"…Требую мученичества за правду"

И я всю жизнь свою припоминала,

и всё припоминала жизнь моя

в тот год, когда со дна морей, с каналов

вдруг возвращаться начали друзья.

Ольга Берггольц

Ольга Берггольц отмечала возвращение репрессированных как важный поворот в истории страны. Но для нее это было еще и личным событием – ее внутренняя связь с арестованными и сосланными все эти годы не ослабевала.

И вдруг она получает письмо с обвинением в том, что в повести "Дневные звёзды" сознательно умолчала о трагедии людей, прошедших лагеря и тюрьмы.

Берггольц сама дала повод к подобным обвинениям в главе "Главная книга", неоднократно повторяя, что для нее самое важное в творчестве – это движение к правде истории. "Главная книга писателя – во всяком случае, моя Главная книга, – писала она в повести, – рисуется мне книгой, которая насыщена предельной правдой нашего общего бытия, прошедшего через мое сердце… Главная книга должна достичь той вершины зрелости… чтобы вся жизнь… смогла предстать не в случайных эпизодах, а в целом, то есть – в сущности своей; не в частной правде отдельного события, а в ведущей правде истории"[146].

Письмо, которое она получила, было от ученого и поэта Нины Ивановны Гаген-Торн, проведшей в лагерях около двадцати лет. Нина Ивановна знала Блока, дружила с Андреем Белым, была человеком еще дореволюционной академической школы.

Гаген-Торн писала незнакомой ей Берггольц:

Уважаемая Ольга Федоровна! Вы пишете о "Дневных звёздах" "незримые обычным глазом, а значит, как бы не существующие, пусть будут видимы они всем, во всем сиянии своем – через меня и в моей глубине в чистейшем сумраке", и дальше: "я хочу, чтоб душа моя, чтоб книги мои, т. е. душа, открытая вам, была бы таковой, как колодец, которые отражает и держит в себе дневные звёзды, – как чьи-то души и судьбы, нет, точнее, души моих современников и сограждан".

Гнев и горе охватили меня, читая Ваши страницы о Главной книге, где вы хотите писать о нашем Советском человеке, о его душе – "всю правду и только правду". Как смеете Вы говорить об этом, если Вы замалчиваете, только крадучись, только намеком бормоча о потрясениях 1937–1939 годов? От имени миллионов, прошедших через советские лагеря, от имени замученных в советских тюрьмах коммунистов, я спрашиваю Вас: как смеете Вы говорить о Главной книге, отражающей судьбы и души своих сограждан? Вы, Ольга Федоровна, знаете, что миллионы прошли через советские тюрьмы, были избиваемы, пытаемы, брошены в лагеря. В 37 году я видела немецких коммунистов, членов III Интернационала, бежавших от Гитлера и умиравших от дизентерии в грязном бараке на Владивостокской пересылке. Я видела русских коммунистов на Колыме, искалеченных пытками и умиравших. Они не "отходили" спокойно и достойно, как Ваша бабушка, которая "отходила" в другой мир, не потеряв в этом ни веры в людей, ни правды, ни любви. Они кричали и метались, не от страданий завшивевшего, истерзанного болезнями тела, а оттого, что не могли понять, как с ними случилось такое не в немецком плену, а в советской стране. Но зачем мне рассказывать Вам?

В письме Н. С. Хрущева рассказано было много и достаточно ярко. Вы не можете не знать! Я не требую, чтобы Вы говорили об этих судьбах, – нельзя от человека требовать мученичества за правду. Книгу о сотнях тысяч зря, даром погибших людей нельзя напечатать, да и написать ее не может тот, кто не прожил все это. Живите, печатайте что хотите и то, что позволяют печатать, или совсем не печатайте, найдите другой заработок. Пейте вино, ходите в театр, по ночам прячьте голову – под подушку и принимайте снотворное, чтобы забыть о тех страданиях и смертях, о которых нельзя печатать и не стоит помнить.

Но как смеете Вы брать на себя миссию стать проводником душ, отражением судеб детей века, если Вы молчите о душах погибших? Ведь Вы, умолчавшие о рубце, который есть в душе почти каждого советского человека, которому после письма Хрущева уже невозможно утаивать от себя, что его близкие (а у каждого они есть) пострадали невинно.

Забудьте о Главной книге! Н. Гаген-Торн.

В письме оказалась еще приписка. Нина Гаген-Торн, узнав от знакомых страшную историю жизни Ольги, закончила письмо абсолютно в иной интонации:

Это письмо, Ольга Федоровна, написала я Вам, когда вышли "Дневные звёзды". Мои друзья, знающие Вашу судьбу, рассказали мне, что нельзя посылать такое жестокое письмо. Я и не послала. Но теперь, прочитав "Д<невные> з<везды>" в Вашей последней книге, поплакав над ними и над Вашим таким хорошим лицом на этом портрете, я все-таки решила послать Вам это письмо и "Д<невные> з<вёзды>", что видела я из самой, самой глубины колымского колодца. Хотела поговорить с Вами. Если захотите – пошлите открытку. Я приду. Н. Гаген-Торн.

Но Берггольц была настолько возмущена несправедливыми обвинениями, что не пожелала идти ни на какие личные контакты, а на черновике ответа надписала: "письмо и стихи Гаген-Торн, обвиняющие меня в том, что "я не отобразила" в "Дневных звёздах" события (1937–1939 годов)". Тем не менее на письмо все-таки ответила.

Уважаемая Нина Ивановна! Говоря Вашими же словами, "гнев и горе охватило меня", когда я читала Ваше письмо. Почему Вы и подобные Вам читатели – считаете, что, во-первых, писатель – не человек, а во-вторых, что ему все дается попросту, вот написал – захотел – напечатал. Не все так просто, уважаемая Н.И., и особенно непросто было в эти годы ежовско-сталинского режима, духовного террора, который писатели испытали – смею утверждать – сильнее и страшнее, чем Вы.

Как Вы смеете говорить мне о том, что я только крадучись, только намеком бормочу о потрясениях 37–38 гг.?

Вы знаете, каких усилий стоило мне и редакции отстоять даже эти слова? Быть может, в дальнейшем будет легче, – но тогда… Вы попрекаете меня тем, что я пишу, как "отходила" моя бабушка, а Вы видели, как умирали русские коммунисты в 1937 году, а я не только видела, я сама в это время, о котором "бормочу", в не лучших условиях умирала, потеряла ребенка – и навеки потеряла возможность быть матерью. Действительно, – Вы правильно говорите, зачем мне рассказывать Вам. Мне незачем ничего рассказывать, – я все испытала, – вместе с народом и Партией… И не надо отсылать меня к письму Хрущева (видимо, к докладу на XX съезде). Доклад этот я отлично знаю. Повторяю, – по собственной жизни и душе, я знаю больше этого доклада. И это что я ношу в себе, – судьбы моих товарищей, понятных мне до самого дна, – жжет меня не меньше, а больше Вас таких же, как и множество моих товарищей писателей.

Мы хотим это высказать и рассказать, и делаем для этого все, что можем. Делаю для этого и я, что могу, в частности, значительная часть "Дневных звёзд" будет посвящена этому. Только я не буду писать о "погибших душах" – я пишу о победивших душах, – имея в виду и тех, кого уж не вернуть. Простите – в страшнейшие дни не чувствовала себя собакой, воюющей перед "песьим богом" и молящей его о солнце, – и даже не завидовала ей. А теперь – тем более. Думаю, что XXII съезд партии во многом облегчит нам задачу – рассказать об одном из самих трагических периодов нашей жизни. И Вашему доброму совету – "забыть о Главной книге" – я не последую. Я и не такое в то время слышала, и ничего, выстояла. Кстати, что Вы так непоследовательны? То – "забудьте писать" – то – "я не требую мученичества за правду". А я, например, требую. И от других, и от себя.

Жертвы террора, видевшие дневные звезды из "колымского колодца", требовали от Ольги ответа за всё, что произошло со страной, – потому что она сама и в стихах, и в прозе писала, что говорит от лица поколения. Поколения, которое принимало советскую власть и в то же время жестоко страдало от нее. Но раз она страдала вместе со всеми, означало ли это, что жертвы репрессий не могли предъявлять ей, – тоже жертве, – подобные упреки?

Эти вопросы усиливали ее внутренний надлом, который, несмотря на атмосферу оттепели, становился все глубже. Вопросы к себе и другим множились, но оставались без ответа. Казалось бы, реабилитация репрессированных должна была повлечь за собой поиск и наказание виновных, тех, кто пытал, доносил, тем более что многие из них были хорошо известны и продолжали работать рядом. Но время шло, и надежды на воздаяние становились все более призрачны. А попытки восстановить справедливость не имели последствий.

15 апреля 1962 года Ольга написала заявление в парторганизацию издательства "Советский писатель" о том, что возглавляющий в данное время издательство Н. В. Лесючевский – доносчик, который способствовал гибели Корнилова: "Считаю своим долгом коммуниста и советского поэта довести до сведения всех коммунистов издательства "Сов. писатель", что на совести председателя прав. Сов. писателей, члена КПСС Н. В. Лесючевского лежит трагическая гибель комсомольского поэта Б. Корнилова, осужденного 20 февраля 1938 к расстрелу. 13 марта 1938 (37) Н. В. Лесючевским была дана рецензия на творчество Б.П., на основании которой строилось обвинительное заключение. Я была ознакомлена с этой рецензией в 1956 году. В письме на имя А. А. Суркова прокурор Лен. воен. округа полковник Горбанёв охарактеризовал эту рецензию как клеветническую и явно необоснованную. Я полностью согласна с этим мнением прокурора, высказанным на имя Суркова, в котором он требовал привлечения Лесючевского к ответственности…"

Заявление Ольги никакого действия не возымело. Правда, в декабре 1962 года состоялось партийное собрание в Союзе писателей, на котором член парткома Юрий Корольков требовал наказать соучастников сталинских преступлений, в том числе и Лесючевского. "Лесючевский отвечал ему бледный, судорожно-нервически напряженный, – вспоминали Орлова и Копелев. – Он говорил, что это были не доносы, а "критические экспертизы", которые у него потребовали уже после ареста обоих поэтов. "Вы посмотрите газеты тех лет, многие критики, в том числе и сидящие здесь, писали об этих и других литераторах куда хуже, куда резче, еще до того, какие были арестованы""[147].

Лесючевский был по-своему прав: подобным образом соучаствовали в преступлениях многие. Это не снимало с него ответственности, и тем не менее каких-либо санкций не последовало.

Летом 1963 года за границей вышла статья литературоведа Юлиана Оксмана, десятилетие проведшего в тюрьмах и лагерях. Статья называлась: "Доносчики и предатели среди советских писателей и ученых". В ней, в частности, говорилось: "Так, остался на своем посту Н. В. Лесючевский, директор издательства "Советский писатель", распределяющий и деньги, и бумагу, отпускаемые всем московским и ленинградским писателям на житье-бытье. На основании ложных доносов Лесючевского были расстреляны в 1937 году поэты Борис Корнилов (первый муж поэтессы Ольги Берггольц) и Бенедикт Лившиц и осуждена на многолетнее тюремное заключение писательница Елена Михайловна Тагер, автор талантливой книги повестей "Зимний берег". По клеветническому заявлению Лесючевского в Ленинградское отделение НКВД был осужден на восемь лет лагерей Николай Алексеевич Заболоцкий, преждевременно скончавшийся в 1958 году от туберкулеза, нажитого им от истязаний на допросах и издевательств и голода в лагерях"[148].

Но до осуждения палачей дело так и не дошло.

…А выжившим надо было научиться жить на воле. Старый Ольгин товарищ еще по РАПП писатель Иван Макарьев уцелел чудом. Ольга писала к нему на каторгу, посылала свои стихи. Но теперь Ольга так часто была в больницах, что встреча их все откладывалась.

"Дорогая Оля! – писал он ей горестно. – Так как нам не удалось увидеться, а я этого хотел, вспоминая, как я в Норильске в 1946 году получил твою книжечку с надписью, от которой плакал. Вспомнил и много друзей. Ну, зачем ты пьешь? Неужели не можешь взять себя в руки? Милая, если бы я спился – это еще естественно. Понимаю, конечно, что и тебе было нелегко, но ведь мы нужны еще в этой жизни, ты нужна народу… Очень прошу тебя, встряхнись. Как старый пьяница, рекомендую: поставь задачу: не пить два-три дня – до такого-того числа… (Передай, что слухи о смерти моей преувеличены.)

26.8.56. Дорогая Ольга! Я зашел к тебе перед отъездом, а ты была в таком состоянии, что даже не узнала меня… Не хочу писать тебе, как все это мне больно. Убеждать тебя – смешно, ты не маленькая".

Орлова и Копелев вспоминали:

"На трибуне партийного собрания 26 марта 1956 года стоял Иван Сергеевич Макарьев. Высокий, худой, истощенный, с удлиненным скелетно-голым черепом, он говорил глуховато-низким голосом: "Зимой тридцать седьмого года к нам в лагерь пришли два эшелона, больше четырех тысяч арестантов. Я увидел множество знакомых лиц, были и делегаты XVII съезда…

Культ нельзя рассматривать как некое количество фактов, касающееся только лично Сталина. Культ – это уже отрицание ленинизма. Надо высмеивать, вытравливать культ…" Ему рукоплескали больше, чем всем. Вот он, настоящий большевик: прошел сквозь ад тюрем и лагерей, все выдержал, сохранил душевные силы, сохранил веру в наши идеалы. Он говорил уверенно, он знал причины прошлых бед и знал, что надо делать: вернуться к "чистоте двадцатых годов"[149].

Но в современную жизнь он вписаться уже не смог. Время двадцатых годов ушло безвозвратно. Он тяжело пил, пытался начать создавать какие-то группы, как в юности, – ничего не складывалось. В 1958 году Иван Макарьев покончил с собой.

В подготовительных материалах ко второй части "Дневных звёзд" – невеселая запись: "…наши разговоры с Твардовским и Иваном Макарьевым – а он только что из Сибири, из Норильска – помню, как он приводил ко мне секретаря партийной организации (партийная организация среди заключенных, воздвигнувших Норильск).

И вот и Макарьев покончил с собой, вскрыл себе вены. Не выдержал – "в миру" оказалось еще труднее, чем в Сибири…"

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК