Глава двенадцатая. В Россию «Млада» не вернулась
Глава двенадцатая. В Россию «Млада» не вернулась
Гостиница «Октябрьская», что ни Лиговке, — любимое становище москвичей, разумеется, тех, кому повезло с бровью.
Утром, бреясь и поглядывая в окно на часы Московского вокзала, я прикидывал, как разумнее распорядиться своим последним днем в Ленинграде: отправляться ли в Центральный военно-морской музей и наводить там справки о Леониде Васильевиче — общем товарище Домерщикова и Новикова-Прибоя, или же ехать к дочери Лебедева, у которой что-то осталось от Екатерины Николаевны. Решив, что в музей я успею всегда, выбираю последнее.
Дочь Лебедева, Елена Сергеевна Максимович, жила на бывшей Кирочной улице (ныне Салтыкова-Щедрина) в том самом доме и в комнатах той самой квартиры, где прошли детство, юность и первые годы семейной жизни Екатерины Николаевны. Выстроенное в дворцовом стиле пятиэтажное здание отличалось от соседних построек великолепной лепниной, могучей аркой, наподобие триумфальной, некогда роскошными парадными, на площадки которых выходили матовые окна холлов огромных квартир. Дом был перенасыщен прошлым; я слегка проник в историю лишь одной квартиры, но каждая дверь, каждая ступень, каждое окно голосили немо: «Послушай, что я тебе расскажу!» От этого избытка памяти дом, казалось, готов был треснуть, и штукатурка кое-где в самом деле уже начала лопаться…
Елена Сергеевна долго вела меня просторными коридорами пространной квартиры, где кроме ее домочадцев жили еще несколько семей — невидных и неслышных в недрах дворянских апартаментов.
Под старинным резным торшером с шелковым колпаком я разложил фотографии Домерщикова и вкратце рассказал все, что мне удалось о нем узнать. Елена Сергеевна откликнулась на мой поиск всей душой. Она стала открывать какие-то шкафчики, извлекать из них коробочки, альбомы, бумаги. У меня запрыгало сердце…
— Когда умерла Екатерина Николаевна, — рассказывала по ходу дела Максимович, — мне позвонила женщина, которая ухаживала за ней в доме престарелых…
— Таисия Васильевна?
— Нет, Нина Михайловна… Она взяла на себя весь труд по уходу за Екатериной Николаевной, и именно ей было отписано все имущество Домерщиковых — мебель карельской березы, портреты, книги…
— У вас есть ее адрес?
— К сожалению, нет… Она мне позвонила и предложила взять что-нибудь на память о Екатерине Николаевне. Я приехала на Скороходова. Но там почти ничего не было. Мебель вывезли, а на полу валялось вот это…
Максимович развернула пергаментной жесткости лист, сложенный вчетверо. В левом верхнем углу рядом с затушеванным двуглавым орлом бледнела фотокарточка Домерщикова в морской форме, прихваченная по углам четырьмя зелеными печатями. «Российское посольство въ РимЪ», — прочитал я по кругу. Передо мной лежал заграничный паспорт Домерщикова, выданный ему в Риме 5 апреля 1917 года.
«По указу его величества государя императора Николая Второго самодержца всероссийского и прочая, и прочая, и прочая». Императорский титул густо перечеркнут тушью, и сверху от руки вписано: «По уполномочию Временного Российского правительства. Объявляю через сие всем и каждому, кому о том ведать надлежит, что показатель сего старший лейтенант Михаил Домерщиков отправляется отсюда во Францию и Англию и возвращается затем обратно в Италию по делам службы. Того ради и для свободного пропуска означенного Михаила Домерщикова дан ему сей паспорт за надписанием руки моей и с приложением печати…»
В развернутом виде этот диковинный документ мог накрыть многотиражную газету; на внутренней стороне его текст повторялся по-французски с той лишь разницей, что воинское звание «Мишеля Домерщикова» переиначивалось на французский же манер: «Капитан корвета».
Из дневника Иванова-Тринадцатого я знал, что после гибели «Пересвета» остатки спасенного экипажа были отправлены во Францию и в Италию на суда, купленные для русского флота. Значит, Домерщиков попал в Специю (это явствовало из консульской отметки) и там был назначен командиром корабля. Я мог судить об этом не только по паспорту, но и по фотографии, которую Елена Сергеевна нашла в комнате эпроновского дома. То был уникальный снимок — я и предполагать не мог о его существовании! По — нему одному можно было прочитать целую страницу из загадочной жизни…
На меня смотрел пристально и строго тридцатипятилетний кавторанг с идеальным пробором. Белые брюки, темная тужурка, твердый накрахмаленный воротничок. Погон нет, к лету семнадцатого их уже отменили и ввели, как у англичан, нарукавные шевроны с «бубликом». Четыре нашивки — капитан 2 ранга. Он стоит опершись одной рукой на стол, заваленный картами и штурманскими инструментами, другой — облокотившись на колено.
Глядя на него, вспоминалась песенка о неулыбчивом капитане: «Капитан, капитан, улыбнитесь… Ведь улыбка — это флаг корабля… Раз пятнадцать он тонул, погибал среди акул…» Но он и в самом деле уже не раз тонул и не раз погибал.
Резкие складки легли у губ. Лицо человека, познавшего удары судьбы — и какие!.. А впереди? Впереди продолжение похода на Север, прерванного взрывом у Порт-Саида, впереди еще самое опасное — прорыв через зоны действия германских субмарин, впереди Атлантика и Северный Ледовитый. Дважды его уже спасали из воды — тонущего, полуживого от холода. Повезет ли в третий раз?
«Капитан, капитан, улыбнитесь!»
Капитан не улыбался…
Специя. Май 1917 года
В Специи командиру вспомогательного крейсера «Млада» было не до улыбок. Генмор через своего морского агента в Риме Врангеля требовал от Домерщикова ускорить ремонт и перевооружение судна и выходить на Север. Но команда, только что пережившая гибель «Пересвета», не хотела испытывать судьбу в Атлантике. К тому же матросы были недовольны тем, что морское ведомство затянуло выплату жалованья и выдачу нового обмундирования.
Морской агент Врангель телеграфировал в Петроград: «Команда „Млады“ сильно поизносилась и от англичан в Порт-Саиде получила лишь по одной смене платья и белья да по одной паре сапог».
Офицеры тоже роптали.
«18 августа 1917-го. В Генмор — из Специи.
Ввиду близости ухода и необходимости обмундирования за границей, ибо на Севере сделать этого невозможно, прошу ускорить разрешение вопроса о размере вознаграждения за погибшее имущество офицеров. Домерщиков».
Но чиновники Генмора будто и не получали этих тревожных телеграмм. Из Петрограда шло одно и то же: «Ускорить ремонт, ускорить вооружение, ускорить выход».
Командир «Млады» чувствовал себя между молотом и наковальней. На корабле началось брожение. Команда не хотела идти на войну. Матросы митинговали, уходили в город, выступали на рабочих собраниях.
«Проявленные командиром судна такт и понимание, — сообщал в Петроград Врангель, — не смогли заставить личный состав принять участие в перевооружении судна».
Командир порта Специи жаловался русскому морскому агенту: «Поведение команды в городе и на судне действует раздражающе и возмущающе на моих офицеров, солдат и даже рабочих порта».
Слухи о волнениях на «Младе» достигли Рима, а оттуда дошли до морского министерства России. Начальство распорядилось перевести «революционизированный» корабль в закрытый военный порт Вариньяно.
7 сентября 1917 года «Млада» ушла в Россию, вооруженная тремя противоаэропланными пушками системы Ансальдо.
На этом документальные сведения о ней обрываются.
Я рассуждал так: если «Млада» пришла в Россию, то есть в Мурманск или Архангельск, значит, она после Октябрьской революции должна была войти в состав либо флотилии Северного Ледовитого океана, либо в Северодвинскую военно-речную флотилию. Листаю прекрасный справочник «Корабли и вспомогательные суда Советского Военно-Морского Флота (1917–1927 гг.)». «Млады» нет. Нет ни в составе обеих флотилий, нет и в общем корабельном списке. Не дошла? Взорвалась? Погибла на переходе?
На все эти вопросы мог ответить только один человек — Николай Александрович Залесский, самый главный знаток кораблей русского флота.
ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Капитан 1 ранга в отставке Николай Александрович Залесский преподаватель Военно-морской академии имени маршала А. А. Гречко, инженер-кораблестроитель доктор технических наук. Помимо специальных работ перу Залесского принадлежит книга о «Крабе» — первом в мире подводном заградителе. Особую славу этому человеку снискала его уникальная фототека русских военных и торговых кораблей; Залесский собирал ее десятки лет, и теперь к ней, как к авторитетнейшему научному источнику, обращаются историки, инженеры, журналисты, художники…
Я приехал к Залесскому из архива.
— Увы, «Млада» — это белое пятно в моем собрании, — вздохнул Николай Александрович. — Лет пятнадцать назад я заходил к вдове Домерщикова в надежде, что у нее сохранилась фотография этого корабля. Екатерина Николаевна смогла мне показать лишь матросскую ленточку с названием «Млада». Что я могу сказать вам об этом судне? Водоизмещение 1792 тонны, скорость — пятнадцать узлов. Построена и спущена на воду в 1900 году в Христиании, ныне Осло. Принадлежала эта паровая яхта княгине Шеховской и называлась «Семирамис». В январе семнадцатого судно мобилизовали и отправили на перевооружение в Специю. Княгиня обращалась к морскому министру, просила оставить яхту в неприкосновенности, но Григорович ей отказал. Распорядился лишь вернуть княгине роскошное убранство яхты и утварь.
Из Специи «Млада» в Россию не вернулась. По какой причине — неизвестно. Знаю лишь, что в сентябре 1919 года англичане «Младу» реквизировали, назвали ее «Але Крите», и она служила яхтой командующему английским флотом в китайских водах…
Итак, «Млада» на Север не пришла. Ее постиг взрыв иного рода, чем тот, что уничтожил «Пересвет», — взрыв революционный. В Россию мятежные младовцы возвращались по сухопутью. Морской Генеральный штаб остался очень недоволен либеральничаньем командира посыльного судна, недоволен тем, что Домерщиков не смог «обуздать распоясавшуюся команду». По возвращении в Петроград он был снижен на ступень в воинском звании — из кавторанга снова стал старшим лейтенантом, и в этом чине в ноябре семнадцатого года был «отчислен в резерв морского ведомства». Приказ этот, заготовленный еще в канун Октябрьской революции, бюрократическая машина адмиралтейства провернула по инерции в первые дни Советской власти. Список моряков, увольняемых с флота, подписали управляющий морским министерством «первый красный адмирал» Иванов и народный комиссар по морским делам Дыбенко. Если бы они знали, что от службы отстраняется офицер, относившийся к своей революционной команде «с тактом и пониманием», фамилию Домерщикова наверняка бы вычеркнули из этого списка. Но они не знали, и это роковое обстоятельство отлучило моего героя от военного флота на двадцать лет…
Вот что стояло за старой фотографией, найденной Еленой Сергеевной в осиротевшей комнате.
— Вместе с этой фотографией я нашла еще одну. Елена Сергеевна положила передо мной желтоватый снимок на паспарту из плохонького рыхлого картона. Я вздрогнул: это была та фотография, которая в досье Паленова имела достоинство козырного туза. Домерщиков позировал фотографу в форме английского офицера — френч, перетянутый портупеей, бриджи… Стоп! На полях паспарту слабая карандашная надпись: «Порт-Саид, 17». Так вот в чем дело! И как же я раньше не догадался! Лихорадочно роюсь в портфеле, достаю ксерокопию дневника Иванова-Тринадцатого. Листаю. Глава «После катастрофы»: «…англичане обмундировали спасенную часть команды в английское солдатское платье, снабдили лагерным имуществом: палатками, одеялами, циновками, взяли на довольствие…»
Вот уж действительно ларчик открывался просто! Ну как было не сфотографироваться в столь экзотической форме: русский моряк в мундире английского пехотинца. Мог ли он подумать, что этот шуточный почти снимок будет использован против него как одно из главнейших доказательств его участия в чудовищном преступлении?
Так в досье Палёнова была пробита вторая брешь: Домерщиков не был ни дезертиром, ни офицером английской армии!
Елена Сергеевна достала длинную плоскую коробку, в каких хранили когда-то лайковые перчатки.
— Это вещицы Екатерины Николаевны, — сказала она. — Я взяла их на память…
В коробке лежали дамские безделушки: перламутровые ручки от маникюрных инструментов, веер с камеями и крохотным зеркальцем, девичий альбомчик со стихами и рисунками, запиравшийся на замочек… Последние отблески жизни, канувшей в Лету…
— Вот и все, что мне досталось от Екатерины Николаевны, — развела руками Максимович.
Я был рад, что осталось хоть это… Я был благодарен этой женщине, весьма далекой от истории флота и архивных розысков, но тем не менее подобравшей с пола старью «бумажки» и фото, сохранившей частицу жизни почти неведомого ей человека. Она поступила, как истинная интеллигентка, и благодарить ее за это было бы бестактно.
— Значит, главная часть семейного архива Домерщиковых попала к той женщине, которая ухаживала за Екатериной Николаевной в доме престарелых?
— У Нины Михайловны, — уточнила Максимович.
Я прозвонил всю цепочку ленинградских телефонов, и уж так мне везло в тот день — сестра соседки Домерщиковых по эпроновской квартире Татьяна Павловна Беркутова отыскала номер какой-то женщины, чей зять знает адрес Нины Михайловны. Зять сообщил заветный адрес и тут же предупредил, что у Нины Михайловны большая беда. Поздним вечером она возвращалась из сберкассы, ее подкараулил грабитель, ударил молотком по затылку… В общем, рана зажила, но ее мучают головные боли, у нее провалы в памяти, и вообще ей вредно перенапрягаться, вспоминать, волноваться… Сейчас она уехала к родственникам в Саратов. В Ленинград вернется не раньше чем через месяц.
До отхода «Красной стрелы» еще есть время заглянуть в архив.
Когда-то для меня это слово звучало так же мертво, как «кладбище», а люди, которые там работали, напоминали этакого дотошного старичка, «веселого архивариуса» из популярной радиопередачи, который весело пел: «Для вас ищу повсюду я истории забавные»…
Теперь знаю: архив — пороховой погреб истории. В толстостенных хранилищах за тяжелыми стальными дверями коробки с документами стоят на стеллажах, как снаряды в корабельных артпогребах. Мне показалось — грянул самый настоящий взрыв, когда я открыл топенькое «Судное дело лейтенанта Домерщикова». Кронштадтский военно-морской суд приговаривал моего героя в 1914 году к «отдаче в исправительное арестантское отделение на два года и четыре месяца с исключением из службы и лишением воинского звания, чинов, ордена Св. Станислава III степени, дворянских и всех особенных прав и преимуществ» — я глазам своим не поверил! — «за непополненную растрату 22054 рублей 76 1/2 копеек, вверенных ему по службе денег и учиненный с целью избежать суда за эту растрату побег со службы в 1906 году…».
Как, Михаил Домерщиков — обыкновенный растратчик?!
Лучше бы я не находил этих бумаг! Лучше бы на этом месте биографии героя навсегда осталось бы белое пятно… Мне не хотелось верить «судному делу». Но слова из песни, а тем более из документа — не выбросишь…
Образ Домерщикова как-то сразу поблек в моих глазах. Напрашивался и другой горький вывод: человек, промотавший корабельные деньги, мог вполне стать героем досье господина Палёнова.
Но что он сделал с этими двадцатью двумя тысячами? Прокутил в ресторанах? Проиграл в карты? Присвоил? Ни на один из этих вопросов я не мог сказать себе «да», и вовсе не потому, что не знал точно, как именно распорядился он этой суммой, а потому что не верил, что такой человек, как Михаил Домерщиков — образ его сложился прочно! — способен на бесчестные поступки. Не верил, и все тут.
Ленинград. Март 1986 года
Я с нетерпением дождался возвращения в Ленинград Нины Михайловны. Узнав, что она чувствует себя более-менее сносно и может меня принять, отправился на Каменный остров с тайной надеждой, что это последний пункт моей гонки за архивом Домерщикова. Надежду эту подкреплял и вид дома — старинной постройки «под крепость», в таких стенах старые бумаги приживаются. И камин, переделанный в печь, обнадеживал меня, и потемневшая бронза люстры, и обе хозяйки комнаты — пожилая дочь и престарелая мать, одна — инженер-рентгенолог, другая — физик-педагог, — да и весь дух старой, петроградской еще квартиры, все, все сулило надежду на успех. Но… не может же везти бесконечно.
— Все бумаги Екатерина Николаевна сожгла перед отъездом в дом престарелых, — огорошила меня Нина Михайловна. — Лично у нас никаких дневников, писем, документов и даже фотографий не осталось. Мебель продали через комиссионку. Мебель хорошая была, старой работы, карельская береза… Трюмо, шкаф, бюро с маленькими ящичками… Да… Единственное, что осталось у нас от Екатерины Николаевны, так это вот этот чемоданчик.
Передо мной раскрыли ветхий чемоданчик вроде нынешних «кейсов», блеснули безделушки: хрустальные подставки под ножи и вилки, серебряная ложечка, медная пепельница работы Фаберже с вязью «Война, 1914 год», гипюровая вставочка с блестками, коробочка из-под сигар «Георгъ Ландау» со стеклярусом, бронзовые гномики на куске полевого шпата…
Мир вещей человека — это слепок его души. Передо мной лежали осколки этого слепка. И здесь, как и в бывшей квартире Екатерины Николаевны на Кирочной, отлетевшая ее жизнь немо продолжалась в этих вещицах…
— У нас больше ничего нет…
— Никаких бумаг и фотографий?
— Никаких…
— А в мебели, в бюро или в шкафу ничего не было? Вы ничего не находили?
Дочь с матерью переглянулись.
— А мы особенно и не осматривали… Может, что ж было…
Я не удержал горького вздоха и стал прощаться.
— Конечно, — рассуждал я вслух, — нет смысла и искать эту комиссионку… Адреса покупателей не регистрируют. Да и кто помнит, какую мебель привозили в магазин десять лет назад…
— Знаете что! — вдруг всполошилась мать Нины Михайловны. — Ведь в магазин ушла только часть мебели. А бюро, шкаф и трюмо были вроде бы проданы на киностудию «Ленфильм», как реквизит, но надо проверить… У меня, кажется, и телефон этой женщины сохранился… Вот он: Елизавета Александровна Тарнецкая…
Телефон старый, шестизначный.
Ни на что не надеясь, так, для сознания, что сделано все, что могло быть сделано, выясняю в справочной службе, которой за эти дни мой голос наверняка надоел, новый номер Тарнецкой, звоню…
— Мебель карельской березы? Да, есть у нас такая — шкаф, кресло, трюмо. Все это снималось в фильме «Звезда пленительного счастья» — о декабристах. Будете смотреть, обратите внимание — Наталья Бондарчук сидит именно в том кресле, какое вас интересует.
— Меня не кресло интересует… Знаете, в старинной мебели мастера иногда устраивали потайные ящички. Нажмешь на штифтик, ящик выскакивает, а в нем — бумаги.
Я думал собеседница моя рассмеется, но она ответила очень серьезно:
— Не знаю, как насчет ящичков, но бумаги в шкафу были — целая папка. Зеленого цвета. И бумаги, и фотографии каких-то моряков…
— Она сохранилась?!
— Ой, боюсь, что нет… Скорее всего, нет. Ведь лет десять почти прошло. Нет. Я сама потом искала ее. Выбросили. К нам ведь часто и книги старинные попадают, и бумаги. Накопится порядочно — выбросят. Или в макулатуру сдадут. Девчонки у нас молодые работают, для них это все — хлам. А зеленую папку я помню. Старинного вида. Она тоже в этом же фильме снималась. Ее даже набивать ничем не надо было. Пухлая.
— Вы хоть просмотрели эти бумаги? — застонал я в трубку.
— А как же! Прочитала все, как роман какой. Писал бывший моряк.
— Не Домерщиков ли Михаил Михайлович?
— Да. Он самый. Я даже домой ту папку носила, отцу читать. Он там много фамилий знакомых нашел…
— Ваш отец моряк?
— Нет. Но с кораблями был связан. Он специалист в области радиоантенн. На первом искусственном спутнике Земли его антенны стояли! Может быть, слышали — Алексей Александрович Тарнецкий?
— Нет, к сожалению, не слышал… А вы не припомните, о чем шла речь в этих бумагах?
— Точно сейчас уже не скажу… О японской войне, о кораблях, о походах… Но одно письмо мне очень запомнилось. Оно было адресовано Сталину. Домерщиков писал ему о своей судьбе, о том, что он, бывший морской офицер, остался верен своей Родине, не покинул ее в революцию и хотел бы применить свои знания и опыт на пользу народу, но ему всюду отказывают в месте… Он остался почти без средств к существованию. Письмо длинное, складное, написано литературно… Самое поразительное, что на нем черным карандашом — это я помню хорошо — была наложена резолюция Сталина: «Товарищу Наркому… Прошу разобраться и оказать содействие».[7] Фамилия наркома польская. Год был проставлен не то тридцать шестой, не то тридцать восьмой… Да, интересной судьбы человек этот ваш Домерщиков…
Москва. Март 1986 года
Я уезжал в Москву с ощущением безмерной усталости. Должно быть, нечто подобное испытывают марафонцы, сошедшие с многокилометровой дистанции перед самым финишем… Все тщетно. Зеленой папки нет. Я опоздал, не успел выхватить ее из равнодушных рук… Начать бы поиск на год раньше. Теперь же следствие по делу «Пересвета» можно закрывать. Оборвалась последняя нить. Да нить-то не оборвалась, а просто привела она к пустоте, к черному провалу, к кучке пепла, к грудке измельченного бумажного сырья, в которую превратились дневники старшего офицера «Пересвета»…
Я лежал на верхней полке и находил утешение в прекрасной книге Мариэтты Чудаковой «Беседы об архивах».
«Понятие семейного архива должно, по глубокому нашему убеждению, войти в повседневную жизнь любого дома, где есть грамотные люди. Да, для того чтобы сохранять семейные документы, не нужно никаких специальных знаний, кроме умения читать и писать, и никаких необычных навыков, кроме элементарной аккуратности, которой обладает хозяйка любого дома, — умения более или менее поддерживать однажды заведенный порядок. Мы совсем не призываем хранить каждую бумажку — квитанции, старые расчетные книжки, товарные чеки и прочее. Во всяком случае, в доме должны сохраняться из поколения в поколение письма, дневники, фотоальбомы, любые мемориальные записи…»
Прежде чем закрыть для себя «дело о гибели „Пересвета“», я стал перебирать всех, кто мог хотя бы намеком объяснить эту неприглядную историю с казенными деньгами. Еникеев? Он далеко, в Тунисе, да и жив ли? К тому же жизнь Домерщикова он знал в самых общих чертах.
Палёнов? О, как бы он обрадовался еще одному факту, работающему на его версию!
Племянник, Павел Платонович? Он был бы обескуражен, спроси я его об этом, и только…
Кротова? Сестра милосердия с «Португали»? Как это мне сразу не пришло это в голову! Еще тогда, когда я уходил от нее, у меня было такое ощущение, что рассказала она далеко не все, что знала. Да и с какой стати исповедоваться ей перед человеком, которого видит впервые?
В один из субботних дней я заехал за Марией Степановной на такси и пригласил ее в то самое кафе «Столешники», куда она отнесла свои фотографии. Кротова страшно взволновалась, как всякая женщина, которой за полчаса до бала объявили о выходе в свет. Поначалу она стала отказываться, ссылаясь на годы и нездоровье, всячески вышучивая мое приглашение, потом выяснилось, что ей «не в чем ехать», что «она не успеет собраться…». Однако нашлось подходящее к случаю темно-синее платье, и таксист милостиво соблаговолил подождать у ворот «дома белоголовых».
В кафе мы прошли в подвальный зал «Москва и москвичи». Здесь на каждом столико горели свети, а разговор при свечах совсем не то, что беседа на солнцепеке или под электролампочкой…
Я рассказал о «Судном деле», о двадцати двух злополучных тысячах, о мучивших меня вопросах…
— Как?! — удивилась Мария Степановна. — Неужели вы об этом ничего не знаете? Мне казалось, вы знаете о Михал Михалыче все… Разве в прошлый раз я ничего не сказала?
— Нет, нет и еще раз нет!
— Ну тогда успокойтесь: я вам сразу скажу, те деньги он не прокутил и не проиграл. История довольно необычная, я считаю ее просто трогательной, но это уже дамские сантименты… А вот что было. Тогда, в девятьсот шестом, во Владивостоке случилось примерно то, что в «кровавое воскресенье» в Санкт-Петербурге. Войска стреляли в народ. Было много жертв. И в городе был создан комитет помощи пострадавшим. Вот туда-то Михаил Михайлович и отнес эти деньги. На «Жемчуге» он был ревизором,[8] и ключ от корабельной кассы хранился у него… Понимаете, он был молод — двадцать четыре года! — он только что пережил позор Цусимы, позор бегства корабля в Манилу, фактически сдачу в плен, ведь интернирование — это сдача на милость другого государства. Когда же он увидел, как царские войска стреляют в народ, тут, как говорится, чаша переполнилась. Он говорил, что ему было стыдно носить на плечах офицерские погоны. Многие стрелялись… А он решил спасти честь корабля, хотя бы таким образом — передал корабельную кассу, как взнос в пользу жертв революции. Он как бы оштрафовал царское правительство на эти двадцать две тысячи, вернув их народу.
Конечно же, его отдали под суд. Но делу не стали придавать политическую окраску. Объявили его заурядным мотом. Подобные растраты на царском флоте случались нередко. Ну а он бежал из-под стражи, не дожидаясь суда неправедного. Ему удалось пробраться на судно, идущее в Иокогаму, оттуда он прибыл в Шанхай, а из Шанхая отправился в Австралию, зарабатывать на хлеб насущный… Так что на счет Михаила Михайловича черных мыслей не держите. Это был в высшей степени достойнейший человек. Официант сменил сгоревшую свечу. Разговор наш длился долго…