26
26
В конце марта, когда вода и солнце протачивают на Неве полыньи, у стен Петропавловской крепости выстраиваются шеренги загорающих. Их хорошо видно из-за Невы, из окон огромных, разделённых шкафами на множество закоулков комнат бывшего дворца одного из великих князей, где помещается теперь Ленинградское отделение Института археологии и где я разговаривал с Петром Николаевичем Третьяковым, тем самым, что копал когда-то Польцо.
Каждый раз, приезжая в Ленинград, я рассказывал ему о переславских новостях, о своих раскопках, гипотезах, планах, и, хотя те давние раскопки были для него лишь эпизодом, мне кажется, Третьякову было приятно вспоминать и молодость свою, и те места, где она проходила.
— Удалось вам найти стоянку у истока Вёксы? — спросил меня как-то раз Третьяков. — Ту, что открыл Василий Иванович Смирнов — не Михаил Иванович, основатель переславского музея, а его брат, тоже краевед, но только костромской… Где-то она там должна быть, но где — я до сих пор не знаю. Искал, но не нашёл.
Я покачал головой.
— И я не нашёл тоже, Пётр Николаевич. Казалось бы, всё там обшарил, а найти ничего не смог. Попробую ещё раз в этом году. И бугорок там приметный есть, и сосенки растут, а вот находок нет как нет!..
…Сейчас, когда после этого разговора прошло уже несколько месяцев, я сижу на борту лодки и стараюсь подцепить носком сапога лениво увёртывающуюся лягушку. Лодка наполовину вытащена как раз на тот пригорок, о котором я говорил Третьякову и где надеялся найти стоянку.
Вокруг среди травы чернеют маленькие и большие кучки земли. Маленькие — работа природных археологов, кротов, а большие… Вчера после работы мы с Игорем и Олей приехали на этот бугорок, чтобы заложить шурфы. Результат — ноющие спины и один маленький отщеп белого кремня… Негусто!
День выдался на редкость тёплый и солнечный. Лето натянуло на прибрежные кусты зелёный шелестящий камуфляж, распустилось золотистыми звёздочками одуванчиков и фонариками купавок. Оно трепещет вспышками бабочек над лугом и гомоном птичьих голосов в лесу. Грязные пятна засыпанных шурфов режут глаз на фоне этого летнего буйства и напоминанием о бесплодности вчерашних поисков только портят настроение. Поэтому я сижу в лодке, демонстративно повернувшись к ним спиной, посапываю трубкой и лениво разглядываю знакомый пейзаж.
Старое название этого места — Урёв — забылось. Все называют его «устьем», хотя отлично знают, что это не устье, а исток Вёксы. Но так уж повелось для простоты.
Прямо через плёс сереет расползающийся домик Бабанихи. Даже он в этот солнечный день похорошел, приосанился, прорастая на крыше молодой травкой. Справа, петляя и блестя, зигзагами идёт от озера Вёкса.
Сквозь прорывы в стене тростников я вижу редкие ивы, мерцающую гладь озера и одинокий домик Новожиловых, словно повисший в мареве на грани вод у самого истока реки. Недавно только я узнал, что Новожиловыми они стали ещё на памяти людей, а раньше вроде бы звались по-иному, но как — никто теперь не помнит. И жили в Рыбачьей слободе. Когда же здесь был построен рыбный заводик — коптить и засаливать свежие уловы переславских рыбаков, — сторож завода, перебравшийся сюда с семьёй из Переславля, получил прозвище «Новожилов»: на новом месте жить начал. От заводика сейчас уцелели только остатки свай, торчащих поперёк реки. Сама Анна Егоровна перебралась в город, на старости лет выйдя замуж за какого-то вдовца, то ли свойственника, то ли дальнего родственника, и в доме остался Виктор с женой и детьми…
Из-за леса долетает слабый гудок мотовоза.
Я оттаскиваю лодку к ближайшему кусту, обматываю ствол цепью, длинное весло засовываю в заросли крапивы и смородины. Потом, взяв рюкзак и лопату, отправляюсь в лес.
Иногда земля удивительно долго хранит следы человека. Лет тридцать прошло с тех пор, как был построен здесь рыбный заводик, почти столько же прошло после его разрушения, а дорога на берегу сохранилась. Она заросла травой, мелкими кустиками, но крупные деревья не выросли.
При подходе к лесу кусты, окаймляющие лужайку, стягиваются, уплотняются, оставляя только узкий проход, а потом разом обрываются: начинается лес.
Сосен мало. Они вытянулись вдоль дороги полосой, за которой начинаются мхи, хмурые ели в серебристом лишайнике, рытый зелёный бархат хвоща. Там сырость, сумрак и комары. Туда можно не ходить: в таком болоте ничего не найдёшь. Ель — дерево зимы, дерево холода, снега и влаги. Это мрачное, но полезное в хозяйстве существо, оживающее только в новогоднем наряде и жарком пламени костра. Она застаивается по болотам, растит у своего подножия упругую подстилку из игл и ревниво следит, чтобы ничто не выросло под её завесой.
Не то — сосна.
Это дерево солнца, жёлтых и тёплых песков, схваченных упругими и цепкими жилами лилового вереска; это дерево жаркого летнего дня, пронизанного солнечными лучами, дурманящим и расслабляющим запахом кипрея на вырубках, серьёзным гудением шмелей и внезапными уколами слепней и оводов. Кора сосны — янтарно-красная, прозрачная, тонко звенящая от ласковых прикосновений ветра. Она словно пропитана вся мутнеющими каплями тягучей и душистой смолы.
Светлые раскачивающиеся стволы сосен похожи на мачты кораблей, для которых они вырастают и тянутся вверх без сучков и мутовок. Они напоминают о просторах океана, и вот уже сосновая роща кажется сонмом парусников, столпившихся в бухте, которые только и ждут, чтобы одеться белыми полотнищами парусов и разбежаться во все концы света.
К сосне всегда хочется подойти, прижаться щекой к её шершавому и в то же время шелковистому телу, чтобы слышать сквозь ствол разговор ветра и веток об облаках и птицах, о синих, колеблемых ветром просторах и призрачных кораблях, проносящихся в вышине…
Сейчас сосны, как заботливые старожилы, принявшие участие в незадачливом путнике, рассказывают мне, передавая друг другу, где кончается песок и где начинается болото, где можно, а где бесполезно искать следы человека, разгуливавшего здесь несколько тысячелетий тому назад. Потому что в этом крае лесов, озёр и болот человек всегда выбирал для своих поселений и стоянок суходолы, песчаные бугры, где можно развести костёр, посидеть возле него, поставить шалаш или хижину — совсем так, как теперь это делаем мы, такие же бродяги и землепроходцы, то ли от страсти к знанию, то ли просто из неуёмного любопытства совершающие путешествия в пространстве и времени…
Без особой надежды распутать столь затянувшуюся загадку стоянки — ведь она должна быть у истока Вёксы, а не в лесу! — я иду по старой дороге, спотыкаясь об узловатые корни, и размышляю: где же мог здесь поселиться человек? Что касается меня, я поселился бы на лужайке у излучины, чтобы можно было сидеть на берегу, ловить рыбу, окликать проезжающих, зазывая их к себе в гости, и чувствовать себя частью этого большого и сильного мира, который никак не удаётся вобрать в себя целиком, и можно только раствориться в нём, чтобы тем сильнее чувствовать и себя самого, и свою сопричастность этому великолепию.
Но не такой была жизнь в тот «золотой» далёкий век, полный опасностей и неожиданностей, чтобы люди могли селиться прямо на такой голубой дороге… Так где же они могли выбрать себе место? Третий год я хожу здесь, третий год осматриваю выбросы из кротовин, третий год ничего не… Стоп!
Крот потрудился на славу. Он работал всю ночь, и кучка земли, выброшенная из глубины, ещё не успела обсохнуть, только верхние комочки заветрились и посерели.
А между ними виден черепок с глубокими коническими ямками.
Ай да крот! Ай да молодец! Надо думать, нелегко было ему проталкивать этот черепок по изгибам ходов, цепляя за выступы корней, и всё для того, чтобы порадовать одного незадачливого археолога!
Воткнув в землю лопату, я повесил рюкзак на сук. Потом медленно опустился на выбегающие из-под земли корни и разжёг остывшую трубку.
Чёрный с коричневым брюшком и бархатными надкрыльями жук выскочил из-под черепка, огляделся, повёл несколько раз усиками-антеннами и, спотыкаясь, быстро-быстро побежал по одному ему известным делам на дорогу. Но колею не перебежал и юркнул в оказавшуюся на его пути щель.
Это было ни с чем не сравнимое ощущение — сидеть вот так в солнечном лесу, слушая трескотню дроздов, попискивание маленьких пичужек, доносящийся с озера и с реки стук моторов, изредка посапывать трубкой и, чувствуя себя в центре неспешной и в то же время кипящей разнообразной жизни, смотреть на присыпанный землёй черепок как на некий знак исполненных желаний.
Здесь, возле узловатых корней сосны, в одной точке, как в фокусе, сошлись невидимые трассы путей и времён; плоскости эпох были рассечены плоскостями судеб; за розовым частоколом стволов вырастали какие-то иные деревья, в трелях птиц звучали голоса иных обитателей этих мест, и на полузаросшей лесной дороге я отчётливо видел появляющиеся следы невидимых ног и звериных лап, как будто всё прошлое, растянутое на десятки тысяч лет, сейчас сложилось для меня в эти мгновения, полные светом, звуками, запахами и гулкими, ширящимися ударами сердца.
И вдруг в какое-то из этих мгновений мне показалось, что и я сам, и всё, что я вижу, — мираж, обман зрения. Что никакого черепка нет, а мои глаза, столь страстно ждавшие его всё утро, принимают за узор орнамента сочетание комочков земли.
Это было так страшно, что на секунду я зажмурился. Потом, словно боясь спугнуть мечту, медленно опустился на колени и осторожно разгрёб комочки.
Нет, всё на месте. Черепков было несколько, от разных сосудов. Вместе с ними крот вытащил маленький кремнёвый наконечник стрелы — толстый, немного неуклюжий, но старательно обработанный со всех сторон мелкой отжимной ретушью. Я нашёл стоянку.
Методично, не торопясь, я вырубил в кустах несколько колышков, определил по компасу север—юг, натянул бечёвку и отмерил по рулетке два квадрата — ровно столько, сколько позволяли обступившие кусты и деревья. Потом надрубил лопатой дёрн и начал его срезать.
Работать было легко и приятно. Отточенное лезвие лопаты с хрустом резало мелкие корешки, слегка стонало, ударившись о крупный корень, взвизгивало от соприкосновения с кремнем. Черепок рождал в нём короткий приглушённый звук.
И всё же на руках вздулись водянистые пузыри, когда я очистил от дёрна оба квадрата. Срезанные пласты я относил в сторонку, переворачивал и исследовал ножом: нет ли там чего? Как ни странно, находок не было; только крепкие узловатые корни калгана, розовые на срезе, выступали среди чёрной и влажной земли.
Теперь начиналось самое главное. Но что такое? Уже кончается тёмная земля, рябыми пятнами проступает снизу песок, углубился я уже на пятнадцать сантиметров, а никаких признаков стоянки нет. Двадцать, тридцать сантиметров… Теперь уже чистый песок лежит передо мной, лишь кое-где тронутый жёлтыми разводами солей железа. Так где же она, стоянка?!
Может быть, я попал на заколдованное место? И вовсе не крот вытащил эти черепки, а положил их какой-то шутник, чтобы посмеяться надо мною? Уму непостижимо!..
— …э-эй! — слабо доносится со стороны реки, — э-эй!
Теперь слышно, что кричат двое.
— …дре-эй!..
Неужели уже вернулись из Москвы ребята? Я вскакиваю, складываю ладони рупором и кричу в ответ.
Мне отвечают, и голоса начинают приближаться. Наконец вдали из-за поворота появляются две фигуры, радостно размахивающие руками. Солнце пробивается сквозь листву, пятнами ложится на землю, скользит по лицам идущих, а я всё никак не могу их разглядеть… Да это же Сергей! Вот неожиданность. А с ним Константин, старший сын нашего хозяина.
— Приехал, сподобился! Я думал, ты так и уедешь в Новгород, не побывав у меня!
— Приехал, приехал… Ну, мил человек, и забрался же ты! Я тебя, считай, полдня уже разыскиваю. Думал, совсем ты пропал: утонул, что ли…
— И хозяйка не сказала тебе, где я?
— Сказать-то сказала, да не совсем. Объяснила мне, что до Бабанихи идти нужно, а там покричать. А где она, эта Бабаниха? Шёл я, шёл, хлюпал-хлюпал по этим болотам, дошёл наконец до Бабанихи. Кричал-кричал — ни ответа ни привета…
— Да ты бы посмотрел: лодка ведь у берега стоит!
— А ты мне рассказывал, мил человек, какая у тебя лодка? Это ты здесь прижился, все лодки знаешь. Да и лодки-то, по правде сказать, я не видел. Домой вернулся, там с хозяином твоим посидели, тары-бары, потом Костя пришёл… Взяли у соседей лодку и поехали снова тебя искать. Константин вот тебя и вычислил: эвон, говорит, лодка наша! Поди, и Андрей здесь где-то… Что, и здесь стоянку нашёл?
— То ли нашёл, то ли нет. Вон крот черепок и наконечник вытащил, а я — только пару отщепов.
Константин присел на корточки возле черепков и стал веточкой выковыривать из ямок землю.
— Все такие же, как и у моста, — повернул он ко мне голову. — А почему других нет?
— Такая уж мода у них была.
— И что ты теперь намерен делать? — спросил Сергей, стягивая с шеи болтавшийся на ней фотоаппарат.
— Что остаётся? Копать да копать. Пока водой не зальёт. Песок уже влажный. А если и тогда ничего не найдём — значит, леший тоже археологией занимается!..
Сергей поплевал на ладони, старательно потёр одну о другую и взял лопату.
— Ну, командуй, откуда начинать…
Сергей Тимофеевич Бочаров был человеком своеобычным, удивительным и охочим до всяких приключений.
Сергей был человеком своеобычным, удивительным и охочим до всяких приключений. Он заведовал фотолабораторией, теснившейся когда-то под крышей исторического факультета на улице Герцена, и к этому времени уже более десяти лет был бессменным фотографом новгородской экспедиции. Там я познакомился с ним, подружился, а зимой торчал в лаборатории, постигая секреты фотографического искусства. Опыта у него и сноровки в раскопках было больше, чем у многих профессиональных археологов, потому что глаз его был зорок, а ум привык работать быстро и основательно. И аппарат, и лопата, и скальпель в его больших жилистых руках действовали уверенно и точно.
— А я шёл вчера домой, смотрю — погода хорошая: ну что в воскресенье в Москве сидеть? Скоро в Новгород уезжать… А ну, поеду-ка на Переславль! — говорил он, осторожно срезая лопатой тонкий слой песка и сильным взмахом отбрасывая его в кусты. — Жена отпустила, вот я и махнул с утра… А места у тебя какие! Что ты! Вот куда ездить отдыхать нужно! Снял комнату или дом, лодку завёл — и никакого моря не надо! Ни тебе курортников, ни жары, от Москвы близко. Ради одного молока стоит приехать. А уж воздух, воздух-то какой? В Москве сейчас не продохнёшь…
Дзинь! — звякнула лопата о камень.
— Вот и стоянка твоя, а ты убивался! Это что, скребочек вроде? А вот и черепок торчит. Давай-ка совок да кисточку…
Находки, действительно, словно бы только и ждали приезда Сергея. Загадочного в этом ничего не было. Просто под слоем белого песка — озёрного, намывного, который я принял было за основание древнего берега, — лежал другой, окрашенный в жёлтый цвет солями железа. Вот из него-то крот и вытащил свои черепки на поверхность.
Что ж, всякое в нашей работе бывает! Но по мере того как мы с Сергеем расчищали прямоугольник шурфа, как снимали слои песка, извлекая из них то черепки, то кремнёвые отщепы, то скребки и наконечники стрел, я убеждался, что перед нами не совсем обычная стоянка.
Не в том дело, что она оказалась первым древним поселением, расположенным на самом берегу озера. В отличие от других в её слое, не таком уж большом и неоднократно перемывавшемся водой, о чём свидетельствовали окатанные черепки, вперемешку лежали остатки разных культур. Само время было здесь перепутано и перемешано: рядом с кусками больших неолитических горшков я находил тонкие, значительно более поздние обломки, относящиеся уже к началу железного века, а вместе с ними — куски пористых сосудов с характерным орнаментом из двойных зубчатых полос, сосудов, которые лепили люди, знавшие уже первые изделия из меди. Почему такая путаница? — ломал я голову. Обычно каждый из таких временных пластов залегал в строгой последовательности друг над другом или же представал перед нами в несмешанном залегании на том или ином мысу древнего берега. И всегда значительно выше, чем здесь.
— Так, может быть, это место озеро заливало? — нарушил молчание Сергей. — Сам говоришь, керамика волнами окатана, а сверху даже песок намыт…
— Это-то и странно, Серёжа, — ответил я. — Ты только посмотри, как они окатаны: не все, только самые древние. Вот эти, например, — я показал ему черепки раннего железного века, — почти совсем не тронуты водой. А над ними — слой намытого песка!
— Сначала люди жили, потом вода в озере поднялась, — вмешался Константин, до этого молчавший. — А может, другое. Весной, сам знаешь, лёд не только песок — весь берег выворачивает, даже кусты, если ветер со стороны города поднапрёт… Пропашет берег лучше плуга!
— Ну, если бы такое и в те времена было, здесь люди не поселились бы, — резонно возразил Сергей. — Нет, уровень воды в озере тогда должен был быть куда ниже теперешнего. Это верно. Должен был быть. И был. Причём я мог примерно предположить, когда это могло случиться. Палеогеографы считали, что подобная ситуация могла сложиться в середине второго тысячелетия до нашей эры. Но — однажды. А тут получалось по меньшей мере дважды. Первый раз озеро должно было отступить, чтобы на этом месте возникла стоянка человека, изготовлявшего горшки, покрытые ямочно-гребенчатым орнаментом, то есть примерно в конце четвёртого — начале третьего тысячелетия до нашей эры. Потом озеро снова наполнилось водой, залило свои прежние берега, перемешав, промыв оставшийся культурный слой, разрушив очаги, окатав черепки. Второй раз отступление озера произошло как раз в то время, о котором говорят палеогеографы.
Судя по находкам, такое низкое стояние вод продолжалось не только всю вторую половину второго тысячелетия, но вплоть до середины первого тысячелетия до нашей эры, как о том свидетельствуют черепки раннего железного века. И лишь после того, поднявшись в третий раз значительно выше, чем оно держится в наши дни, озеро могло похоронить все эти отложения под слоем белого озёрного песка, обманувшего меня поначалу.
Статичный, до этого мгновения неподвижный мир, окружавший меня, вдруг заколебался. А как же другие известные нам поселения, чьи слои лежат ещё ниже современных уровней озёр и рек? — думал я. И наоборот, древние поселения, лежащие на высоких дюнах, на берегах, быть может, они указывают своим положением на время, когда уровень наших водоёмов повышался? В самом деле, ведь остатки свайных поселений швейцарских озёр отмечают именно такую периодичность их колебаний, когда, словно подчиняясь невидимому дирижёру, уровень водоёмов то падает, открывая для поселений человека прибрежные полосы дна, то вдруг начинает подниматься, затапливает всё и вся, надёжно погребая остатки человеческой деятельности под слоями торфа, песка и ила.
Какие силы выступают в качестве этих стихийных «дирижёров»? Есть ли какая-либо закономерность в таких колебаниях? Что несут они человеку? Во всяком случае, можно утверждать, что уровень Плещеева озера, который мы наблюдаем сейчас, не только не вечный, но даже стремится к своему падению. И, судя по положению слоя с находками, должен понизиться ещё не менее чем на полтора метра.
Что же произойдёт тогда с озером и окрестными лесами?
Пока что от всех этих колебаний для нас, археологов, я видел только одну несомненную пользу: влажный намытый озёрный песок и последующее заболачивание сохранили в слое кости животных и обломки костяных орудий, бесследно исчезающие в сухом песке прибрежных дюн. А это важно. Кости животных, собранные при раскопках древних поселений, служат нам как бы «пропуском» в тот давно исчезнувший мир наших лесов, озёр, холмов и равнин, в котором жил, постепенно изменяя его, человек предшествующих поколений. Расколотые, обглоданные, обожжённые кости позволяют биологам определять виды животных, их возрастные особенности, а подсчитывая количество особей, сопоставляя животных друг с другом по родам и видам, можно достаточно точно реконструировать не только собственно животный мир прошлого, но и растительный мир, окружающую среду со всеми её местными особенностями.
Как правило, чаще всего приходится находить кости лосей. Постоянная охота на этих лесных гигантов обеспечивала древнего жителя здешних мест всем необходимым для его нелёгкой и в то же время несложной кочевой жизни. Шкурой — для покрытия чума, для обуви, для ремней; жилами — для ниток, для изготовления прочной и сильной тетивы лука; костью и рогом — для изготовления множества самых разнообразных орудий, начиная от деталей собачьей упряжки, различных проколок, шильев, кинжалов, долот, наконечников, мотыг, лопат, пешней, до гарпунов и наконечников стрел, не считая рыболовных крючков и многочисленных украшений. И конечно же, охота на лося давала основной объём высококалорийной мясной пищи.
От количества лосей на традиционных охотничьих территориях часто зависела судьба рода или семьи. Вот почему везде, где сохранились памятники искусства той поры — на скалистых берегах Лены и Ангары в Сибири, на каменных лбах беломорской Карелии и на скалистых мысах восточного побережья Онежского озера, в торфяниках Урала, Прибалтики, нашей средней полосы, в загадочных погребениях знаменитого Оленеостровского могильника неподалёку от Петрозаводска, в Финляндии и в Швеции, — везде мы находим изображения лосей, священных животных древности, солнечных божеств первобытности.
Дающий пищу, спасающий от голодной смерти становился богом.
А вот кости бобра: темно-коричневые от времени и от воды челюсти, характерные своей сверкающей, чуть пожелтевшей эмалью резцы, из которых в древности делали не только украшения, но и маленькие долотца. В те времена бобров здесь должно было быть много, охотились на них не только из-за вкусного мяса, но из-за шкур и этих вот резцов, почему кости бобра своим количеством на иной стоянке могут поспорить с останками лосей.
Я разбираю вынутые из песка кости и раскладываю их на бумаге: клык медведя, кости кабана, подвески из клыков лисицы… От рыб, как правило, сохраняются только позвонки. Но, может быть, специалисты-ихтиологи по ним смогут определить виды рыб и их возраст? И тут оказывается, что два резца, которые я было принял за резцы лося, на самом деле, похоже, коровьи! Мало того, они ещё служили подвесками в ожерелье: на конце корня каждого зуба видна узкая бороздка для петли. А ведь ничего подобного в раннем железном веке, когда человек разводил домашний скот, не было. Такие нарезки у подвесок делали только в неолите.
Каким же образом у неолитических рыбаков и охотников оказалась в хозяйстве корова?
В кучке костей лежат несколько обломков наконечников гарпунов с мелкими зубцами — не тех гарпунов, что бросают в добычу рукой, а наконечники стрел для охоты на рыбу. Их сразу можно отличить от других, таких же вытянутых, но без зубцов, похожих на длинные вязальные спицы или огромные иглы, служивших наконечниками стрел для охоты на водоплавающую дичь. В них всё рассчитано так, чтобы стрела могла легко проскользнуть в просвет между стеблями тростника, не задела сухой лист, ветку, скользнула над полузатонувшим деревом или корягой. Наоборот, наконечники стрел на боровую дичь, на мелких зверьков, живущих в лесу, вроде белки, горностая, куницы, не острые, а тупые, с большой костяной головкой, рассчитанной на сильный удар, чтобы стрела не вонзилась в дерево, не застряла среди веток, а упала бы на землю, оглушив дичь и не испортив шкурку…
Среди обломков крупных костяных орудий, вероятно, служивших для выдалбливания лунок по молодому льду, а может быть, служивших мотыгами или другими подобными землекопными орудиями, оказался обломок настоящего большого гарпуна с редкими крупными зубьями, далеко отстоящими один от другого. Целый этот гарпун был пригоден разве что для охоты на крупных щук по весне да на такого громадного окуня, что недавно заколол Виктор Новожилов на озере.
Заразившись вашим азартом, Константин с увлечением расчищал находки кистью, заворачивал их в бумагу и складывал в белые полотняные мешочки. Гарпун его особенно поразил. Он осторожно поворачивал его на ладони, сдувал песчинки с темно-жёлтой шлифованной кости, покрытой бороздками трещин, и приговаривал:
— Ишь ты, сделали как… Тоже острогой рыбу били. Да какую рыбу! Теперь такую и не видать — куда как измельчала…
Но всему приходит конец. Кончились находки, снова пошёл серовато-белый крупный озёрный песок, в который лопата вгрызалась с мягким влажным шорохом.
Всё. Мы с трудом разогнулись. Ломило спины. Надо было собираться домой.
Между деревьями пролетел дятел, уселся на стволе, посмотрел, как бы примериваясь, сначала одним, потом другим глазом, раза два стукнул для разгона клювом и, пристроившись половчее, выдал первую дробь…
Мы снова прошли по старой дороге мимо закатных стволов сосен, сквозь узкую прорезь в кустах, потом по луговине к реке, от которой уже тянуло прохладной сыростью. Наши лодки стояли рядом, и от долгого ожидания обе набрали воды.
Выплёскивая воду веслом, я спросил:
— Костя, вы не знаете, случаем, как называется это место? Вот эта луговинка, кусок леса… Есть ли какое-нибудь местное название?
Присев на корточки, Константин вычерпывал воду из лодки старой консервной банкой. Услышав мой вопрос, он приостановился, подумал, потом мотнул головой:
— Не знаю, вроде бы никак не зовётся…
Стоянка была открыта. Теперь ей следовало дать имя. Это право и обязанность археолога, — назвать памятник, назвать место. Я мог бы окрестить её Вёксой-5, потому что уже четыре стоянки, кроме Польца, на Вёксе были мной открыты; мог назвать её Плещеево-10, потому что по этому берегу Плещеева озера известны были уже девять стоянок. Но мне не хотелось этого делать. Подобные названия ничего душе не говорят. Правда, наука ничего не знает о душе, хотя без души и науки быть не может. Но здесь-то как поступить? Требуется обычно, чтобы в названии отразилось имя или ближайшего населённого пункта, как точного и постоянного ориентира, или старое местное название данного урочища. Я был сторонником именно последнего: это было истинное Имя.
Медленно скользя по течению, мимо нас плыл в лодке старик. На его пегую от седины голову был надет порядком затёртый картуз, мокрые латаные брюки подвёрнуты до колен, и из них высовывались белые, не тронутые загаром, словно из кости точенные худые ноги. Размеренно, двумя руками, он выносил весло вперёд, вонзал его вертикально в воду, налегал на него в гребке и незаметно подруливал.
Константин взглянул на старика и выпрямился:
— Дядя Иван, как это место называется?
Тот придержал веслом лодку и повернулся к нам:
— Теремки звали. А тебе на что?
— Да так вот, интересуются.
— А-а… Для науки, стало быть…
И старик поплыл дальше.
Итак, теперь стоянка будет называться «Теремки». Из полевого дневника, куда я записывал сегодня свои наблюдения, вместе с сухими лаконичными сведениями это название перекочует сначала на страницы отчёта об экспедиции, а затем и в научные статьи: «За время работы экспедицией была вновь найдена и обследована стоянка Теремки, открытая в 1924 году В. И. Смирновым. Стоянка находится на небольшом всхолмлении левого берега реки Вёкса… покрыта сосновым лесом… находки…» Ну и так далее.
Я посмотрел на Константина, который кончил вычерпывать воду и отвязывал свою лодку, на Сергея, который, присев на корточки перед цветком, нацелил объектив фотоаппарата на шмеля; взглянул на звенящий в предвечернем птичьем гомоне лес, на почерневший, проседающий в болото дом Бабанихи, которая загоняла сейчас свою корову в хлев, на белеющий на холмах за озером Никитский монастырь…
И вдруг мне показалось до боли обидным, что всё это великолепие мира, все наши чувства и переживания, радость поиска и открытий, всё то, что делает нашу жизнь осязаемой и полной, так что и на секунду усомниться не можешь в реальности своего бессмертия, — всё это должно скрыться, стушеваться за скупыми и холодными фразами полевой документации, безжизненными, как цифра, как некий условный символ, — не больше. Останутся скребки, черепки, наконечники стрел, кости невесть когда и кем убитых и съеденных животных, чертежи, фотографии, но не этот лес, не голоса птиц, не уходящий к закату день, не люди — древние и современные мне, — которые и сделали это мгновение таким прекрасным и неповторимым…
* * *
Цирусы
Размётанные, чуть прозрачны,
Они колышутся слегка…
Из созданного что удачней,
Чем перистые облака?
Для них название иное
Всегда хотелось мне найти,
А это — слишком уж земное,
Как остановка на пути,
Как бы признание в бессилье,
В победе косной бытия…
А над тобой простёрты крылья
Несущегося корабля!