Автопортрет в траурной рамке. Некрофильские игры с цитатами

RIP — to myself

Я уже насытился жизнью.

1000 и одна ночь

А не пора ли Анониму Пилигримову пришпорить Пегаса и вертануть этого капризного конягу назад в нью-йоркскую конюшню, чтобы все новые замыслы, мысли, сюжеты и драйвы перенести с бумаги в скучающий дома в одиночестве комп? Вот беда: поклонник Владимира Соловьева прислал Анониму Пилигримову в подарок лэптоп — наколенник, а мы с моим авторским персонажем и alter ego не успели его освоить. Вот и возвращаемся домой, а на мачтах нашей старенькой «мазды» пузырятся паруса, от похоти ветров беременея. Никаких к обоим авторам претензий за пикантный образ и за mixed metaphor — спрос с Великого Барда, цитирую «Сон в летнюю ночь».

С другой стороны, хорошо. Я про это компьютерное воздержание. Сколько мы оба-два — Аноним и Владимир — скопили за это время энергии, чтобы излить ее по приезде в чрево одного на нас двоих компа. Не уподобились ли мы участникам велопробега Le Tour de France, у которых полгода перед ним табу на секс, а уж если совсем невтерпеж, то без оргазма — дабы излить фонтан скопленной спермы на финишной прямой? Это уже не Шекспир, а Соловьев с Пилигримовым, но под его очевидным влиянием.

Пусть не полгода, но за месяц наших августовских скитаний мы с Анонимом Пилигримовым скопили мало не покажется, главное теперь — не расплескать по пути. Две юбилейно-антиюбилейные статьи про Кушнера-Скушнера, чтобы найти этому советскому стихотворцу место под солнцем русской поэзии, смутно догадываясь, что вызову огонь на себя за эти публикации. Эссе про Александра Володина, которого я странным образом упустил в книгах о шестидесятниках, хоть и дал в одной ему посвященный рассказ «Капля спермы». Немного политоложества — на носу президентские выборы, а мы с Леной Клепиковой не то что поставили на Дональда Трампа, но предсказали задолго поражение его сопернице — в статьях и в книге-политикане с Трампом на обложке — она успела выйти в Москве перед нашим броском на север. Замысловатый рассказ «Русская улица. Аденома» про рисковые шуры-муры и трали-вали героя с женой своего уролога с неожиданным концом, о котором, впрочем, я узна?ю по возвращению в Город (забегая вперед, а потому из суеверия если возвращусь). Об ушате ревнючей напраслины, которую безобразник Аноним Пилигримов, дав волю «ложному воображению», обрушил на мою невинную жену, не ее стиль, не ее амплуа, не в образе, хотя, конечно, могла и выйти из образа ввиду чрезвычайных, форс-мажорных обстоятельств, прогнуться под ними и дать слабину, кто знает, кто знает, кто знает, нашептывает мне еще один мой соавтор по имени Червь Сомнения — а не вставить ли эту ревнивую — точнее, любовную — главу, как свидетельство клинического помешательства моего скорее все-таки героя, чем соавтора, в этот мой субъективный травелог — дорожник — не пропадать же добру, пусть и тараканы в голове? А сам этот травелог в нашу с моим настоящим соавтором без вины виноватой Леной Клепиковой в очередную, девятую кряду книгу про страну нашего нынешнего обитания — ПМЖ? «Америка с черного хода»? «USA — pro et contra»? «Глазами русских американцев»? О названии надо еще подумать и поспорить с Леной, а потом с московскими реализаторами, которые, увы, далеко не всегда правы. Уломали нас поменять чудное название «Дональд Трамп как зеркало американской революции» (так называлась моя газетная о нем статья, на нее и клюнул РИПОЛ в лице гендиректора, это с его подсказа мы сделали ту книгу), как бы оно пригодилось впрок на случай его победы, на безликое, серое и бесперспективное «Дональд Трамп. Борьба за Белый дом». Вот поэтический отзыв психиатра и писателя Владимира Леви на одну из моих предсказательных статей:

Всё точняк, один в один.

Ай да Пушкин, сукин сын!

Поселился в теле новом:

стал евреем Соловьевым.

А этот остроумный отклик от моего друга из Голландии русского поэта Наташи Писаревой — наоборот, прозой: «Прочла на одном дыхании! Изложено тонко, с юмором, и, что самое главное, сюжетная линия не дает скучать. И все политические коллизии благодаря авторской интерпретации не выглядят такими уж непонятными и пугающими в глазах обычного, не отягощенного государственными проблемами читателя, каким, к примеру, являюсь я».

Только бы успеть! Столько замыслов не просто в голове, а записанных по старинке на бумаге. Только бы разобрать собственные каракули. У тебя не плохой почерк — у тебя нет почерка — очередной подъе* Лены Клепиковой, у которой комплекс моей неполноценности, зато у меня — никакого. Хотя здесь она, пожалуй, права. А если я пишу симпатическими чернилами, чтобы сделать их невидимыми для супостатов, включая самого себя, потому как нет большего врага человеку, чем он сам, да?

Ну, само собой, Бог посмеивается, подглядывая через плечо за моими симпатическими предположительными записями, а сам располагает моей судьбой как попадя. Или этим заняты три мерзкие старухи по фамилии Парки, они же изначально, у греков — Мойры, а имена у них — дай Бог память! Не дал, вспомнил только одну, последнюю, а потому полез в Вику: прядильщица Клото, вожатая Лахесис и обрезальщица Атропа Неотвратимая, вот кого я ненавижу больше всех! Есть за что. И Харона тоже.

Мне пеняют смертолюбием. Не один я. Тот же родоначальник — явись, возлюбленная тень, пир во время чумы, грядущей смерти годовщину меж них стараясь угадать и прочие некрофильские вирши. Или на современный лад: где прервется моя колея? О Бродском и говорить нечего — хоронил себя через стих: жить — это упражняться в умирании. Упражняйся — не упражняйся… — это не возражение, а реплика в сторону. Точный ли это перевод с арабского — насытился жизнью? или пресытился жизнью? Разница колоссальная: может, я и насытился, но не пресытился. Я написал о пушкинской некрофилии в последней, перед разрывом с официозом, статье в «Литературке», аккурат накануне образования независимого информационного агентства «Соловьев — Клепикова-пресс» — как на меня тогда набросились, пользуясь моим новым статусом персоны нон грата, а некий долбоё* (Я. Гордин) — неимоверно раздутое честолюбие при полном литературном убожестве — тиснул проплаченный донос-заказуху.

Мельчим, однако — к слову пришлось. Коли человек начинает умирать с рождения, так я начал хоронить себя чуть ли с первых моих опусов. Каждый — рассказ, эссе, роман, книгу, эту включая, — пишу, как последний. Собственно, весь свод моих сочинений можно рассматривать как эпитафию себе заживо. Ну да, «Автопортрет в траурной рамке», хотя это название оправданны, покуда автор жив, а post mortem становится типа плеоназма с уклоном в абсурд.

Пусть иные корят меня в несуеверии, а другие, наоборот, в кокетстве, кое-кто, правда, догадывается, что таким образом я иду на опережение, в обгон, заговаривая смерть и омолаживаясь с ее помощью. Ну, как борода в моем возрасте не старит, а молодит, скрывая морщины. Приведу, однако, образчики всех трех вариантов.

Некий коллекционер пишущих машинок из Германии опубликовал, оказывается, целый роман, мне посвященный: Владимир Соловьев — главный его герой. С подзаголовком «роман-комментарий» — результат кропотливого, с лупой, вчитывания, всматривания в мои тексты. Лестно, конечно, хотя много вздорных догадок и просто лажи. Но здесь уже ничего не поделаешь, коли Владимир Соловьев, по словам блогера Софии Непомнящей, «пожизненная любовь наших родителей и легенда для людей моего поколения». Там, где я пишу прямым текстом, немецко-русский этот автор вместо контекста ищет подтекст, приписывая мне разные небылицы. Сошлюсь на другого родоначальника — всемирного: сигара иногда это просто сигара, и ничего более. Однако вот кусок из этого обо мне романа, который имеет прямое отношение к некрофильскому сюжету этой укороченной главы. Речь там о моем «романе с памятью» — подзаголовок, а название «Записки скорпиона» — десятилетней давности московского издания:

Первые восемьдесят страниц из восьмисот проникнуты каким-то кладбищенским настроением. Тянет В. Соловьева писать «о самом себе как о будущем трупе». Книга и начинается с того, что автор рассматривает возможность «завещать свои органы медицине», чтоб «ни лишних трат, ни хлопот наследникам». (Ближайших наследников, как известно из прошлых книг В. Соловьева, всего двое: жена Лена Клепикова и взрослый сын Жека-Юджин. Но, правда, при том условии, что В. Соловьев — это действительно он сам, а не его двойник, и, разумеется, жена и сын тоже должны быть не просто литературными героями, а истинными Леной Клепиковой и Юджином Соловьевым.) Итак, «чем гнить на кладбище или дёргаться в печи крематория», он предпочел бы «физическую расчленёнку на благо медицине», но вроде бы пока ещё не решил окончательно.

«Песочные мои часы на исходе… Вот-вот буду покойником… Не этой ли ночью отдам концы?.. Этой книге… суждено остаться недописанной…» Читатель в моём лице до того обеспокоился похоронными настроениями автора, что, позабыв о собственном преклонном возрасте, начал подсчитывать: «Записки скорпиона» появились в 2007 году, писал он эту книгу никак не меньше года, пусть ещё год потратился на хождение рукописи по московским издательствам (возможно, теперь это и быстрее, но округлим для ровного счёта), — выходит, ему тогда было 63 года, так что всё-таки имел право сомневаться, доживёт ли до семидесяти. Совсем недавно видел его по телевизору, вместе с женой Еленой Клепиковой они вспоминали о Сергее Довлатове, так что, скорее всего, В. Соловьев жив по сию пору, только зря разволновав себя и нас возможностью досрочного ухода. Хотя, с другой-то стороны, его можно понять: никто ведь не знает своей даты… С некоторых пор вообще начинаешь обращать внимание на чужую продолжительность жизни, когда она приводится в книгах или на памятниках, — и сопоставляешь её с нынешним собственным возрастом. Почему-то чаще всего так получается в последнее время, что твои годы вплотную приблизились к возрасту людей ушедших. Но это так, к слову… Немного отвлекаясь в сторону, пишешь об этом лишь для того, чтоб выразить готовность разделить с автором его меланхолическое настроение в первых восьмидесяти страницах «Записок скорпиона».

А вот образчик иной реакции на мои смертолюбивые сюжеты — предупредительно-суеверный. Редактор сан-францисской газеты «Кстати», прочтя у меня в рукописи «мне бы еще годполтора, чтобы доосуществиться», дал мне решительную, но, впрочем, доброжелательную отповедь:

Владимир, нашел у Вас эту неосторожную фразу и встревожился за Вас. Вы столько знаете о подсознании и бессознательном, и такую элементарную ошибку совершаете! Ни в коем случае нельзя такие вещи озвучивать! Потому что подсознание понимает все буквально, не воспринимая ни юмора, ни иронии. А оно, подсознание, управляет всеми процессами в организме. Возникает оно у человека раньше, чем сознание, формируется к пятилетнему возрасту. И, обладая огромной силой, остается при этом на уровне развития пятилетнего ребенка: не понимает юмор (шутки, иронию и т. д.) и может вполне всерьез запаниковать и отключить в организме системы жизнеобеспечения. Никаких сроков ставить нельзя, ни мысленно, ни в разговоре, ни тем паче в печатном тексте. Разве что большие сроки: сказать себе что-то типа: хочу прожить (или даже — проживу) еще лет двадцать пять — тридцать. Может, столько и не выйдет, но настрой останется на длительный срок, и подсознание это учтет. Подумайте, может, поправить эту строчку, про год-полтора. В общем, подумайте над этим местом.

На что я ему:

Ну, во-первых, со смертью мы всегда ведем неравную игру, помните у Бергмана в «Седьмой печати»? Про подсознание Вы правы — у него плохо с чувством юмора, а так как мы на 97 %, кажется, состоим из него, то нам ничего не остается, как иронизировать в оставшихся 3 %. А Вы уверены, что наше подсознание подслушивает наше сознание? А тем более заглянув через плечо редактора, прочло эту мою злосчастную фразу в рукописи? Пусть будет «во-вторых». В-третьих, это у меня постоянный рефрен в разных вариациях. Не я один — тот же Бродский хоронил себя заживо с юности — ложился ли на операцию геморроя или шел к зубному врачу: «До встречи», — сказал я ему. — «На кладбище», хотя до смерти ему было еще жить и жить. В-четвертых, поздно менять фразу — книга уже ушла в типографию. А главное, я же не о жизненных сроках, а чтобы литературно доосуществиться, а потом, может, я ударюсь в загул на свободе от трудов праведных и неправедных.

Одна только изумительная тонкачка и отгадчица Зоя Межирова с ходу просекла что к чему и печатно объяснила себе, мне и читателю некрофильские мои игры в своей на одну из моих книг рецензии. Самое место здесь ее процитировать, коли меня повело в кладбищенскую сторону:

Энергия слова, плотность всей ткани прозы так велики, что можно с уверенностью сказать — писал книгу молодой человек. Это как голос, — по его интонации узнаёшь о состоянии, настроении говорящего, — голос, его звук, скорей даже тон его, нельзя подделать. Так же и с энергией, которую я ощутила. Поэтому в частых отсылах читателя к мысли о бренности и собственного бытия, у автора есть — на сегодняшний день! — (через элегантные лекала различной направленности пластики) как бы некоторая доля лукавства — вот так он, как мне показалось, чуть смущенно оправдывает энергетику молодой своей литературной силы. А она на протяжении всего повествования не иссякает. Кажется, энергии слова не будет конца. Впрочем, это так и есть. И возрадуются кости, Тобою сокрушенные (50-й псалом Давида).

Вот именно — в самое яблочко! Спасибо обоим — царю Давиду и поэту Зое Межировой, которая к тому выдала мне еще одну чудную цитату из Акафиста перед чудотворной иконой Всецарицы, в Россию из Афона привезенной: «И не изнеможет у тебя всяк глагол». И не изнемогает — такая сила у этого пожелания. Пока что. И в гроб сойду пляша. Привет, Марина Ивановна!

А что дает такая предварительная подготовка к смерти, мне довелось выяснить под конец этого райско-адова путешествия. В том смысле, что из райской Акадии мы угодили в самый что ни на есть ад. Это по ощущениям, а по сути — в предсмертие. Лично мне упражнения в умирании еще как пригодились — исчез страх смерти, притупилось чувство опасности, а инстинкт самосохранения опустился ниже некуда. Не то чтобы море по колено, скорее легкомыслие взамен мужества. А чего бояться, когда жизнь стала интроспекцией, физическая боль снимается пейнкиллерами, а обращенные в прошлое сердечные муки повышают душевный болевой порог? Именно легкомыслием, а не мужеством можно объяснить многие мои жизненные ходы и поступки — ту же смертельно опасную конфронтацию с Левиафаном государства, хотя чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй, кто спорит? Здесь, однако, нас подстерегал Левиафан нерукотворный.

Нетерпение сердца и творческое недержание — нам бы прямой наводкой рвануть в Нью-Йорк, но нас ждал перевал — транзит в виде упомянутого нью-гэмпширского кемпграунда на Медвежьем озере, где я надеялся еще раз повидаться с любезным моему сердцу и глазу святым семейством крикливых лунов, зато избежать еще одной конфронтации с кусачей змеей-перерожденкой. Обычно мы задерживаемся здесь на пару-тройку дней: неизбежная ссора, примирение, секс, грибы, три-четыре мили по здешним тропам, заплывы в ласковом торфяном озере и проч. На этот раз нам удалось только закатить скандал друг другу сразу по приезде уж и не помню, по какой причине, да и не так важно ввиду громкости и яркости следствия — соседи по кемпингу с большим интересом вслушивались в чужеязыкую речь на повышенных тонах. На утро, не здороваясь и не прощаясь, каждый ушел своим путем, благо троп здесь достаточно, чтобы не пересечься в Эвклидовом пространстве Нью-Гемпшира, я вернулся первым и с нетерпением теперь поджидал мою спутницу, чтобы поделиться веселой, как мне казалось, новостью.

— Как Адама и Еву, нас изгоняют из Эдема за плохое поведение.

Никакой реакции.

— Собирайся. Мы должны сегодня же отсюда убраться. Подобру-поздорову. Иначе нас силой вышвырнут из кемпинга.

Без никакого интереса:

— Это у тебя юмор такой?

И в сей торжественный момент я предъявляю документ — официальную ксиву с уведомлением сегодня же покинуть лагерь, которую обнаружил на ветровом стекле под дворником.

В чем прелесть моей вечной спутницы — при всей разветвленной душевной системе, она наивна и доверчива, как дитё. Разыграть ее ничего не стоит. Вот почему ее любимый с юности автор — Толстой, а не Достоевский, к которому ей долго пришлось привыкать, но будучи тонкачкой-стилисткой, она и его полюбила — за язык.

— Это из-за вчерашнего скандала?

— Бери выше.

Обалденно так на меня смотрит. Еще бы! Чудесный день, солнце, на небе ни облачка, легкий бриз. Вот он и есть предвестник грядущей бури. Ну да, буревестник, а в нашем случае — еще и горевестник.

Лена тянет меня в офис качать права.

Аргументы у нас слабенькие — что заплачено вперед (вернем), что наш кемпинг далеко от океана, который мог бы слизнуть нашу палатку (а ветер, который повалит на вас дерево и убьет!), не ветер валит деревья, в океанская вода подмывает их корни (а ветер вырывает их из земли).

— О чем спорить? — не выдерживает рейнджер. — Есть приказ закрыть все кемпинги в Новой Англии и Нью-Йорке.

— Когда мы должны уехать?

— До четырех часов. Ураган начнется в семь.

Прям как начало киносеанса. Чего он не учел и не усекли мы, что этот кемпинг для местных — из Нью-Гэпшира и соседних Массачусетса и Коннектикута, в двух-трех часах отсюда, а до Нью-Йорка нам ехать часов семь как минимум. Уж отдыхать, так до упора, нельзя, чтобы этот день зря пропал — наша программа-максимум, а потому звоню в Нью-Йорк — как там настроение у наших русскоязычных друзей. Возвращаюсь к Лене, с которой заключен если не мир, то перемирие, ввиду необходимости держать общую оборону против общего врага, с утешительными вестями, которые я, стараясь подсуетиться под мою душеньку, для которой любой повод сгодится для пессимизма, слегка преувеличиваю:

— Мишель говорит, обычные преувеличения, ну, типа перестраховки. Помнишь, с год назад, продукты впрок закупали, а все обошлось. И Сашок того же мнения. Даром, что ли, говорят, что врет, как синоптик. Где наша не пропадала!

