Нескучные годы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Нескучные годы

Начинать рассказ о художниках Серебряковых надо, наверно, с семейного древа Бенуа-Лансере: Лансере — девичья фамилия Зинаиды Серебряковой, а Бенуа — девичья фамилия ее матушки Екатерины Николаевны, родной сестры знаменитого Александра Николаевича Бенуа, так что перенесемся для начала в дом дедушки-архитектора Николая Леонтьевича Бенуа, что и ныне стоит в городе великих вождей Петербурге, на улице Глинки близ церкви Николы Морского. Самый первый из русских французов в роду Бенуа бежал в Петербург еще в пору Великой французской революции, а первому русскому французу Лансере так обрыдла революционная и пореволюционная Франция с ее казнями и войнами, что он мирно остался в русском плену, где одному из потомков его удалось примешать к французской крови немецкую (путем брака с прибалтийской баронессой фон Таубе). В крови Бенуа уже были смешаны французская кровь с итальянской, русской же крови не было вовсе, но при том католики (по мужской линии) и протестанты (по женской) потомки родов Бенуа-Кавосов и Лансере к тому времени, как им пришлось покидать свою русскую родину (после 1917), были уже сильно обрусевшими и «репатриировались» на «историческую родину» во Францию и в Италию с неохотой и лишь по зову желудка, а не по зову сердца.

Миловидная сестра Александра Бенуа Екатерина (Катишь) была, как и сестра ее Камилла (Камишь), намного старше братишки Шуры, и маленький Шура плакал безутешно, когда вышла Катишь в 1875 году (по большой любви) замуж за молодого скульптора Женю Лансере. Этот преуспевающий и талантливый Евгений Александрович Лансере, к которому в детстве Шура Бенуа испытывал ревнивую вражду, в последние годы своей недолгой жизни вдруг стал близким собеседником подростка Шуры. Оказалось, что этот язвительный и ироничный человек умеет слушать и понимать молодых людей, которых мучит гораздо больше нерешенных (и неразрешимых) проблем, чем то могут себе представить надменные «старики». Бывшему Шуриному «врагу», старшему Жене Лансере (младший-то Женя, его сын, стал любимым Шуриным племянником, «Женякой») было в пору этого сближения с племянником Шурой каких-нибудь 36 лет, а жизни ему оставался всего год. Уже до женитьбы, в начале 70-х, у него нашли туберкулез, а все же успел он прожить больше десяти лет в браке и оставить своей вдове Екатерине полдюжины детей, из которых младшею и была Зина, будущая Серебрякова.

Александр Бенуа, «дядя Шура» рассказывает в своих мемуарах о поездке к сестре в их имение Нескучное, где муж любимой сестры, старший Женя, «исхудалый и согбенный, с совершенно прозрачными пальцами», а все же бодрый и в последней год жизни, искупавшись в студеной речке неподалеку от имения, выезжал верхом за ворота «с видом лихого черкеса»: он был изумительным наездником и любил лепить лошадей и других животных. Что более всего изумляло и раздражало юного Шуру, так это то, что был этот француз Лансере яростный русский националист и враг католической церкви.

Екатерина и ее муж нежно любили друг друга, но жизнь ей выдалась нелегкая. Характер у молодого мужа был мрачный, а здоровье слабое. Евгений Александрович Лансере умер от чахотки зимой 1985 года, не дожив и до сорока, а вдова его Екатерина уже осенью следующего года с шестью детьми (младшей, Зиночке, было только два года) перебралась в родительский дом, в Петербург. Вот тогда-то «дядя Шура» Бенуа, бывший всего на пять лет старше племянника Жени, но страсть как любивший учить, получил в свое распоряжение сразу двух учеников-племянников, Женю и Колю (второй пошел по стопам деда, стал архитектором и был позднее уморен в советской тюрьме, а первый выжил и стал знаменитым советским художником). Отметив в своих мемуарах, что младшая Катина дочь, Зина Лансере (будущая художница Зинаида Серебрякова) «оказалась обладательницей совершенно исключительного дара», «дядя Шура» сообщал, что он все же «не имеет права считать ее своей ученицей», ибо она переехала к ним в дом двухлетним ребенком и произрастала «вдали от его кабинета», хотя, конечно, взращена была той атмосферой, которая царила в родительском доме. Какой-то шутник сказал, что в доме Бенуа младенцы появляются на свет с карандашом в руке. Ведь и Шурина сестра Катя, мать Зины, неплохо писала в юности, пока не завела детей, так что и дом Бенуа, и родство, и «любопытство» к затеям мирискусников, и восхищение старшим братом-художником были вполне причастны к тому сюрпризу, который преподнесла в один прекрасный день Зина (по-домашнему Зика) и семьям Бенуа-Лансере-Серебряковых и всему художественному Петербургу (это случилось, впрочем, лет через двадцать с лишним после смерти отца и переезда семьи). Пока же она росла и набиралась сил, что давалось и вдовой Екатерине Николаевне и самой Зине не без усилий.

З. Серебрякова. Автопортрет.

«Росла Зина… — вспоминал А. Н. Бенуа, — болезненным и довольно нелюдимым ребенком, в чем она напоминала отца и вовсе не напоминала матери, ни братьев и сестер, которые все отличались веселым и общительным нравом».

З. Серебрякова. Дом в Нескучном. 1919 (ГТГ)

Вероятно, окрепнуть и встать на ноги помогло ей любимое украинское имение, в котором Зина увидела свет, — Нескучное. В ту пору оно принадлежало к Курской губернии, это нынче оно входит в Харьковскую область Украины. Лежало же оно всегда верстах в двадцати от города Харькова и даже тогда, когда входило в Курскую губернию, предстало впервые перед юным Шурой Бенуа (знавшим до того лишь берега Финского залива, Павловск и Кушелевку) как истинная Малороссия: с ее просторами черноземных полей и пологих холмов, с белеными хатками сел. Вот как описывал А. Н. Бенуа свой первый приезд в Нескучное и вид, открывшийся с холма по дороге в имение:

«Вид… был поистине восхитительный в своем бесконечном просторе и в своей солнечной насыщенности. Ряды невысоких холмов тянулись один за другим, все более растворяясь и голубея, а по круглым их склонам желтели и зеленели луга и поля: местами же выделялись небольшие, сочные купы деревьев, среди которых ярко белели хаты с их приветливыми квадратными оконцами. Своеобразную живописность придавали всюду торчавшие по холмам ветряные мельницы. Все это дышало благодатью и несравненно большей культурностью (почти что заграницей), нежели все то, что я видел в окрестных с Петербургом деревушках… в открывшейся перед нами долине… показался белый господский дом, выделявшийся на фоне массы деревьев: поодаль в поле стояла белая церковь с двумя зелеными куполами, а еще дальше расположились сараи и амбары разной величины и назначения. Все это мне показалось очень внушительным… тарантас прогрохотал по мосту через полувысохшую речонку, сбоку под липами мелькнула «готическая» кузница, потянулись крытые соломой здания скотного двора и конского завода, и, наконец, вытянулся отделенный от дороги дом какого-то курьезного доморощенного стиля, в котором формы готики и классики сочетались весьма причудливым образом. Тут у ворот уже стояли поджидавшие меня родные… а среди группировавшихся позади домочадцев я сразу различил высокую стройную девушку с каким-то трогательно детским лицом: это была «подгорничная» Липа».

Прекрасные воспоминания «дяди Шуры» написаны были этим знаменитым художником, искусствоведом и журналистом уже в зрелые годы, полвека спустя, и что в этом описании идет от собственного его первого взгляда, а что от выставленных уже четверть века назад в Петрограде знаменитых нескучанских пейзажей его прославленной племянницы Зины (Нескучное: Зеленя, Озими, Скотный двор, Поля), сказать трудно. Да это и не так важно: и пейзажи, и дядины мемуары вводят нас в малороссийско-российский мир Зининого детства. Здесь она созрела как женщина (довольно необычная и не всегда понятная женщина), как художница, как дочь и мать, и жена, и под конец, очень рано — вдова…

В целом же нескучанские годы — это годы счастья, это счастливейшая (хотя и меньшая) половина ее жизни, это годы созревания, годы исполнения молодых желаний, даже самых дерзких.

В мемуарах А. Н. Бенуа ярко выразилось чувство восторга северянина с болотистых невских берегов, из темного ельника и скудных деревень — перед плодородными просторами и щедростью малороссийской земли, перед сравнительным богатством и трудолюбием здешних тружеников, перед несравненной приграничной (то «московки», то украинки) красотой здешних девушек, которые по слухам, не только милы, но и темпераментны, податливы на всякую ласку (тем более, барскую)…

З. Серебрякова. Жатва. 1915 г.

Всякий, кто подобно автору этих строк, бродил по Украине, Польше, Белоруссии, Таджикистану, по другим окраинам былой империи, где примешаны были к славянским кровям самые разные крови (а великий Мастер Депортаций, любимец народов палач Джугашвили, носивший официальную кликуху Сталин, а лагерную Гуталин, проделал в империи немало экспериментов смешенья народов), подтвердит, что такой красоты женских лиц не сыскать в старой, доброй и малоподвижной Европе. это подтвердят и те европейцы (немцы, итальянцы, голландцы, французы), которых судьба заносила в Киев, Минск, Брест, Херсон, Одессу и даже Уфу: холостяки там непременно попадали в ту нелегкую переделку, какой является не просто брак, а еще и «смешанный брак»…

Мемуарист «дядя Шура» (ему было в описываемое время пятнадцать лет) пережил в Нескучном один из бурных романов своего отрочества (несчастный роман, потому что прекрасная Дульцинея-Липа оказалась просватанной и пристойно-недоступной). Ну, а девочка Зина пережила здесь чуть не все виды счастья, какие могут выпасть на долю девушке и женщине.

Вдовая Екатерина Николаевна начала ежегодно, каждое лето выезжать с детьми в Нескучное, когда Зине было одиннадцать лет. В Петербурге Зина училась в Коломенской гимназии, но конечно, всегда — и зимой и летом — (чаще летом, чем зимой) помаленьку рисовала, уже с шестилетнего возраста. Девочка была застенчивая, скрытная, рисовать при чужих не любила. Вероятно, первые советы давала ей мать, позднее она показывала свои работы только веселому и обаятельному дяде Альберу, тому самому, что был главой петербургских акварелистов, пианистом-импровизатором, мужем известной пианистки и любимцем императорской семьи. Зимой девочка Зина жила в доме Бенуа, который был одержим искусством, пропитан атмосферой искусства. Но она не слишком любила город, и ее излюбленный мир открылся ей в усадьбе, в бескрайней череде нескучанских холмов. Такое и позже нередко бывало с городскими детьми (автор этих строк увидел в первый раз настоящую русскую деревню близ Яхромы семнадцати лет от роду и влюбился в нее бесповоротно). Вот как позднее писала Зинаида Серебрякова об этой влюбленности в одном частном письме:

«Я совершенно “влюбилась” в новую для меня природу, в ширь безбрежных полей, в живописный облик крестьян, столь отличный от городских лиц».

Еще выразительней были ее письма, адресованные матушке в город по восемнадцатой весне:

«Как здесь чудно, как хорошо. Вчера мы сорвали первую зацветшую ветку вишни и черемухи, а скоро весь сад будет белый и душистый: за эту ночь (шел теплый дождичек) весь сад оделся в зелень, все луга усеяны цветами, а поля ярко-зеленые, всходы чудные».

Гуляют по полям, слушают соловьиное пенье, даже участвуют в полевых работах. Екатерина сообщала в письме своему отцу, что Зина убирала снопы, занозила пальчик, но рисовать, не бросила. Рисует без конца — поля, сад, коров, крестьянский труд и крестьянок, по большей части — девушек. Это был не просто окружающий мир, это был мир, который она предпочитала, любила…

Как и ее знаменитый дядя А. Н. Бенуа, дядя Шура, Зиночка была самоучка, не училась ни в Академии художеств, ни в Училище живописи, ни на рисовальных курсах Общества поощрения художеств, ни у Штиглица. Правда окончив в шестнадцать лет гимназию, Зина начала ходить на курсы у Тенишевой, где преподавал сам Репин, но и месяца не проходила (всего 25 дней), бросила. Не то чтоб ей не нравился Репин (он в те дни, похоже, и не появлялся на курсах): ей не нравилось рисовать «на людях». Там учили «ставить натуру», но она уже многое умела, была профессионально грамотной.

Так кто же был ее учителем, у кого-то же она училась? Учителей было, вероятно, много. И влияний было много. Вот она в 16 лет иллюстрирует «Сказку о сереньком козлике». Так ведь тогда многие рисовали сказочных, фольклорных козликов. Знаменитым мэтром по всем фольклорным делам был в ту пору мастеровитый поклонник немецких графиков Иван Билибин (и стиль этот уже называли тогда в России билибинским). Другие Зинины учителя-наставники выставлялись в Петербурге, третьи — мирно дремали на стенах в Эрмитаже и в Русском музее. Вскоре к давно прописанным в петербургских музеях мировым мастерам живописи прибавились и те западные, что оставались у себя на родине, скажем, в несравненной Италии.

Осенью 1902 года Екатерина Николаевна повезла дочерей в Италию: в первую очередь нужно было поправить вечно хворую семнадцатилетнюю Зину, а уж во вторую…

Это было долгое, волшебное путешествие. Сперва отдыхали на острове Капри. Зина писала здесь итальянские пейзажи. Встретивший там Екатерину Николаевну с дочками, друг семьи, искусствовед Сергей Эрнст сообщал позднее, что Зинины пейзажи были уже тогда вполне грамотными. Но главное в этой поездке произошло не осенью, на Капри, а чуть позже, зимой: Екатерина Николаевна с дочерьми поехала в Рим и оставалась там добрых три месяца. В Риме жил в то время дядя Шура с семьей, а в квартире у него еще и художница Анна Остроумова-Лебедева. А. Н. Бенуа и сам был в первый раз в Риме, так что жизнь его самого и его спутниц стала сплошной экскурсией по вечному городу и его окрестностям (Тиволи, Фраскати). Как удивленно писал об этом в старости сам Бенуа, он «предавался без усталости» всем этим художественным наслаждениям, что превращало его римскую жизнь в истинное «художественное пиршество». На этом пиру частым гостем была юная Зиночка, которой едва исполнилось восемнадцать. Это было для нее потрясением…

К. Сомов. Любимица всего круга «Мира искусства» художница А. П. Остроумова-Лебедева была умницей и писала славно

Художница Остроумова-Лебедева (ей в ту пору уже было тридцать) много лет спустя с восторгом вспоминала о тогдашней их римской жизни: «Все пребывание в Риме… в семье Бенуа представляется мне каким-то упоительным солнечным сном».

Анна Остроумова-Лебедева была художница-мирискусница и, как все мирискусники, — славная писательница. Но ведь и застенчивая, немногословная и нелюдимая племянница дяди Шуры Зиночка Серебрякова тоже отважилась однажды на редкое для нее признание, правда, много-много лет спустя: «…я помню тот трепет и восторг».

Признание позднее: тогда-то, на людях она, конечно, молчала. Да и вряд ли дядя Шура, так любивший учительствовать, читать лекции, давал тогда кому-нибудь вставить слово. Зато по перечню имен, приведенному в знаменитых его мемуарах, можно догадываться о том, на чьих примерах учил он своих спутниц (то есть, догадаться, кто были тогда Зинины учителя). В этом перечне бесчисленные мозаики и фрески (в том числе и дохристианские), Сикстинская капелла и «станцы Рафаэля», картины Тициана и Караваджо, плафон Гверчино и фрески Пинтуриккио, вилла д’Эсте, виллы в Мандрагоне, Фарнезина и еще и еще…

Могла ли предположить бойкая Анна Петровна Остроумова-Лебедева, глядя на гулявшую с ними молчаливую, болезненную и застенчивую девочку, что через каких-нибудь восемь лет картины этой девочки станут сенсацией художественного Петербурга, а еще семь лет спустя их вместе (Анну и Зину) представят к званию первых русских женщин-академиков художеств? Впрочем, получит сама Анна Петровна это звание лишь три десятка лет спустя (И каких лет! Господи спаси, сохрани нас от их повторения!), а бедная Зина не получит его никогда…

По возвращении из Италии Зина решает поучиться у какого-нибудь маститого мастера-портретиста. Вероятно, это дядя Шура присоветовал ей уже очень модного в ту пору портретиста Осипа Браза, который как раз в ту пору писал портрет красавицы-певицы, дочери украинского художника Кузнецовой (вскоре сменившей свою фамилию на фамилию своего первого мужа — Бенуа). Сама эта оперная звезда Мария Кузнецова была сказочно хороша — именно так оценил ее, увидев однажды в мастерской друга-художника, поэт В. Пяст — «явление из какого-то другого (впрочем, совершенно реального) мира…»

В мастерской Браза Зина работала бок-о-бок с несколькими молодыми сверстниками и сверстницами, однако не сбежала от многолюдства, как с курсов Тенишевой, а ходила к Бразу еще и зимой 1904 года. Впрочем, сам сверх головы заваленный заказами Осип Браз не обременял своих учеников назойливым вниманием: лишь изредка заходил и ронял одно-два бесценных замечания. Одну его фразу о работе над портретом Зиночка все же запомнила: видеть надо «общее», а не рисовать «по частям»…

К Бразу Зина и следующей зимой ходила, но главная работа у нее начиналась, конечно, в Нескучном: без устали рисовала крестьянок и деревенских девочек — в поле, на кухне, за работой, и просто терпеливо сидящих на табуретке…

Надо сказать, что матушка Зины Екатерина Николаевна Лансере-Бенуа с большой серьезностью следила за дочкиной художественной работой и отчитывалась в письмах родным, что вот показывали «дяде Берте» (знаменитому аквалеристу Альберу Бенуа), и «дядя Берта» остался, мол, Зиночкой доволен.

Думается, что и общение Зиночки с рисующими братьями несколько недооценено даже самыми внимательными биографами Серебряковой.

Вот пишет, к примеру, брат Женя летом 1905 года своему дяде-художнику, «дяде Шуре» (который был всего лет на пять старше Жени), Александру Бенуа, зовет пожить в Нескучном и упоминает о новых своих впечатлениях от деревни:

«…я был поражен своеобразием и известной красотой движений, силуэтов и поз, особенно баб в своих костюмах… А потом поговорить с ними, рисуя их. Это совсем другие люди, даже сравнительно с теми мужиками, с которыми сталкиваешься в городе…» Легко предположить, что молчунья Зиночка немало наслушалась этих братниных рассуждений за обеденным столом в Нескучном. А что же так поразило «ретроспективного стилиста» — мирискусника брата Женю в движениях и позах нескучанских крестьянок? Вероятно, поразило сходство этих поз и ритмов движения с чем-то виденным — то ли в жизни виденном, то ли на картинах, то ли в театре… У Зины тоже не шли из головы недавняя Италия, старинные полотна в исхоженных вдоль и поперек музеях…

А в 1904 году совсем близко ко всем Лансере подошло великое событие петербургской жизни… Нет, нет, речь идет не о «репетиции русской революции», так захватившей позднее пылкого бунтаря, брата Женю, а о другом — о подготовке неутомимым Дягилевым Исторической выставки портретов в Петербурге. Эта выставка полузабытых картин, порою разысканных Дягилевым в самых глухих усадебных уголках России, произвела огромное впечатление на русских интеллигентов и в первую очередь на художников. Нетрудно догадаться, что для юной Зины Серебряковой это было одним из великих событий, тем более, что семья Бенуа-Лансере (и дядя Шура, и брат Коля) стояла очень близко к этому знаменитому событию художественной жизни столицы. Вот как вспоминал об этом в своих мемуарах «дядя Шура»:

«Последние месяцы 1904 года прошли у нас в приготовлениях к Исторической выставке портретов. С высочайшего разрешения Дягилеву был для того предоставлен в полное распоряжение необъятный Таврический дворец, и теперь надлежало придумать, как его использовать. Этими планами был главным образом занят я… Я притянул к делу моего племянника, даровитого и очень культурного архитектора Николая Лансере, а также его ближайшего приятеля А. И. Таманова. Оба только что кончили Академию художеств и горели желанием послужить делу, затеянному «Миром искусства», усердными поклонниками которого они состояли».

Сочиняя полвека спустя свои мемуары в тиши своего парижского кабинета, дядя Шура не только отважился помянуть имя убитого большевиками Зининого братишку, но даже и дать (мельчайшим шрифтом) сносочку, в которой пожурил столь некогда любимых им (а позднее и за границей вполне небезопасных) большевиков — правда, не за кровавый и безудержный разгул людоедства, а лишь за неразумное разбазаривание кадров:

«Он же (Коля. — Б.Н.) помог мне придать Елисаветинской выставке в 1911 г. необычайно пышный, выдержанный строго в стиле эпохи характер: Н. Е. Лансере был самоотвержен до крайности, а в смысле дарования он удивительно напоминал своего деда — моего отца. К сожалению, большевики не сумели его использовать, а сгноили его в заключении, обвинив этого, совершенно аполитичного человека, в каких-то злоумышлениях против советского строя».

(Еще и в 1990 году былой соловецкий зек академик Лихачев вынужден был осторожно написать в предисловии ко второму московскому изданию мемуаров Бенуа о полной лояльности этого литературного памятника: «Никого уже не задевают те или иные отдельные, по большей части случайные, высказывания — например, по поводу разрухи в Петрограде начала 20-х годов…»)

Итак, зимой, в Петербурге были выставки, театральные спектакли, уроки живописи, но главная работа у юной Зинаиды начиналась с весны, в Нескучном.

Конечно, порой скучновато бывало девушке в Нескучном. Все же глушь… Впрочем, в большей степени, чем сама Зина, озабочена была отсутствием общества ее матушка Екатерина Николаевна Лансере, которая справедливо полагала, что не в живописи и не в работе главное женское счастье, тем более, когда самый-самый возраст. Вот что писала Екатерина Николаевна летом 1903 года невестке в Италию, вспоминая прошлогодние итальянские впечатления:

«…надо сознаться, и Малороссия тоже прекрасна, одна беда для моих девочек: тут нет совсем общества и как всегда отсутствует молодежь»…

Оказалось, впрочем, что напрасно беспокоилась Екатерина Николаевна: когда исполнилось Зиночке девятнадцать, появился в том же, хотя и малолюдном, а все же обитаемом Нескучном имении вполне милый Зининому сердцу друг, который терпеливо сносил любые, хоть бы и самые затяжные, сеансы рисования его натуры. Звали этого друга Борис Серебряков, он оказался их соседом. Собственно, он и раньше там был, всегда был, с самого детства дружили они с Зиной, но только когда приспело время, ясно стало ей (а по моим догадкам, именно она была здесь лидером), что это вот и есть Он, ее суженый. Вероятно, раньше, видя его, она об этом просто не догадывалась, а теперь началась такая вот идиллия и длилась целых шестнадцать лет, до последнего его вздоха, когда он умер у нее на руках… Впрочем, идиллическим мы будем считать этот брак или нет — это будет зависеть от выбранного нами литературного жанра. Ирина Одоевцева и на самом взрывоопасном материале (жизнь втроем — с любящими друг друга мужчинами) ухитрилась почти складно выстроить в любимом своем жанре (да и многими читателями он любим) «розовый роман», ну, а что у нас с вами сложится, не берусь предсказывать наперед. Одно ясно, что на «розовый роман» эта история не потянет, да и вообще в жизни все оказывается во много раз сложней, чем в романах… Так или иначе, начнем по порядку.

Дом Серебряковых стоял неподалеку от усадьбы Лансере, за речкой: небольшой дом и небольшой хутор (а по сравнению с барской усадьбой Лансере были они и вовсе крошечные). Бори Серебрякова матушка приходилась родной сестрой Зининому покойному отцу-скульптору Евгению Александровичу Лансере. То есть, были они близкой родней, Боря был Зине братик, хоть и не родной, а все равно близкородственный и очень близкий, пожалуй, лучше знакомый, чем родные братья, чем братик Женя, будущая советская знаменитость, художник-лауреат и академик Е. Е. Лансере.

За шестнадцать лет брака родила художница Зинаида Серебрякова мужу Борису четверых прелестных детей. Но знакомство их длилось больше шестнадцати лет, с самого отрочества…

С одиннадцатилетнего возраста жила по соседству с домом Серебряковых застенчивая, болезненная девочка Зина с заботливой матушкой, с братьями и сестрами, среди изобильных зеленых холмов Нескучного, на краю фруктового сада и векового парка — жила, набиралась сил, и рисовала без конца, и любовалась чужими творениями. Немножко путешествовала, бродила по итальянским музеям, и обмирала от восторга, и училась писать сама, а вот к девятнадцати годам почувствовала, что непременно хочет того великого женского счастья, о котором столько было слышано, говорено и читано — то бишь, непременного супружества и материнства. Вот тогда и решила, что именно это желание так нестерпимо томит ее вечерами, особенно по весне, когда в бело-розовом уборе пышно сладостен нескучанский сад, когда благоухают липы в старинном парке и окрестные изумрудные холмы… Тогда и появился Он, Боря (который, собственно, всегда был, но не в этом качестве). Шестнадцать лет спустя, когда умер тот же Боря у нее на руках, оставив ее многодетной вдовой, скрытная Зинаида с редкой для нее откровенностью написала любимой подруге:

«…Для меня всегда казалось, что быть любимой и быть влюбленной — это счастье, я была всегда, как в чаду, не замечая жизни вокруг, и была счастлива, хотя и тогда знала и печаль и слезы…»

Так пишет совсем еще молодая женщина, у которой «в душе еще столько нежности, чувства» и которая в отчаянье от того, что впереди «ничего больше», кроме несчастий и борьбы за выживание, «ничего больше», кроме страха за себя и детей. Так пишет она в годы величайших трудностей, когда все ушедшее безвозвратно вдруг показалось таким безмятежно счастливым. А все же вспомнила и в ту минуту, что «знала печаль и слезы» — знала их и раньше, еще и до всеобщего российского озверения, разора и обнищания, до пожаров, смертоубийства и великой катастрофы.

Что она значила, эта оговорка, и кто нам расскажет об этих слезах и этой печали, если письма художницы так скрытно немногословны и если молчат об этом семейные мемуары?

Конечно, для романа о розовом счастье хватило бы и немногих уцелевших, и попавших в печать обрывков из писем и мемуаров, однако мне отчего-то в идиллию благополучного брака верится с трудом. Да много ли их бывает, вовсе уж благополучных браков и благополучных пар?

С первыми трудностями — с препятствиями, вызванными излишней близостью их родства, — справиться семьям удалось успешно. Как уже было сказано, отец Зины Е. А. Лансере был родным братом Бориной матушки, а православная религия (как, впрочем, и другие конфессии христианства, равно как иудаизм) подобных браков не одобряла. Читателю, вероятно, вспомнится знаменитая история любви В. А. Жуковского к дочери его единокровной сестры — к Маше Протасовой. Церковные власти готовы были тогда пойти навстречу мольбе знаменитого царского наставника и поэта, однако Машина матушка, единокровная сестра Жуковского, воспротивилась наотрез подобному браку своей дочери. Да ведь и в случае Зины с Борисом местный архиерей воспротивился браку, при том, что православный жених даже готов был перейти в Зинино лютеранство. Но в конце концов все уладилось, о чем в письме из деревни старший брат Зинаиды Евгений Лансере так сообщал своему знаменитому дяде (А. Н. Бенуа):

«…роман Зики и Бори должен был завершиться свадьбой. Они порешили повенчаться теперь же, не ожидая окончания института. Как раз тогда ждали в Нескучное архиерея, и Боря думал просить его разрешить этот брак… Накануне назначенного дня его приезда узнали, что его не будет. Тогда поехали к нашим батюшкам и составили прошение…Мы были уверены, что он разрешит, ибо был подобный “циркуляр”… На другой день Борис опять едет (45 верст на лошадях, помнишь?) и возвращается совсем опечаленный — архиерей отказал наотрез! Не теряя времени, он едет тогда в Харьков искать новых и иных путей… Через день опять едет, хотя ни у кого не осталось надежды на удачу, уже обдумывали о переходе в лютеранство, о прошении в Синод… вдруг надежда: добрый пастырь согласен: несколько дорого — 300 р., но что же делать!»

Итак, свет не без вольнодумных «добрых пастырей», берущих, впрочем, немалую взятку: за такую-то сумму и картину нелегко продать, не то что обвенчать, а из писем Екатерины Николаевны можно узнать, что собиралась она выделять молодым в свадебном путешествии лишь по 100 рублей в месяц на парижскую жизнь… Кстати, ничего никому выделять не понадобилось, ибо пришлось матушке ехать за границу с молодыми и на ту же сумму вести у них парижское хозяйство. Отпускать одну инфантильную, хотя уже и замужнюю, Зину в Париж Екатерина Николаевна не решалась. Зина же соглашалась ехать без мамы, но хотела, чтоб с ней поехала молодая симпатичная дама — Клавдия Петровна Трунева (или Адя), подруга Остроумовой-Лебедевой. Эта дама ходила на уроки Браза и Зинаиде она понравилась. Получив Зинино письмо, Клавдия Петровна ей даже не ответила, но настолько была этим письмом удивлена, что написала той же осенью близкой своей подруге Анне Остроумовой-Лебедевой:

«Недавно получила письмо от Зинаиды Серебряковой… умоляла меня ехать с ней в Париж, учиться, работать. Одна жить не хочет, с Бенуа не хочет — только со мной! Чудеса да и только!»

Да, непростая была девушка Зина: «чудеса да и только!»

Дядя Шура тоже не раз отмечал, что девочка «чудная»…

В Париж с Зиной пришлось ехать матери, Екатерине Николаевне, она к Зининым штудиям относилась серьезно. Борис еще должен был ходить на занятия в Петербурге, но вскоре и он сумел приехать в Париж: в столицах началась заваруха Первой русской революции, занятий у студентов не было, и Борис уехал в Париж — к жене и теще.

Долгое выпало им свадебное путешествие плюс полуторогодовой парижский медовый месяц. Может, он-то и был самым счастливым в их совместной жизни.

Борис ходил на занятия в Институт мостов и дорог, учился на путейского инженера, а Зина, последовав дядиному совету, ходила на занятия в академию Гран Шомьер. Собственно, никто там особенно художниками не занимался, просто выставляли на всеобщее обозрение натуру (обычно голую даму-натурщицу), и студенты прилежно ее рисовали, кто во что горазд. Никакие учителя из Академии Зине во всяком случае не запомнились. А еще она ходила в музеи, чаще всего в Лувр. Туда многие ходили из будущих художников, но понятное дело, не всякий умеет у великих мастеров, представленных в музее, чему-нибудь научиться. А Зина, как выяснилось, умела, и так позднее сложится ее судьба, что еще добрых шестьдесят лет будет она все ходить и ходить в тот же великий Лувр, не переставая ни учиться, ни восхищаться, и уже 82 лет от роду напишет сыну Жене в Москву:

«…Мы были с Катюшей в Лувре, где сейчас выставка французских художников 18 века из Эрмитажа и частных собраний СССР, как нам было интересно и как мы восхищались чудными вещами Ватто, Шардена, Фрагонара и т. д».

Полистав собрание писем художницы за последние 60 лет ее жизни, найдешь и многие другие имена великих ее учителей, а иногда и краткое замечание о том, что картины у них «интересные», «чудные» или даже «очень интересные». В отличие от окружавших ее родственников и друзей-художников, бывших вдобавок недурными писателями, Зинаида Евгеньевна Серебрякова даром письменной речи не обладала. Что же до поздних писем из Парижа в подцензурную Россию, то приходилось ведь вдобавок писать по особому рецепту (тут, мол, все у нас «ужасно», а слово «Советский» всегда надо писать с большой буквы, ну, а про Лувр писать что угодно — почти безопасно)…

З. Серебрякова. Индия. 1916 г.

Итак, в тот первый раз прекрасные полтора года провели молодожены в Париже. При умелом мамином хозяйствовании ничуть не дороже обходилась жизнь, чем в Петербурге, да и матушка Зинина, сама одаренная художница, сумела кое-что увидеть новенькое, походить по выставкам и музеям. Осталось ей что вспоминать на все последующие 60 лет, которые прошли без былых Парижей и, прямо сказать, без былой сытости…

В 1906 году вернулись все трое в Петербург, оттуда — в Нескучное, и за два года родила молодая Зина Серебрякова двух сыновей. Первого назвали Евгением (как художника-дядю и скульптора-дедушку), а второго Александром (Шуриком).

З. Серебрякова. Турция. 1916 г.

Зина занималась живописью с прежним рвением — писала пейзажи и портреты. На пейзажах ее были нескучанские холмы и сады, на портретах — милые родственницы (скажем, Женина супруга, красивая Ольга Лансере), муж Боря, здешние бабы и дети. Маленькие сыновья, конечно, требовали внимания, однако была в доме прислуга, была матушка, было много помощников, дети не были помехой для молодой нескучанской барыни, которая все серьезнее занималась художеством.

А что молодой муж, Борис Анатольевич? Он теперь все реже бывал дома, на все более долгие сроки уезжал в дальние края, аж на Дальний Восток, где работал сперва стажером, потом инженером на поисках и прокладке новых железных дорог. Была ли острая нужда в столь долгой разлуке с молодой женой и маленькими сыновьями и было ли это семейное устройство признаком семейного благополучия, сказать не берусь. В подобной разлуке супругов повинны (или заинтересованы) бывают, как правило, обе стороны. Конечно, молодой супруг должен был зарабатывать какие ни то деньги, но можно было, вероятно, найти занятие и поближе к дому. Так что, может, поближе и не хотелось…

Возвращаясь в Нескучное, Борис Анатольевич охотно занимался сельским хозяйством. Имение Лансере было не маленькое и приносило доход. Одно время (судя по переписке) Екатерина Николаевна даже собиралась продать зятю свою землю за 80 000 рублей. Возможно, что у Бориса не нашлось таких денег. К тому же, как выясняется из тех же писем, приезжие родственники убеждали тещу Бориса, что она назначила слишком низкую цену…

Можно также предположить, что Борис Анатольевич чувствовал себя чужим в семье Лансере-Бенуа, все члены которой жили искусством, говорили об искусстве, создавали, продавали и покупали произведения искусства. В дневнике А. Н. Бенуа (за 3 июля 1917 года) есть запись о совместном обеде дяди Шуры с Борей. «Он очень мил, — пишет А. Н. Бенуа, — но совершенно иного мира. Как с ним может уживаться Зина?»

Вопрос не праздный? И нас в данном случае интересует именно Зина. То, что по наступлении определенного возраста девушка из приличной, обеспеченной (хотя бы и художественной) семьи начинает думать о замужестве, о детях, о продлении рода, — это понятно. Но почему именно двоюродный братик Боря был избран Зиной в мужья? Что мы знаем об этом милом юноше? Лишь то, что она захотела рассказать нам на своих портретах молодого Бори, первого героя ее мужских портретов. Мягкий, добрый, изнеженный, тонкий… Ничего мужественного. Впрочем, ведь и на других (надо сказать весьма немногочисленных) мужских портретах Серебряковой (будь ее моделью даже бывалые морские волки из Бретани) не углядишь особой мужественности. Напротив, углядишь, как правило, некую мягкую утонченность, рафинированную нежность, даже, можно сказать, женственность (насколько известно из литературы, большинство этих персонажей известны были и в жизни своим гомоэротизмом). Забегая вперед, отметим, что эта склонность (или склоненность) будет еще ярче проявляться в дальнейшем творчестве замечательной художницы, какой вскоре стала молодая Зина Лансере-Серебрякова. Очень скоро появились на свет и стали знамениты ее замечательные обнаженные женщины, ее деревенские «ню», отмеченные редкостным, трепетным эротизмом. Иные из искусствоведов стыдливо писали в этой связи об особенной «женственности» Серебряковой, но боюсь, что слово это мало что может объяснить (скорее, все было наоборот). Так или иначе, яркое присутствие эротики в живописи Серебряковой довольно очевидно, и разговора об эросе нам здесь не избежать. Не разговора о тайнах личной жизни молодой художницы, а лишь об упомянутой выше «склоненности», об интересах, о специфической эротике, об эросе… Важно ли это для творчества? Несомненно. О всесилии Эрота в жизни человеческой и в искусстве знали и писали от века, впрочем, с разной степенью открытости и стыдливости. С начала ХХ века об этом говорили все чаще и все менее стыдливо, хотя в почтенном петербургском доме Бенуа или в окружении молодой Зинаиды в Нескучном не спорили об этом с такой неотвязностью, как скажем, «на башне» у Вячеслава Иванова с тамошними «тройными» браками. По мнению, высказанному другом Зинаиды Серебряковой живописцем Константином Сомовым, эротизм всегда являлся «главной сущностью всего», а без эротической основы «самое искусство было немыслимо». Понятное дело, что при разговоре о подобных предметах употреблялись (особенно часто в России, которую и полвека спустя гениальный русско-американский мастер педофильской темы назвал «своей чопорной родиной»), самые разнообразные поэтические или научные эвфемизмы, которые со временем тоже начинали звучать грубо, (и тогда на смену им изобретались новые). Нынче можно нередко встретить в печати рассуждения о «трансгрессивном Эросе» или об «эротической трангрессии». Речь идет о трангрессии эротизма, выходящего за некие пределы, определенные культурой среды и социальными установлениями, нарушающего культурные и религиозные запреты. Причем, трансгрессии эти могут не выходить из сферы переживаний и ощущений в сферу реализации, могут оставаться «нереализованными в любовной практике», но при этом без труда различимы в художественных произведениях (ибо речь у нас здесь идет о творчестве, о людях творческих, по преимуществу о творцах Серебряного века). Даже и в раскованном Серебряном веке, не говоря уж о советском Стальном или Партийном, редко брались писать об этом в открытую у нас, в России, хотя были среди приверженцев (или жертв) подобной трангрессии столь авторитетные и красноречивые литературные знаменитости, как, скажем, Зинаида Гиппиус или Анна Ахматова. Дерзостнее бралась за тему разве что младшая современница Серебряковой Марина Цветаева, сделавшая однажды такое заявление:

«Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное — какая жуть. А только женщин (мужчинам) и только мужчин (женщинам) заведомо исключая необычное родное — какая скука. И все вместе — такая скудость. Здесь действительно уместен возглас — будьте как боги! Всякое заведомое исключение — жуть!»

Лихие нынешние феминистки отвергают и этот лозунг бисексуальной трансгрессии как бесплодный и непоследовательный, хотя и признают существование бисексуальности в натуре всякого человека. Нынче на эти темы пишут много, так что мы здесь не станем углубляться в споры о женской и мужской «трансгрессивной сексуальной ориентации», а лишь затронем отмеченные знатоками (в связи со спорами о Марине Цветаевой) некие черты или некий «набор невротических черт», характерных для «трансгрессивного Эроса»: нарциссизм, стремление к самозащите и страх интимности. Спасения от них ищут в творческой работе. «Я пишу, следовательно существую» — на разные лады повторяет Цветаева: «жить — писать». Черты эти будут попадаться и в рассказах о нашей блистательной героине-художнице, вплоть до воспоминаний наблюдательной семейной кухарки (и энтузиастки-натурщицы): «она жила своей работой».

Возвращаясь к нашей героине, повторим, что выбор Зиной будущего мужа, возможно, и определялся Борисовой мягкостью: в нем не было пугающего ее мужества. Впрочем, ведь и в неодолимом стремлении к этому браку тоже прослеживается некий элемент трангрессии, выхода за рамки культурной и религиозной традиции, но мы об особенностях этого брака уже говорили выше…

Вернемся после нашего затянувшегося отступления на темы эротики в зимнее Нескучное, где Зинаида снова живет одна с детьми и прислугой, ждет писем от мужа…

Все эти бурные послепарижские годы прошли у нее между мольбертом и детской, и вот в 1909 году 26-летняя художница, мать двоих сыновей Зинаида Серебрякова написала свою главную картину, свой шедевр — свой автопортрет «За туалетом». К такому важному, решающему моменту жизни любого художника обращаются обычно в воспоминаниях и сами творцы, и те, кто берется писать об их творчестве, — хотят понять, как это случилось, как произошел этот рывок, этот всплеск, отчего, при каких обстоятельствах? И те и другие обнаруживают, что объяснить этот всплеск бывает нелегко.

Вот он перед нами, этот автопортрет, не первый из написанных Зинаидой многочисленных автопортретов, однако первый знаменитый, тот самый знаменитый, уже в 1910 году купленный Третьяковской галереей и вот уже сто лет как украшающий ее стены. Его столько раз описывали, этот замечательный автопортрет, — писали о нем мастера живописи, и столпы искусствоведения, поэты, мастера прозы, и простые зрители, писали столько раз, что мне остается только черпать для вас перлы из этой сокровищницы похвал и восторгов. От себя могу лишь подтвердить, что да, правда, эта молодая женщина, расчесывающая поутру волосы перед зеркалом, она прелестна, она дьявольски мила, она неотразима. Взгляните, как изящны ее движения, как красивы ее рот, глаза, ее нос, ее волосы. И сколько жизни! Да в нее нельзя не влюбиться!

Сделав это признание, я мог бы предоставить для описания картины слово признанным искусствознавцам. Разве что задержимся еще на минуту, чтоб поговорить о жанре картины — об автопортрете.

Знатоки утверждают, что это один из сложнейших жанров, что автопортрет передает сущность автора, явленную миру, что автопортрет — это акт, это «момент самопознания», что он отражает «идеальное отношение человека к самому себе, которое проецируется на внешнюю реальность», что это «попытка познать самого себя через диалог с собой и со зрителем», с тем, кто будет смотреть на картину, что автопортрет соединяет самоизображение с самоистолкованием. Анализируя пушкинские автопортреты, один из искусствоведов (А. Эфрос), заметил, что «художник утверждает, что он не таков, каким его считают, что он не удовлетворен своим местом в жизни и хочет быть иным. Он бьет за себя тревогу».

Если мы учтем при этом, что молодая Зина Серебрякова была человек непростой, что знаменитому искусствоведу «дяде Шуре» Бенуа она с детства представлялось самой недоступной и нелюдимой, самой «чудной» из «племянниц Лансере», нам станет понятен восторг дяди, вдруг обнаружившего (через четверть века их знакомства), что племянница его — талантливая профессиональная художница, продемонстрировавшая «отрадную» для него «сияющую жизнерадостность». В последнем у дяди, на первый взгляд, не возникает сомнений. Что уж тогда говорить о тех посторонних зрителях, что остановятся перед этой картиной в последующие десятилетия. Скажем, полвека спустя, остановившись перед этой картиной на первой после почти полувекового перерыва выставке эмигрантки Серебряковой, один регулярно пишущий об искусстве московский литератор (Е. Дорош) стал самозабвенно декламировать пушкинское описание зимнего утра:

В окно увидела Татьяна

Наутро побелевший двор,

Куртины, кровли и забор,

На стеклах легкие узоры,

Деревья в зимнем серебре,

Сорок веселых на дворе

И мягко устланные горы

Зимы блистательным ковром.

Все ярко, все бело кругом…

А уж дальше знаменитый литератор в своей статье, посвященной Серебряковой, ведет прямую дорогу к молодой художнице от пушкинской Татьяны, от благородной русской интеллигенции (с самых времен Радищева терзавшейся чувством вины перед крестьянством) и, конечно, от Венецианова (кого ж нам еще поминать из былых художников-«деревенщиков»?), от правдивого изображения русской деревни… Так что, в конце концов советский литератор «уходит с выставки благодарный художнице за чувства и мысли, вызванные ее искусством». Такая вот ясная дорога, словно и не было на пути других «женщин в зеркалах», не было сомовского недавнего прощания с голубой тургеневской героиней (может, той же Татьяной, кстати говоря)…

Впрочем, приведенный текст типичен для шестидесятых годов прошлого века, тогда так писали, и лучшие и худшие из литераторов, но у нас-то с Вами есть возможность вернуться в начало 10-х годов того же века, в самый канун мировой катастрофы, чтобы убедиться, что уже и тогда вдохновенно фантазировали о том, что же случилось зимним утром 1909 года в усадьбе Нескучное, где молодая женщина встала поутру перед мольбертом, увидела сияние зимнего утра, залюбовалась снежным сверканьем… А может, еще вспомнила, что муж снова в отъезде, что дети, как всегда простужены, что модели доступной с утра нет, но зато есть холст, есть краски, да есть она сама отраженная зеркалом в сиянии зимнего утра… Она стала писать и произошло то, о чем так нерешительно пишут исследователи — то ли чудо прозрения, то ли акт самопознания и акт самоисцеления (а было ли от чего исцеляться?)…

Психоаналитики и ученые психологи исписали на эту тему много страниц, пытаясь научно объяснить такие невнятные явления, как «чудо», «талант», «искусство»… Впрочем, всем стало тогда очевидно, что ярко засиял новый талант, что появилась новая звезда в уже знакомом художественном созвездии всех этих Лансере-Бенуа…

Анна Остроумова-Лебедева увидела картины своей младшей соученицы Зинаиды вскоре после возвращения Серебряковых в Петербург (в феврале 1909) и сразу написала о Зинаидев письме их общей подруге К. Труневой:

«Она поразительно хорошие вещи сделала в этом году, и они будут выставлены в “Союзе”… Она невероятно талантлива. У нее двое детей. Она как-то стала больше улыбаться и говорить».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.