Седьмой этаж
Началась, независимо от моей воли, и идет уже совсем-совсем другая жизнь, и я сама – та – тоже как бы умерла.
Из дневника Ольги Берггольц
Вернувшись в блокадный Ленинград, Ольга Берггольц выбрала свою судьбу. Она больше не ждала ни постановлений, ни распоряжений. Теперь она делала то, что считала правильным. Ольге стало жизненно важно, чтобы живые ее слышали, а умершие – жили в памяти.
Оказалось, что в 1942 году многое стало возможно. Потребность в живой и подлинной интонации, в подлинных чувствах, в подлинном патриотизме была огромна.
В литературу возвращаются стихи и проза, проникнутые настоящим лирическим и гражданским чувством.
9 декабря 1941 года прозвучали в радиоэфире стихи Константина Симонова "Жди меня", обращенные к любимой женщине. В газете "Правда" 8 марта 1942 года напечатано стихотворение Анны Ахматовой "Мужество". 25 марта 1942 года "Комсомольская правда" публикует "В землянке" Алексея Суркова – стихи-заклинание, стихи-молитва к жене, уже ставшие песней. Советские люди услышали голос простого человека, страдающего, тоскующего и ждущего вестей.
За официальную агитацию и пропаганду было кому отвечать. Осенью 1941 года в Ленинграде были образованы оперативные писательские группы при политуправлениях Ленинградского фронта и Балтийского флота. Перед ними ставилась задача поддерживать и укреплять дух блокадного Ленинграда, воодушевлять жителей и защитников осажденного города.
Группу писателей при политуправлении Балтфлота возглавлял Всеволод Вишневский. В нее входили Николай Чуковский, Александр Яшин, Александр Крон, Вера Инбер, Лев Успенский и другие. Писатели объезжали войсковые части, посещали военные корабли, выступали с репортажами с передовой по ленинградскому радио и на страницах фронтовой печати.
Правда, к Вишневскому моряки Балтфлота относились иронически: "Он любил выступать перед народом, – писал один из подводников. – Приезжает на завод, сгоняют на митинг истощенных рабочих. Выходит перед ними на помост, в шинели, в ремнях, сытый, толстый, румяный капитан первого ранга и начинает кричать о необходимости победы над врагом. Истерик, он себя заводил своей речью. Его прошибала слеза. Начинались рыдания. Рыдания душили его. Он ударял барашковой шапкой о помост и, сотрясаемый рыданиями, уходил с помоста в заводоуправление получать за выступление паёк. Приставленный к нему пожилой краснофлотец подбирал шапку и убегал следом. Изможденные рабочие, шаркая неподъемными ногами, разбредались к станкам. И если кто спрашивал о происшедшем за день, ему отвечали: "А-а, Плакса приезжал""[92].
Группа Вишневского устраивала вечера, концерты, работала в газете, но все это шло строго по указаниям вышестоящего партийного начальства. Ольгу же Берггольц бойцы фронта встречали совсем иначе, нежели Вишневского.
5 июля 1942 года по инициативе Шолохова был, наконец, опубликован "Февральский дневник", и случилось невероятное: в Ленинграде меняли на хлеб ее тонкую книжечку с блокадной поэмой и стихами. Слово и хлеб вдруг уравнялись между собой, и стало ясно, что Берггольц сделала для Ленинграда больше, чем все вместе взятые отделы пропаганды, сидевшие в Смольном на особом обеспечении.
В Чистополь книжечка тоже дошла, об этом в конце 1942 года Ольге написала мать: "Говорил мне Пастернак, что читал твою поэму, и очень она ему понравилась. Просил передать тебе привет". Сколько радости доставляли ей такие вести! Пастернак был любим ею с юности и казался недосягаем.
Ольгу выдвигают на Сталинскую премию. Но премию она не получит. Собственно, ее блокадные стихи и поэмы властью оценены не были. Но в этом была своя логика, которую Берггольц прекрасно понимала.
Первого мая 1942 года из Москвы прилетели А. Фадеев, М. Алигер и Н. Тихонов. Писатели встретились с Ольгой и ее коллегами в Доме радио. Об этой встрече Фадеев напишет очерк "Хорош блиндаж, да жаль, что седьмой этаж". Героями очерка стали Ольга Берггольц и не названный по фамилии рассказчик (Яков Бабушкин), который, как Вергилий, водил его по закоулкам Дома радио.
