Земляника на крыше

Напоследок Петров вильнул в улочку с названием, в котором обещалась широко шумящая, скорее всего дубовая, роща. Однако за вычетом тройки миловидно шелудивых платанов улица была бездревесна. Зато на плоской крыше типовой пятиэтажки располагалась — как у себя на воле где-нибудь в России — цельная березовая роща. И билась, и клонилась в пояс под океанским бризом, и грозила сверзнуться на головы прохожих.

Живший неподалеку Лева Певзнер утверждал, что в экзотическом березняке водится в июне не менее экзотическая здесь лесная земляника. Будто сидел он там на корточках среди берез и в голос выл над земляничиной, которую высветил среди ночи фонариком. А внизу на тротуаре стоял на атасе Бродский, обеспокоенный за свою репутацию, и проклинал его за проволочку. В березы пришлось лезть с улицы по пожарной лестнице, спущенной с крыши через железный ажур балконов до первого этажа. Не забудь их хреновый бейзмент — выходит высоковато. Бродский подсаживал, но — жертва истеблишмента и здешний почетный обыватель… или это было еще до Нобелевки?.. неважно — видно, перебздел и сбежал, меня не дождавшись. При чем здесь Бродский! Однако и его, уже почти бесчувственного, березняк на крыше как-то процарапал.

— Вот я и говорю, — прерывисто вздохнул Лева Певзнер, потрогав коленку загнанного им в угол на стуле Петрова, — говорю, значит, что человек, даже с сатанинской волей, себе не принадлежит. Нет у него над собой абсолютной власти. Всегда найдется в памяти что-то такое прибитое и затурканное — чтоб никогда не встало, чтоб пикнуть не посмело! — но только свистни, позови по шифру — и раздавит волевого человека. Да, прустовское печеньице срабатывает и на самом отвлеченном человеке. Как и моя земляничина на крыше. А у вас, Саня, была же своя земляничина в Нью-Йорке, признавайтесь!

Петров страдал. Злился на себя, что снова, в какой уже раз, заявился к Леве раньше всех. Несмотря на оттяжки и круги по Виллиджу. Хотя остальные завсегдатаи и гости литературного салона, учрежденного Певзнером полтора года назад, добирались подземкой, а кто поездом и на своей тачке. Выходило, что его ликующий пешедрал из далекого Куинса был надежнее и стремительней любого вида городского транспорта.

— Нет, Лев Ильич, нет у меня своей земляничины и печенье мадлен пробовать не стану ни за какие коврижки, — холодно выдавил Петров, не выносивший душевной сырости и сердечных перебоев с глазу на глаз.

Но как втолковать этому оборотню судьбы, прожившему в одном Нью-Йорке за нескольких людей — был бизнесменом-янки, женатым педерастом, стал возвращенцем, — хотя бы намекнуть ему, носителю в генах еврейского протеизма, что есть люди одноразовой судьбы, такие одно- и узкоколейки, но часто глубокой просадки, которым переметчивость и сбрасывание прошлого заказано под страхом личного уничтожения. Вот идет такой человек, а за ним (с ним) тащится вся его прожитая жизнь. Такая скука для смотрящего. Но сбросить нажитую жизнь и обновиться такому человеку не дано. Можно черепахе сбросить свой панцирь? И чем ей это грозит?

Прошлое привычно тяготело над Петровым. Зависало, как тучка, в самую солнечную погоду его существования. Он просто не мог ничего предпринять и придумать нового без этого хвоста.

И жить у него выходило только от первого лица. Никаких тебе мистификаций и кувырков. Сладость русской мечты о превращениях. Котлы с чудотворными водами перед Иваном-дураком. Нырни и вынырни другим. Совсем другим — лучшим, во много раз лучшим! — на себя нисколько не похожим. Что это, спрашивал себя Петров, комплекс русской неполноценности? или русская же брезгливая нелюбовь к себе, остое*ень от себя постылого, на всю жизнь к себе безотъемочно приставленного? Еще бы не остоё*, когда ты возникаешь сращением всех прожиточных слоев. Один за другим, один к другому, и в каждый твой день — все налицо, все присутствуют. Ничего не скрыть, никем не прикинуться. Нет никакого камуфляжа — ни защитного, ни прельстительного для других. Все та же занудная русская открытость в лице. Никуда от себя не сбежать.

Вот Лев Ильич, просивший звать по отчеству в своей последней реинкарнации возвращенца, столько раз от себя убегал, жил под разными личинами, что себя в лицо уже не различает, и прошлое его не мучит. Да и нет у него этого прошлого — настолько он его удачно замутил. Конечно, завидно глядеть со стороны на еврейскую легкость и ловкость сращения жизни при открытых ее переломах.

А бывает и так, что узел географического сечения, эта крестовина меридиана и параллели, дающая на карте Петербург, проходит под позвоночным столбом местного урода, насмерть привязывает его к месту жительства, к месту действия его единственной жизни. Он обречен и счастлив. Потому что есть данные наперед цель и смысл жизни. Сдвинуться — значит сломать эту чудную органику места и жизни, перебить себе позвоночник, изуродовать себя, а может быть, и уничтожить. Кто выбирал ему место рождения? Бог назначил. И как он смел променять свой, подаренный на рождение и всегда вдохновительный город на трескучую фигню

Нью-Йорка? Пустопорожний, самодовольный, говнистый, жирный и тощий духом город-уродина, е*ал я тебя на все четыре стороны!

— Послушайте, Саня, я вижу, вы снова схватились с Нью-Йорком, — сказал чуткий Певзнер, дружелюбно растолкав коленом непреклонные колени Петрова. — А это очень и очень чревато, прямо опасно, поверьте мне, я вас уже предупреждал. Запросто можете загреметь в полицейский участок. За оскорбление действием и даже за сексуальный наскок. Никто не поймет, что — на город. И позвольте застегнуть вам здесь, сами не сможете — резинка от трусов втравилась в молнию.

И Петров скрепя сердце позволил. Точнее будет — скрипя сердцем и весь выворачиваясь наизнанку, настолько невозможна была по натуре та роль, которую приписывал ему — сомневаясь, страшась и полунадеясь — недавний вдовец Певзнер. Портрет его жены в попсовой рамке — там голубела жирная вода, мерцали водоросли, вились ракушки — висел в простенке между окнами. И завсегдатаи Левиного салона, занимая места за длиннущей и древней — в триста с лишком испанских лет — столешницей из мореного дуба, спорили, чтоб только не сидеть под взглядом юноши с серьгой и макияжем, — юноши нежного, наглого и сладко дебильного, но «совершенно неотразимого для матерого голубого самца вроде нашего дорогого Льва Ильича», — как утверждал грубый Никаноров, профессионально интересующийся евреями и геями в их свободном проявлении.

Звонок. Ура! Привезли провиант из «Дамы с собачкой», одной из Левиных рестораций. Оттолкнувшись от Петрова, Лева дал задний ход на своем роликовом кресле, развернулся и покатил к дверям — принимать товар. Петров расставлял на столе бутылки, гремел посудой и думал о Певзнере, которого не знал. Как о нем рассказывал прибывший в одно время с ним в Нью-Йорк Коля Никаноров.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК