48

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

48

…Мы ступаем по песчаному полу дома, покинутого его обитателями почти пять тысяч лет назад; ступаем след в след, будто и не было этих быстротекущих тысячелетий; подбираем оброненные людьми вещи и, склеивая черепки, в сознании своём пытаемся склеить призрачную картину былой жизни.

Чьей жизни — их или нашей?

Ведь сколько бы лет ни прошло, но, слепленные из тех же атомов, мы остаёмся плоть от плоти всех живших когда-то на этой земле, их кровь течёт в нас, мы видим их сны; и желания, смутные и тяжёлые, поднимаются в нас из глубин подсознания и толкают на поступки, в которых мы не всегда можем отдать себе отчёт… Сколько их, прежних, в нас — единственных и неповторимых?! И не только людей — трав, деревьев, животных, птиц, бегущей быстротекучей воды… Даже на этом маленьком клочке земли — сколько людей прошло через него, сколько топталось здесь, утрамбовывая то голыми пятками, то жёсткими каблуками этот прибрежный песок…

А если бы возможно было их всех собрать, подарить им хотя бы один день бессмертия, свести друг с другом, впустив их в нашу жизнь и нас самих приобщив к этому вечному потоку прошлого, к опыту его?

Но жизнь мудрее нас, и поток времени, размывая память о нас, некогда живших, скупо и строго отбирает лишь то, что потребуется тем, неведомым, идущим нам на смену из тьмы небытия, — нам самим, преображённым и себя не узнающим…

Вот и ещё один красный тёплый янтарик, рдеющий как уголёк далёкого костра. Среди черепков и холодных марких углей ловкие живые пальцы обнаружили его и извлекли на солнечный свет из небытия. И не в драгоценности его дело, а в том, что, сам пришелец, он хранит в себе «подорожную» тех людей, которыми был принесён сюда из далёкой Прибалтики — переходя из рук в руки, плывя по таким же речкам в челнах из берёсты или странствуя по лесным тропинкам в кожаном мешочке, расшитом иглами ежей и сверлёными раковинами.

Здесь, на полу жилища волосовцев, уже каждый черепок, каждый скребок, каждая косточка оказываются исполнены значения. Они и вводят нас в ту жизнь; на них, как на опорных реперах геодезистов, возникают очертания исчезнувшего мира, и красный затаённый огонь кусочка янтаря вдруг освещает увиденное внезапно прорывающейся догадкой.

В таких предметах всегда есть что-то иррациональное, и разнятся они от других находок, от тех же скребков, как мысль отличается от её результата. Рабочий инструмент, утварь — всё это заземлено и утилитарно. Движение души и мысли возможно ощутить, лишь прикоснувшись к бесполезной, казалось бы, красоте, вычлененной человеком из окружающего его мира неясным желанием овладеть солнечным бликом, яркой вспышкой цвета, манящим очертанием, в котором глаз угадывает нечто не поддающееся выражению. И уже через эту иррациональность перекидываешь мостик к тайной мысли, выдающей себя то амулетом из кости, вырезанной в виде медвежьего зуба, то подвеской из резца бобра, вроде тех, что лежат во впадине древнего жилища.

Иногда мне становится страшно, когда, раскладывая по пакетам кости, я вижу воочию, как изменился человек за эти тысячелетия, как неизменна природа, не поспевающая за человеком. Кое-что человек уже успел уничтожить, но лоси ещё живут в наших лесах. Они расплодились особенно широко за послевоенные десятилетия на зарастающих вырубках, на молодых лесопосадках, но бобры на берегах Плещеева озера были выбиты ещё до появления здесь Петра I. Были выбиты в прошлом, потому что сейчас они нет-нет да появляются в результате многолетних усилий звероводов, пытающихся возродить на лесных речках колонии этого симпатичного трудолюбивого народца.

Вот и в здешних краях, где некогда на озёрах, ручьях и болотах стояли их хатки, бобры были выпущены перед самой войной. И исчезли. Все полагали, что опыт оказался неудачным и бобры погибли. Впору было начинать всё сначала, но оказалось, что бобров похоронили преждевременно.

Они объявились за год до моих первых раскопок на Польце, причём довольно курьёзно, о чём мне ещё тогда рассказал Володя Карцев, и теперь изредка появляющийся в нашем доме.

Лето было ещё суше и жарче, чем нынешнее, вода в Вёксе и в озере приспала, на перекатах ниже усольской плотины лодки скребли днищами о камни и дресву, а от Польца до Плещеева озера по берегу можно было пройти не замочив ног. То там, то здесь над лесами всплывал дымок, за которым взрывались лесные пожары, на полях трескалась каменеющая земля, и только на купанских торфоразработках творилось что-то необъяснимое: всё заливала вода.

Удивительный факт был налицо, хотя верить ему никто не хотел. Однако, поскольку дело касалось производства, а работать из-за воды было нельзя, специальная комиссия взялась за обследование магистрального канала, по которому вода с фрезерных полей и из Купанского болота выходила прямо в озеро Сомино. Канал был длинным, он шёл через старые карьеры, оставшиеся от того времени, когда торф резали вручную ещё лопатами, и которые успели с тех пор зарасти почти непроходимыми зарослями осинника и березняка по стенкам. Здесь-то и наткнулись члены комиссии на причину непорядка.

В тишине заброшенных карьеров, куда не забредёт ни охотник, ни случайный прохожий, где много вкусной и мягкой осины, обосновалась колония бобров. Борясь с засухой, они поднимали свои плотины, и в конце концов вода пошла назад, на фрезерные поля.

Что было делать? Ломать плотины? Это казалось самым простым и разумным решением, но бобры с ним не согласились. Несколько раз они восстанавливали разрушенные плотины и запруды, и столько же раз люди приходили и ломали их — до тех пор, пока бобры не ушли куда-то ещё. И лишь потом кто-то на предприятии догадался, что проще прокопать новое колено магистрального канала, на этот раз прямо в реку. Нет, не из-за бобров — из-за того, что весь канал заилился и уже не мог служить как вначале. Бобры не были в этом виноваты. Как выяснилось напоследок, они только потому и начали строить здесь свои плотины и хатки, что вода в канале начала застаиваться, а сам он — мелеть…

Осенью следующего года я бродил по перемычкам старых карьеров, осматривал разрушенные бобровые плотины, поваленные и разделанные на короткие чурбачки деревца, остатки хаток и думал, как важно было для человека общение с этими природными ирригаторами и строителями.

Я не оговорился, общение — вот наиболее верное слово. С присущим человеку высокомерием мы почему-то замечаем только один аспект взаимоотношений человека и животного, аспект потребительский, смотря на дикое — вольное — животное лишь как на объект охоты, источник пищи, кожи, меха, поделочных материалов. Один берет всё это вместе с жизнью животного, а другой… даёт? Ну а как это всё выглядит с точки зрения животного? Только ли потенциального убийцу видит оно в человеке? Пожалуй, нет. Иначе не стали бы звери тянуться к человеку, искать его внимания и дружбы, как то было всегда, вплоть до настоящего времени, когда льнёт к человеку уже и хищник. Выгода? Безопасность? Сытость?

Или же впрямь зверю нужно что-то иное, что может он получить только от человека?

Какой же у зверя с человеком общий интерес?

А он есть, и, по мере того, как современная наука открывает во всём живущем разум, заменяя им «инстинкт», измышленный теологами, дабы только в одном человеке утвердить бессмертие души, вопрос этот встаёт всё более остро перед нами, рождая мысль об ответственности человека за судьбу его «братьев меньших»… Ведь это они когда-то учили человека.

В самом деле, изучая повадки зверей и птиц, приглядываясь к ним, становясь поневоле этнологом, охотник древности бессознательно перенимал у них опыт приспособления к окружающей среде, к природе. Искусству возводить хижины, строительству запруд и заколов для ловли рыбы он учился у бобров, перегораживающих лесные ручьи и речки. Они же были для него первыми лесорубами, и очень вероятно, что именно резец бобра подсказал человеку идею резца и долота. И первые жилища, пригодные для наших холодных зим, как можно видеть, человек строил, оглядываясь на конструкцию бобровой хатки. Но главный урок, который могли бобры дать человеку, — урок исключительного миролюбия и терпимости, которые царят на территории бобровых колоний. В бобровой хатке вместе с её хозяевами живут змеи; на искусственных водоёмах, поднятых бобрами, гнездятся водоплавающие птицы, здесь же ловит рыбу выдра. Мирные, неустанные строители, бобры подсказывали человеку возможность перестройки природы, что сами они осуществляли с неизменным старанием.

Вот почему мне не кажется удивительным, что человек, благодарный за науку, объявлял своим родоначальником, духом-покровителем то или иное животное, подсказывавшее в трудную минуту решение, заботившееся о членах рода.

В отличие от своих предшественников, боги-герои могли всегда предъявить конкретный список заслуг перед людьми, отнюдь не ограниченный своим общим к ним благорасположением. Озирис был первым земледельцем Старого, а Гайавата — Нового Света; Прометей подарил людям огонь, как это делали все Прометеи на всех континентах, а Ильмаринен был первым кузнецом в холодной Карелии. До них были боги-дарители. Они дарили людям тепло, свет, обильную пищу, устанавливали обильные рыбой или зверем годы. Казалось бы, между героем и богом разница невелика. Но в этой смене понятий лежит как бы «инфляция идеи». По мере того как иссякали дары богов, человек начинал понимать, что обречён искать свой собственный путь — тяжёлый, трудный, на котором каждый шаг стоит жизни, где каждое личное завоевание имеет цену лишь тогда, когда его можно распространить на остальных

Именно тогда впервые — плохо ли, хорошо ли — забрезжила догадка младшего Карамазова о «единой слезинке». Стал меняться критерий — изменилась и награда. Трудно, очень трудно было стать человеку богом. Но вместе с тем лишь небольшое расстояние всегда отделяло бога от человека — не мощь, не власть, нет: любовь и сострадание. Любовь и понимание.

Так бог становился Человеком…