Фадеев прилетел в Ленинград как корреспондент газеты "Правда". Как видно, политика замалчивания блокады постепенно менялась. Но писать о Ленинграде разрешалось лишь проверенным коммунистам. Однако Фадеев вел себя не как московский чиновник, а как собрат по перу. Он восхищался пропагандисткой деятельностью Вишневского, которого ранее недолюбливал, но главное, по-новому увидел Ольгу Берггольц. В конце тридцатых годов, во времена ее ареста и заключения, она была для него источником немалого беспокойства. Теперь, оказавшись в Радиокомитете, он увидел знаменитый "седьмой этаж" – чердак, где жила радиокоммуна, где
…умирали, стряпали и ели,
а те, кто мог еще
вставать с постелей,
пораньше утром,
растемнив окно,
в кружок усевшись,
перьями скрипели.
Но жизнь эта могла быть уничтожена в любой миг во время бомбежки. Впрочем, как и все дома вокруг, которые, по выражению Фадеева, "укладывали немцы", стараясь достать до Дома радио. Однако он чудесным образом оставался цел и невредим.
В комнатке у Берггольц вся компания отметила Первое мая 1942 года. Многие пережитые в Ленинграде истории Фадеев опубликовал в виде очерков в газете "Правда". И рассказ об Ольге Берггольц прибавит ей славы, освободит на долгое время от нападок.
Однако другим обитателям Дома радио рассказы Фадеева не помогут.
В августе 1942 года из Радиокомитета внезапно увольняют Макогоненко. С него снимают бронь, в любой момент могут отправить на фронт. Причиной изгнания стало то, что он выпустил в эфир поэму Зинаиды Шишовой "Дорога жизни". Поэму читали на радио, когда раздался звонок из горкома, и передачу вынуждены были прервать: ленинградский партийный чиновник Маханов и литературный критик Лесючевский (тот самый, что написал донос на Корнилова и Заболоцкого) расценили произведение как "порочное" и "одиозное". На самом деле запрет поэмы Шишовой был продиктован тем, что ее муж, крупный военачальник, еще до войны был репрессирован.
Поэма Шишовой была талантливой и необычной для того времени. В ней звучат искренние, неподдельные слова матери, которая во время блокадного голода теряет своего ребенка.
Дом разрушенный чернел, как плаха,
За Невой пожар не погасал.
Враг меня пытал огнем и страхом,
Материнской жалостью пытал.
Мы привыкли к выстрелам и крови,
Страха нет, но жалость велика.
Как она свисает с изголовья,
Эта исхудалая рука!
Екатерина Малкина, редактор Радиокомитета, в письме Фадееву 27 июля 1942 года с возмущением писала: "…в горкоме проходило совещание, на которое был приглашен ряд писателей и на котором гвоздем была поэма Шишовой, но почему-то ни Шишова, ни Макогоненко, ни я на это совещание приглашены не были"[93].
Екатерина Романовна Малкина, прекрасный специалист по русской поэзии, будет убита за три дня до защиты докторской диссертации в январе 1945 года в собственной квартире мальчишками-ремесленниками, чинившими у нее электричество. Некролог подписали Анна Ахматова, Вера Инбер и, конечно, Ольга Берггольц, проработавшая с ней в Радиокомитете не один день. По сей день неизвестно, было ли это трагическим стечением обстоятельств или преднамеренным убийством…
Фадеев помог Зинаиде Шишовой эвакуироваться из Ленинграда, а в Москве даже состоялось обсуждение поэмы, на котором он присутствовал.
Но судьба Макогоненко не изменилась. Сразу же после увольнения из Радиокомитета он был прикреплен к четвертому отделу политуправления Балтийского флота. 8 декабря Берггольц писала отцу в ссылку: "…Юра мобилизован во флот, карточки не имеет, а должен питаться на корабле, что и делает. Домой приносит только хлеб, а питание на корабле очень и очень среднее для здорового мужика".
В Радиокомитет Макогоненко был возвращен лишь в сентябре 1943 года.
Теперь они открыто живут вместе. Ищут для себя подходящую квартиру, ходят по пустым оставленным домам. Иногда натыкаются на замерзшие, неубранные тела. Среди тряпья, страшных прокопченных углов им мерещится чья-то жизнь…
С некоторым недоумением Ольга замечает нечто неожиданное в характере нового мужа: "Юра проектирует – взять… хорошую квартиру, – пишет она 16 мая 1942 года, – перевезти туда книги (редчайшая библиотека, подбор XVIII века) Гуковского, прекрасную его, старинную мебель; свои и мои книги, взять домработницу Гуковского, и там обосноваться и жить в большой, хорошо оборудованной, умной квартире. Он хочет, чтоб там была большая тахта, покрытая ковром, – место наших ночей, он жаждет ребенка, чтоб в квартире наш ребенок. Он говорит: "Ты возьмешь себе письменный стол жены Гуковского, он с трельяжем, – вот-то тебе будет удобно…" Как это все дико, печально и – захватывающе. Что ж, вот мы выжили, и мы хозяева города, хозяева вещей умерших или бежавших из города, где бушует смерть".
Григорий Александрович Гуковский был любимым университетским педагогом Макогоненко. Пережив первую блокадную зиму, он вместе с университетом был эвакуирован в Саратов. Макогоненко обещал сохранить его вещи. Однако Ольга была несколько обескуражена тем, что они будут жить в квартире Гуковского, с его мебелью, книгами и даже домработницей.
Опасность ареста подстерегала известного филолога с первых дней войны. Он не боялся открыто выражать свое отношение к происходящему. "Активный, темпераментный, раздражительный, он болезненно переживал замкнутость пространства города, вынужденную пассивность, на которую обречено население перед лицом смерти. Все знали, что Ленинград плохо защищен, особенно на некоторых участках фронта, но если и говорили об этом, то шепотом; Гуковский говорил об этом вслух, да к тому же критиковал организацию обороны города, что было в условиях военного времени небезопасно. Гуковский был арестован 19 октября 1941 года по обвинению в пораженческих и антисоветских настроениях, но через полтора месяца освобожден "за недостаточностью улик". Этот арест был грозным предупреждением"[94], и после войны Гуковского снова арестовали. Он погиб в тюрьме от разрыва сердца.
…Домработница встретила Ольгу и Юрия приветливо, напрашивалась к ним в няньки. Ольге она понравилась, и Берггольц пообещала взять ее в дом. А спустя несколько месяцев с ужасом узнала, что эта женщина – людоедка. Оказалось, что она съела своего маленького племянника.
Условия жизни ленинградцев в середине и конце 1942 года оставались экстремальными. Правда, паек у Ольги стал чуть лучше, чем у остальных жителей. Она могла оставаться дома и писать. И еще… Еще ей казалось, что у них с Юрием теперь будет ребенок. Надежда на ребенка была ее единственной надеждой на нормальную, полную семью. Хотя память о Николае так и не уходила, и это вызывало приступы ревности у Макогоненко.
"4 мая 1942. Вчера до 5 час. утра – тягчайший разговор с Юрой о прошлом, – писала Ольга в дневнике. – Он старается уверить меня, будто бы с сентября я уже не любила Николая. Будто бы и сейчас не люблю его, а все выдумываю. Какая ерунда!"
Но она искренне старается выстроить с Юрием свою собственную семью. Правда, и личная жизнь Макогоненко была достаточно сложной. От первого брака у него был сын Андрей. Прежняя жена, давно связавшая свою судьбу с другим человеком, хотела, чтобы сын, который ей мешал, жил с отцом. Кроме того, и до связи с Ольгой у Юрия была женщина, что было для Берггольц, ревнивой до болезненности, невыносимо тяжело. Общий ребенок, казалось, мог бы изменить все. И в блокадных условиях она, как могла, сохраняла свою беременность. Однако вновь и вновь происходило одно и то же: ее тело помнило выкидыши 1937 и 1938 годов – на пяти с половиной месяцах беременность замирала, ребенок погибал. Так случилось и на этот раз.