Помимо того, что после скандалов в поисках мира под оливами я всячески стараюсь ублажить и задобрить мою любимую и впадаю в сентиментально-расслабленное состояние, я принадлежу к тому типу русского человека, который пока гром не грянет, не перекрестится и только после драки машет кулаками. К тому же нам, иммигрантам, чуждо встревоженное состояние аборигенов по поводу погоды, которое мы принимаем за паническое. Короче, мы насладились этим днем сполна, назло незнамо кому отправились на дальнюю тропу, взирая на все жадным взором василисков, а когда вернулись, лагерь был пуст, зато около нашей палатки дежурили, нас поджидая, четыре машины — местной полиции, парковой полиции и две рейнджерские. Мы объяснили задержку тем, что заблудились, наспех собрались и отбыли где-то около пяти, эскортируемые этим почетным конвоем. Небо над всей Испанией было безоблачное, а потемнело вдруг, когда мы уже выехали на большак — межштатный хайвей под номером 93. И сразу же началось сплошное безобразие и светопреставление. Когда мы въехали на сквозную 95-ю, которая через всю Новую Англию ведет в наш Нью-Йорк и далее, но нам туда не надо, мы катили уже под обложным ливнем, ни зги, ехал вслепую, на ощупь, только вспыхивали по пути огромные компьютерные щиты с красными тревожно мигающими предупреждениями, что все должны немедленно прекратить езду в незнаемое, при первой возможности съехать с дороги и искать убежище — смертельно опасно! Зато забитый обычно до отказа хайвей был абсолютно пуст, а потому хоть нас и мотало из ряда в ряд, никаких инцидентов ввиду отсутствия иного транспорта, кроме нашей одинокой «Мазды Протеже», ни одной полицейской машины, даже стражи порядка все попрятались, дрожа от страха, мы с моей спутницей были одни на всем белом — точнее, сплошь черном — свете.

Ну ладно я, отрепетировав смерть в своей прозе, мысленно и эмоционально свыкся с ней и в жизненный расчет не принимаю. Но моя Лена, пусть и не моя, Лена Клепикова, для которой panic attack стал не просто нормой поведения, но modus vivendi, общежитейским кредо и обыденной, рутинной, домашней философией без никаких угроз на горизонте, на этот раз была совершенно спокойна и с ходу отвергла парочку моих вялых, впрочем, предложений внять грозным световым предупреждениям и съехать с дороги — я больше и не пытался ее уговорить или урезонить.

Чем мы были ведомы той беспросветной ночью, когда сквозь тьму и ненастье, по пояс в воде, медленно, шагом, вслепую продвигались к Нью-Йорку — мужеством или легкомыслием? В трудной, рисковой, смертельной, как сейчас, ситуации Лена совсем иная, наоборот, чем в обыденной жизни, где она измышляет несуществующие опасности, зато при существующих, реальных, взаправдашних всегда оказывается на высоте: проверено неоднократно, а мы с ней попадали в такие жизненные передряги — врагу не пожелаешь. А ты еще смеешь, Аноним Пилигримов, сомневаться в моей девочке, нашей с тобой общей жене, принимая ее покаянное — overreaction на невинный скорее всего поцелуй, последняя дрянь она в своем восприятии, а не сама по себе — письмо с того лимана за признание, пусть в камуфляже, в грехопадении, shame on you! Пусть не добытчик, хотя были времена шестизначных авансов за наши политические триллеры, зато во всем остальном — любящий муж, вечный спутник, е*ур каких поискать, «тебя слишком много!» — это жалоба или комплимент? — инициатор и продлеватель нашей писательской жизни и надежный водила — во всем остальном на меня можно положиться. Вот почему ты сейчас спокойна, когда я рулю наш корабель, нас мотает из стороны в сторону, заносит в море разливанном, темно как в гробу, разверзлась твердь небесная, буря мглою небо кроет.

Честно, полной гибели всерьез мы избегали на этот раз чудом.

Нам повезло — мы проскочили мост через Восточную реку в самый последний момент перед его закрытием — зато бесплатно, все контролеры сами сбежали либо были в аварийном порядке эвакуированы, и уже под утро еле живые ввались в наш дом, где нас приветствовал в некотором недоумении Бонжур. Трудно было определить гамму чувств на его родном кошачьем лице: где вас носило? уж и не чаял встретить вас на этом свете? чтоб это в последний раз!

Что ж, за все надо платить — имею в виду все, что я испытал в этом путешествии в райскую Акадию. Дешево отделались, коли вернулись живые и невредимые. Жизнь в Нью-Йорке остановилась — закрыто метро, не ходят ни автобусы, ни такси, ни частный подвоз, отменены самолетные рейсы, бродвейские спектакли и даже бейсбольные матчи. Есть возможность сосредоточиться. Я сажусь за компьютер и начинаю писать «Лабиринт моей жизни» — сомнамбулу-прозу, которую теперь кончаю, ставя в ней последнюю точку.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК