ЧАСТЬ 12 Возникновение «Пиквика» и писательские особенности Диккенса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧАСТЬ 12

Возникновение «Пиквика» и писательские особенности Диккенса

Слава Физа связана со славой Диккенса, но все же поводом, хотя и внешним, к возникновению «Пиквика» послужил талант Сеймура. По свидетельству издателя Чепмена, Сеймур, выполнив одну из заказанных издателем работ в конце 1835 г., по собственной инициативе предложил выпустить новую серию рисунков, изображающих охотничьи и спортивные похождения прирожденных лондонцев, так называемых кокни (ч. 30). Чепмен принял предложение, но с условием, что серия будет выходить ежемесячными выпусками с пояснительным текстом. Так как издательство уже считало Диккенса своим сотрудником, оно, по рекомендации Уайтхеда (ч. 10), обратилось к нему с предложением снабжать текстом рисунки Сеймура.

Дальнейшую историю Диккенс сам излагает в Предисловии к дешевому изданию «Пиквика» (1847 г.). Ему было предложено составлять текст к рисункам Сеймура, причем была высказана мысль, — Диккенс не знает, была ли это мысль художника или издателей, — что он мог бы дать изображение некоего «Нимродова[5] клуба», члены коего отправляются на охоту, рыбную ловлю и т. п., но по неумению и глупости попадают в сложные комические положения. Диккенс, со своей стороны, высказался в том смысле, что идея эта — не новая и не раз уже приводилась в исполнение; что, хотя он родился в провинции, он не считает себя достаточно осведомленным в спорте, за исключением разве всех способов передвижения (ср. ч. 8); что было бы несравненно лучше, если бы иллюстрации отправлялись от текста; что он предпочел бы большую свободу в выборе места действия и действующих лиц и боится, что в конце концов пойдет своим путем, какой бы порядок он ни наметил себе, приступая к делу. Когда точка зрения Диккенса была принята, он задумал мистера Пиквика и написал то, что вошло в первый выпуск. Сеймур познакомился с текстом по корректуре и тогда только сделал свои рисунки, в числе коих было заседание Пиквикского клуба с изображением четырех членов Общества корреспондентов, чьи похождения Диккенс собирался описывать, хотя в то время едва ли мог конкретно представить себе, в чем эти похождения будут состоять.

Как мог двадцатичетырехлетний Диккенс, такой еще неопытный писатель, такой литературно необразованный молодой человек, отважиться на столь сложное литературное предприятие? Едва ли у него было даже общее представление о том, что такое писатель, — в лучшем случае ему припоминались хорошо знакомые немногочисленные образцы XVIII века — Филдинг (1707—1754), Смоллетт (1721 — 1771), Голдсмит (1728—1774), Стерн (1713—1768). Трудно думать, чтобы он рассчитывал равняться по ним и тем менее по новеллистам, близким ему хронологически, частью современным, но слишком для него сложным, вроде Вальтера Скотта (1771—1832) или даже М. Эджуорт (1767—1849)- Скорее примером ему служили далеко не столь значительные старшие современники, вроде того же Уайтхеда или Теодора Хука (1788—1841), известного в свое время импровизатора, человека несколько авантюрной жизни, писателя, по нашим понятиям, также авантюрного типа, или Дугласа Джерролда (1803—1857), очеркиста, драматурга, каламбуриста, с которым у Диккенса установились дружеские отношения, когда они вместе работали в ежемесячнике, редактором которого был Уайтхед. Диккенс приступил к «Пиквику» с навыками и приемами очеркиста, — ему, по-видимому, казалось, что достаточно соединить ряд очерков, и получится роман. Только в процессе самой работы он увидел, что для романа нужна завязка, и нашел ее. Но все-таки и после этого он вплетает в ткань романа «очерки», без которых тот мог бы обойтись (например, путешествие пиквикистов в Бат). Как ни странно это покажется, но можно утверждать, что вставные эпизоды «Пиквика», органически с основной нитью повествования не связанные и только прерывающие его, в большей степени способствуют впечатлению цельности романа, чем включенные в него «очерки». Вставные эпизоды создают иллюзию, будто они прерывают действительно цельный и единый рассказ.

Таким образом, Диккенс стал писателем в самом процессе писательской работы. Теоретического понятия о «романе» у него не было, но зато у него был некоторый воображаемый идеал писателя, по которому он воспитывал себя и ради достижения которого работал. Этот идеал в его фантазии сложился точно так же, как складывались в его фантазии образы его героев. Поэтому писательское место Диккенса очень индивидуально и может быть охарактеризовано прямо противоположными суждениями. Читатель обыкновенно принимает его без оговорок, а критик или исследователь его творчества сплошь и рядом в недоумении: исследователя смутят и язык, и стиль, и отсутствие чувства меры, ложные приемы, небрежности, штампы и т. п. Поэтому так трудно подвести творчество Диккенса под какое-нибудь одно принятое школьно-литературное определение. Характеристика творчества Диккенса поневоле становится такою же противоречивой, антиномической, как и само это творчество.

Диккенса называют реалистом. Но если сравнить его приемы с методами подлинных реалистов, как Бальзак, Флобер или Толстой, Диккенс — реалист очень плохой. Он прежде всего и до конца —фантазер. Его фантазии легче переходят в мечтательность, чем поддаются суровой дисциплине реалистических требований. Если Эдгар По превосходит его как фантазер, то только потому, что воздерживается и от злой сатиры, и от доброго морализма. Достоевский не превосходит его, ибо, хотя он серьезнее Диккенса, у него не хватает фантазии для юмора и его мировосприятие мистично. Но зато прославленного фантазера Гофмана Диккенс превосходит, как красочная картина превосходит однотонный силуэт или как космополитическое мещанство Лондона превосходит провинциальное мещанство всей низменности от Кенигсберга и Немана до Берлина и Шпрее. Только автор «Дон Кихота» — вне сравнения и остается единственным критерием для определения степени фантазерства у Диккенса. Лучшая характеристика и самая высокая оценка, какая была дана Диккенсу как автору «Пиквика», исходит именно из этого критерия; она высказана другом и биографом Диккенса Джоном Форстером: «Сэм Уэллер и мистер Пиквик — лондонские Санчо Панса и Дон Кихот». То, что отличает Диккенса от других литературных фантазеров, — не сам по себе избыток морали, — в каждом романе есть своя порция морали, — а положительный и просветительский характер этой морали. Просветительство — единственная узда, которая может сдержать фантазию Диккенса: Филдинг для него — не только школа, но и угроза, Филдинг и просветительство запрещают ему фантазировать, но Диккенс не может не фантазировать. Получается такая странность, как фантазирующий просветитель!

Когда Диккенса тем не менее называют реалистом, то, по всей вероятности, имеют в виду преимущественно отрицательные признаки, а не положительные. Он — реалист, потому что он не романтик, не классик, не мистик. Он фантазирует, и продукты его фантазии — правдоподобны, но это еще далеко не трезвая и не полная реальность. Его фантазия бередит его собственную чувствительность. И тогда, если он — реалист, то особого рода — сентиментальный реалист, и сентиментальность порою настолько овладевает им, что заставляет переходить границы правдоподобного, и Диккенс впадает в мелодраматизм. Сентиментализм Диккенса, однако, — не иронический сентиментализм Стерна; он ближе к плоскому и самоудовлетворенному сентиментализму Руссо. С другой стороны, когда Диккенс в действительном мире наталкивается на что-нибудь таинственное, он не прикрывает его, не прячет еще глубже и не приписывает ему значения особой реальности, а, напротив, любит его приоткрыть, извлечь на свет, разоблачить и объяснить. Даже когда это не нужно, когда источники «таинственности» ясны сами по себе, Диккенс, рискуя ослабить впечатление рассказа, разъясняет их (ср: в «Пиквике» «Историю дяди торгового агента» и «Рассказ о том, как подземные духи похитили пономаря»[6], где Диккенс подчеркивает и без того очевидное влияние винных паров). Диккенс слишком заражен просветительством и как будто боится, чтобы читатель не заподозрил его в наивности.

И все-таки Диккенс наивен, ибо его «объяснения» — просветительски серьезны. Он недостаточно образован и боится это обнаружить, — репортер, сделавшийся писателем. Ограниченная литературная традиция, в которой он воспитывал себя, затемняла его собственный живой взгляд и связывала иногда его фантазию. Когда ему кажется, что он, переходя границы репортерского отчета, слишком вольно пользуется правами писателя, он оглядывается на своих литературных учителей и тогда только воспроизводит их вольные ситуации. Считается, что Диккенс не знает удержу в гротеске и гиперболе, и это кажется верным, если его сопоставлять с подлинными реалистами XIX века, но зато почти каждому его гротескному примеру или рискованной ситуации можно найти параллель или даже готовый образчик в XVIII веке, в особенности у Филдинга (некоторые примеры будут указаны ниже).

Диккенс начинает как юморист, но у него нет иронического отношения к действительности, к своим героям и точно так же к своим литературным образцам. Отсутствие иронического отношения к изображаемой действительности заставляет его восхищаться или негодовать, чем и определяются крайности его сентиментализма, а отсутствие иронического отношения к литературным образцам делает его мелодраматичным, и он не может понять, что форма пародии была бы лучшей формой преодоления этих образцов, хотя тот же Филдинг своим «Эндрусом» (пародией на «Памелу» Ричардсона) мог подсказать Диккенсу целесообразность такого приема.

Для Диккенса реальное восприятие исторически определенных, объективных социальных отношений было так же чуждо, как и мистическое их восприятие. Для Диккенса реальны только пространство и материя в их внешней данности и в подробностях; а его наблюдательность — наблюдательность натуралиста, а не историка. Но воспринимая внешнюю данность как реальную данность, он уже самый облик человека из реального превращает в фантастический, — люди у него, несмотря на всю реальность заполняемого ими пространства, вытягиваются в длину, сокращаются, сжимаются, пухнут, искажаются. С другой стороны, вещи для него — воплощения пользующихся ими людей. Его фантазия идет от натурально воспринятых вещей к фантастическим людям. Зацепившись за один вещный признак, он вытягивает из себя нить, как паук, и прядет из нее ткань, следуя указанным выше образцам и в то же время обнаруживая оригинальную индивидуальность (ср. ниже, ч. 26). Было бы интересно показать, как его приемы — конструктивные и стилистические, — элементарные и прозрачные в «Очерках Боза» и в «Пиквике», достигают сложности и запутанности его поздних произведений, сохраняя, однако, закономерность внутренних форм, найденных им уже для первых литературных опытов.

Обладая тонким чувством внешней, пространственной реальности и не понимая реальности исторического времени (ср. ниже, ч. 28), Диккенс фантазирует в сфере человеческой жизни. Как сказано, он старается быть здесь правдоподобным. Это ему удается, и за это он причислен к писателям-реалистам. Но можно ли признать «правдоподобие» изображения достаточным признаком реализма? Там, где Диккенс действительно реалистичен, — в изображении деталей места и быта, — он не правдоподобен, а точен. Там, где он реальности не ощущает, — в изображении социально-исторической действительности, — он анахроничен. Он «правдоподобен» в изображении психологии своих героев. Но психология — самая ненадежная здесь опора, ибо как раз сфера психологически неправдоподобного ограничена до минимума: самая неправдоподобная психологическая ситуация — правдоподобна! И если Диккенс так силен в этой сфере, если он прославился силой своего психологического реализма и стал учителем даже для таких реалистов, как Толстой, и если он этой же своей силой завоевал мировую читательскую аудиторию, не только своего, но и последующих поколений, то в этом его реализме должны быть специфические особенности, которых до него литература не знала.

Сравнивая в этом отношении Диккенса с его предшественниками, кажется, можно уловить, в чем состоят его особенности. У таких писателей XVIII века, как Филдинг или Смоллетт, а тем более Ричардсон и другие, действующие лица изображаются как характеры индивидуально-психологического порядка; эти лица выступают как своего рода олицетворения человеческих страстей: храбрости, жадности, расточительности, преданности и т. д. Такое психологическое мотивирование поведения человека находило себе полную параллель в так называемом прагматическом объяснении истории, которое культивировалось в XVIII веке и которое опиралось на психологические теории того времени, или, как называлось это тогда, на «учение о морали» (ср. в особенности учение Юма о страстях и о морали). В результате «характеры» какого-нибудь капитана, сержанта, эсквайра, пастора, лакея оказывались неразличимыми; литература ставила себе целью показать, что характер слуги или вообще лица «низшего» происхождения не отличается от характера лица высокопоставленного. Правда, иногда при развязке романа раскрывалась тайна «благородного» происхождения благородного слуги, но и это только подчеркивало индивидуально-устойчивую природу психологического характера. Отсюда — психологическая бесцветность, условность и отвлеченность персонажей этой литературы. Даже исторические романы В. Скотта не вполне преодолевают такой литературный прагматизм, хотя он и смягчен изображением исторической обстановки, заставляющей читателя домысливать то, чего не дает автор.

Диккенс уже в «Очерках Боза» и в «Пиквике» открывает радикально новый подход к изображению человеческой психологии: индивидуальные характеры заменяются у него социальными. То, что у героев литературы XVIII века было только аксессуаром, акциденцией, у персонажей Диккенса — их существо. Его клерки — клерки, адвокаты — адвокаты, и притом атторней — не то, что сарджент, и сарджент — не то, что начинающий барристер; его кухарки не похожи на горничных, сапожники — на лакеев[7] и т. д. У него психология перестает быть отвлеченной и индивидуальной, а становится психологией конкретной и социальной. И тем не менее Диккенс не знает исторической почвы, на которой развивается эта психология, и он не слышит голоса реального, объективного исторического процесса, в потоке которого сам живет и работает. Но он говорит как бы изнутри самого этого потока: не видя и не понимая, чем определяется его движение, он все же чутко воспринимает психологические реакции людских масс, групп, типов, уносимых этим потоком. Диккенс не знает, что такое мелкий буржуа исторически, когда он появился, как развивался и какова его реальная ценность в данный исторический момент, но он знает, что такое мелкий буржуа «житейски», знает, как мещанин реагирует на природу, на город, на суд, на уличную драку и пр. и пр., — и это относится ко всем социальным категориям диккенсовских персонажей.

Маленький Диккенс воображал себя по очереди тем или иным героем прочитанных им романов и разыгрывал их роли (ч. 1). Стоит вспомнить этих героев, чтобы признать, что это была задача трудная — так они отвлеченно замкнуты и потому кажутся порою холодными масками, которые можно надеть, но не оживить и воплотить. Особое дарование Диккенса — в том, что он чувствует живые реакции социально определенного лица на обстановку, в которой это лицо находится; и он так умеет передать их, что читателю-современнику не стоит труда найти родственный тип поведения в своем ближайшем окружении. Непрерывное движение действующих лиц Диккенса — не движение масок, не маскарад, а живая жизнь. Его действующие лица выдуманы, но они ведут себя, реагируют на события, совершающиеся вокруг них, как реагировали бы читатели, и потому они не только правдоподобны, они — правдивы.

Узнавая себя со своей конкретной психологией, психологией своего класса, своей профессии, своего общественного положения, читатель верил, что ему раскрывается такая же правда о других типах и группах общества, и оттого не было среды, куда бы не проник Диккенс и где бы не нашел отклика. Капиталистическое развитие необыкновенно усложнило состав общества и сделало его очень подвижным, прежние устойчивые границы между различными слоями были опрокинуты, и потому старые литературные методы были просто непригодны для отображения новой сложной и пестрой жизни. Диккенс нашел новый угол зрения и новые методы, позволившие отобразить эту жизнь и давшие право, невзирая на все ограничения и оговорки, считать его одним из первых представителей реалистической литературы буржуазного общества. Но все-таки Диккенс — реалист не по мировосприятию, а скорее по методу изображения, — ограниченность его метода (ч. 26) есть вместе с тем предел его реализма. Его ограниченно воспринимаемый мир наполнен не реальным развитием социального тела, а вымыслами фантазии, цепляющейся за любую вещь реального мира, чтобы по ней, как по выражению лица, прочесть скрытые намерения, замыслы, страдания, страхи героя, определенного своей социальной средой и социальным местом, но идеализируемого фантазией автора.

Так установились своеобразие и суть диккенсовского творчества: реальное пространство, место он заполняет фантастическими образами и существами, отображающими подлинную социальную психологию. Хотя они и воплощены в искаженные подчас тела, но облачены все же в реальное платье и помещены в реальную обстановку реальных вещей.

Для Диккенса это — не прием для усиления фантастического вымысла; таково его собственное восприятие жизни и мира, и такова сама его собственная жизнь. По виду и по душевному складу по внешнему и по внутреннему облику его герои — фантастические существа, населяющие реальные места Лондона и английской провинции, существа, среди которых он чувствует себя как в реальной среде. По сути они остаются мелкими буржуа, но идеализированными — в положительную или отрицательную сторону — фантазией Диккенса. Поэтому, когда ему было предоставлено право распоряжаться в «Записках Пиквикского клуба» сценой, местом действия, он почувствовал уверенность в своих силах, он знал, что его фантазия наполнит действием и фантастическими людьми любую реальную сцену. Как Диккенс сам подчеркивает в цитированном Предисловии, его первоначальным замыслом было только представить читателю некоторые «забавные типы и эпизоды». Никакой мысли о завязке, которая сковала бы единством действия эти типы и эпизоды, у него не было; он считал бы такую мысль неосуществимой при том способе, каким должно было выходить его произведение, то есть отдельными месячными выпусками, на протяжении двадцати месяцев. В другом Предисловии (к первому изданию в виде книги) Диккенс говорит, что ставил себе целью сделать из каждого выпуска более или менее законченное целое, но все же так, чтобы совокупность их была связана, по возможности, простыми и естественными переходами от одного приключения к другому. Единственная общая мысль у него была о клубе, мысль, подсказанная издателями, но он сделал из нее не завязку романа, а лишь отправной пункт для похождений членов клуба и для всего повествования, и это одна из причин, в силу которых «Записки Пиквикского клуба» иногда называют не романом, а эпопеей; по этому поводу следует вспомнить определение Филдинга, согласно которому роман и есть не что иное, как комический эпос.