Может быть, чтобы смягчить боль, она ревностно обустраивает их с Юрием дом, их квартиру на улице Рубинштейна, 22. И даже когда начинается бомбежка, пытается вешать гардины на окна. Единственное, чего она больше всего боится, – что осколки стекла, разлетевшись от взрыва, поранят ей лицо. Она и в эти минуты остается женщиной. В письме к подруге Ирэне Гурской, где она описывает этот случай, звучат ноты тоски по утраченной жизни:
"А то, что мое жилье почти напротив старого моего дома, где мы восемь лет прожили с Колей, где ты в один мой страшный и счастливый день принесла мне букет красных гвоздик и бутылку молока (помнишь, в связи с чем это было, а?) – вся прошлая и далекая, и такая недавняя жизнь моя станет напротив моего нового дома, моего сегодняшнего дня, – и мне все кажется, что обязательно в этот старый дом, и что здесь все будет, как тогда…"[95]
Эти красные гвоздики и бутылка молока, скорее всего, связаны с днем освобождения ее из тюрьмы.
…"Блокада длится… Осенью сорок второго года ленинградцы готовятся ко второй блокадной зиме, собирают урожай со своих огородов, сносят на топливо деревянные постройки в городе. Время огромных и тяжелых работ".
Это не строки из газетных корреспонденций. Это своего рода эпиграф к стихотворению Берггольц "Ленинградская осень". Ольга читала его по радио 22 ноября 1942 года и после – на выступлении в начале 1943 года в ленинградском Союзе писателей. Любовь Шапорина отмечает в своем дневнике: "У О. Берггольц хороший образ: женщина тащит огромное бревно, из которого торчат гвозди, и ей, автору, кажется оно крестом, несомым на Голгофу"[96].
Вот женщина стоит с доской в объятьях;
угрюмо сомкнуты ее уста,
доска в гвоздях – как будто часть распятья,
большой обломок русского креста.
Христианская символика помогает Берггольц воплотить тему жертвенного страдания и искупления. Еще раньше, в стихотворении "Разговор с соседкой", она использует образ причастия:
Будем свежий хлеб ломать руками,
темно-золотистый и ржаной.
Медленными, крупными глотками
будем пить румяное вино.
И это тоже признак времени. В стихах той поры у разных поэтов неожиданно соединяются барабанные советские строчки с пронзительными словами, восходящими к плачам и надгробным рыданиям. Перед пропастью между жизнью и смертью интуитивно, безотчетно, словно сами собой вызывались из прошлого образы, уходящие в глубь народной традиции. В годы войны, когда и сама страна находилась на грани гибели, власть невольно приспустила вожжи – и в печати появились произведения, невозможные в конце тридцатых годов. Это не могло не тревожить литературных начальников низового уровня, увидевших в пробудившейся вольности определенную опасность. Ольге это еще припомнят.
…В декабре 1943 года в новом доме Ольгу и Макогоненко неожиданно посетил приехавший с фронта Сергей Наровчатов. В дневнике он ревниво записал: "Макогоненко – молодой парень лет 28–30, радиокомитетчик, человек гибкого и недюжинного ума. В разговоре он увлекается и впадает в патетику – это меня настроило сразу недоверчиво к нему. Облик и манеры его не вяжутся с этим тоном. Отзыв Славентантора[97] подтвердил мои подозрения. "О, это молодой Растиньяк", – воскликнул добрейший Давид Евсеич. Кажется, это так, и в этом случае брак этот недолговечен. Ольга выглядит рядом с ним намного старше – он интересен, а главное, молод и экспансивен. Если бы не плебейская верхняя губа, его можно было назвать красивым. Спорить с ним интересно, и я несколько раз выдвигал нарочито парадоксальные положения, чтобы послушать его страстные и пристрастные возражения"[98].
После короткого коктебельского романа с Наровчатовым Ольге показалось, что юноша (он был младше на десять лет) давно охладел к ней. Тем более что он вскоре женился. Во время войны у них с Ольгой началась теплая, дружеская переписка, он даже попросил у нее рекомендацию в партию. И вдруг в одном из его писем Ольга с удивлением узнала, что в 1942 году у Наровчатова родилась дочь, которую в ее честь он назвал Ольгой. Но брак вскоре расстроился. Возможно, Сергей и рванулся в Ленинград к Ольге с какими-то надеждами, но неожиданно для себя увидел рядом с ней яркого и самоуверенного мужчину и испытал горькое разочарование.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК