Двумя последними подсудимыми были шофер Зудин и следователь Щербина, который по совместительству иногда выполнял функции могильщика. Николай Павлович Зудин родился в Москве в 1912 г. в рабочей семье. Образование получил лишь начальное. В юности Зудин служил в Красной Армии. С 1934 г. работал шофером в Уманском РО НКВД. Комсомолец. Был женат, также содержал мать и двух сестер[276]. Зудин был неутомимым работником: в течение двух месяцев он присутствовал на расстрелах почти каждую ночь[277]. На допросах и первом судебном процессе он дал показания против Абрамовича: тот выбивал золотые зубы у расстрелянных. Но позже Зудин отказался от такого свидетельства[278]. Несколько свидетелей вспомнили, как Зудин спорил по поводу своей доли из имущества расстрелянных[279]. Он был обвинен в присвоении двухсот рублей, пяти пар сапог, кожанки и трех пар нижнего белья из «запала»[280]. Зудин утверждал, что Абрамович брал лучшее себе[281]. По большому счету, роль Зудина в «нарушениях» была незначительной. Военный трибунал по результатам второго процесса оставил его без наказания, чего не повторилось на заключительном судебном разбирательстве[282].

Леонид Семенович Щербина родился в 1901 г. в крестьянской семье. Он был коммунистом с 1925 г., в 1930 г. стал сотрудником органов госбезопасности. На работу в Умань его назначили в 1937 г.[283] Как и Зудин, Щербина выступал ключевым свидетелем по вопросу о мародерстве во время расстрелов. Его также уличили в том, что он ссорился из-за «запала». По словам Борисова, Щербина был «жадный»[284]. Этот чекист склонил к сожительству жену одного из заключенных[285], хотя он и отрицал эти обвинения на том основании, что был женат[286]. Признавал, что брал деньги расстрелянных, но только с одной целью и только с санкции Абрамовича: чтобы купить еду на завтрак для расстрельной команды. Щербина утверждал, что его оклеветали, и на обоих процессах настаивал на своей невиновности[287].

Уманские преступники оправдывали свои действия главным образом приказами сверху, имея в виду в большинстве случаев областное руководство НКВД в Киеве. Борисов и Томин также ссылались на последствия неподчинения приказам. Хотя неясно, значило ли это, что они действительно боялись, или, осознавая в 1937 г. откуда ветер дует, знали, что именно следует говорить в данной ситуации. Областное УНКВД было главным виновником преступлений в Умани, однако этот факт Военный трибунал предпочел проигнорировать. Действительные мотивы преступников вряд ли когда-либо смогут быть установлены со всей определенностью. Более чем вероятно, что некоторые или все уманские обвиняемые верили в то, что делали — безоговорочно, за исключением Борисова, выполняя приказы. Одобрение и, в своей среде, публичные похвалы «художествам», которые Петров творил в «лаборатории», могли способствовать тому, что пытки становились еще более жестокими. Абрамович, Зудин и Щербина, без всякого сомнения, были корыстными людьми. Они ждали от расстрелов добычи как справедливой компенсации за то, что считали тяжелой работой. Ожидание вознаграждения было частью (а)моральной экономики расстрелов. Алкоголь, возможно, облегчал совершение противоправных действий, но свидетельства на этот счет слишком скудны, чтобы делать определенные выводы. Завершая исследование, будет справедливо сказать, что Уманский РО НКВД работал в атмосфере безнравственности, высокомерия и неограниченности власти.

Заключение

Обвиняемые по «уманскому делу» ни в коей мере не были особенными людьми. Все они происходили из простых семей и считались «хорошими семьянинами». Связав свою судьбу с революцией, большинство из них воевали в гражданскую войну в Красной Армии, а потом поступили на работу в органы госбезопасности. То, что их биографии не были особенными, не значит, что они были «обычными людьми» в том смысле, в каком этот термин — ordinary теп — употребляет Кристофер Браунинг в отношении членов нацистских айнзацгруп[288]. Долгие годы, проведенные этими людьми в замкнутой обособленной атмосфере НКВД с ее культурой насилия, цинизма и коррупции, не позволяют принять трактовку Браунинга. Более того, маловероятно, что сами жертвы репрессий классифицировали бы этих преступников как «обычных людей».

Уманские подсудимые были порождением революции, гражданской войны и, особенно, ЧК. Они работали в чрезвычайных обстоятельствах, но тем не менее многое из того, что они совершали в 1937 и 1938 гг., превратилось для них в повседневную рутину. Практика террора стала их работой, и в коридорах НКВД каждый из них открыто обсуждал то, что, как убеждают нас документы, было «строго секретно». Насилие являлось их общей системой координат, а массовые репрессии — конкретным полем деятельности[289]. Хотя террор был санкционирован свыше, и его организация задавалась областным начальством, работники У майского РО НКВД были не только хорошими рядовыми исполнителями. В (а)моральной экономике расстрелов, в сочетании с «лабораторией» пыток, судьбы людей вершили ложь, эвфемизил и разнарядки на убийство. Вдобавок ко всему, перегруженность работой, текучесть кадров и разношерстный состав мобилизованных сотрудников, включавший шоферов, тюремных надзирателей и милиционеров, создавали нестабильную ситуацию, чреватую насилием. Насилие перекинулось в город вместе с ночными дебошами сотрудников НКВД в местной гостинице и появлением имущества расстрелянных на местном базаре или на плечах палачей. Ян Томаш Гросс и Ирена Грудзинска Гросс (Jan Tomasz Gross and Irena Grudzinska Gross) в книге «Золотой урожай», «рискуя сказать очевидное», утверждают относительно Холокоста в Польше, что «конкретные люди были убиты в этой рукотворной трагедии, и конкретные люди исполняли расстрельные приговоры […] исполнители не были простыми винтиками в машине, которая функционировала в соответствии с предопределенными правилами»[290]. Исполнители преступных приказов в Умани также не были «просто винтиками». Они работали в рамках более обширной культуры насилия НКВД, сформированной революцией, гражданской войной и террором, которая не только облегчила и сделала возможным нарушения закона, но и санкционировала, по крайней мере на время, широкий спектр преступных действий, исполнителями которых стал столь же широкий круг конкретных людей.

Перевод с английского Елены Осокиной.