«В ЖЕЛЕЗНЫХ НОЧАХ ЛЕНИНГРАДА…»
«В ЖЕЛЕЗНЫХ НОЧАХ ЛЕНИНГРАДА…»
Никто не припомнит такой ранней зимы. Кольцо блокады замкнулось вокруг Ленинграда, и ко всем нашим невзгодам — артиллерийским обстрелам, бомбежкам, недоеданию — прибавились еще ужасающие морозы.
Наша писательская группа живет по-прежнему на Васильевском острове, в здании Военно-морской академии.
Редко выдается день, когда мы все вместе. Вечером, закончив дела, сидим возле печки-времянки, и в такие минуты как-то особенно остро ощущается товарищество, близость. Появляется желание поделиться своими думами и наблюдениями. Любому из нас есть что рассказать о поездках на корабли, в части, о встречах с интересными людьми. Не обходится без воспоминаний о таллинской эпопее, без споров (уже в который раз!): правильно ли поступило командование, собрав весь флот вместе, или лучше было эвакуировать корабли поодиночке, либо небольшими отрядами? И очень часто разговор завершается мечтами о будущем, о путях развития послевоенной литературы. Тут можно услышать самые оригинальные суждения, и все сходятся на том, что надоели отжившие приемы, штампы и привычки. «Все это надо ломать и создавать литературу широкую и откровенную».
Мы приспосабливаемся к блокадному быту: к холоду, дальним пешим походам и многому другому. Только никак не привыкнешь к пайку, который сокращается день ото дня. Обед: вода с двумя ложками соевых бобов, на второе — горсточка каши. Вечером — сто граммов хлеба и кипяток.
Не все в нашей группе одинаково переносят недоедание. Самая разительная перемена произошла в последнее время с Анатолием Тарасенковым. Он похудел, осунулся, длинное лицо вытянулось еще больше, глаза все время блуждают, человек не переставая думает и говорит о еде. За час до обеда он бросает работу, нервно расхаживает по комнате, смотрит на часы, и на лице одна мысль: «Ох и долго же тянется время!» А когда наступает желанная пора и мы идем вниз, в столовую, Анатолий садится за стол, почти залпом поглощает свою порцию и потом с сожалением смотрит в пустую тарелку.
…Мы переживаем трудные и очень страшные дни.
Снимаю телефонную трубку и нажимаю кнопку.
— Алло, группа «А», группа «А»! — в исступлении кричу я, но не слышу даже обычного треска. Нажимаю другую кнопку: — Алло, группа «Б»!.. Группа «Б»!
Бесполезно, хоть разбей аппарат! В городе нет электричества, несколько дней молчит радио, сегодня выключен телефон — последнее средство связи с внешним миром. Мы не слышим сводок Совинформбюро, не знаем о событиях на Ленинградском фронте, решительно ничего не знаем, что творится за пределами наших четырех стен.
— Нужно с кем-то установить связь, — предлагает Всеволод Вишневский, — хотя бы с редакцией фронтовой газеты «На страже Родины», и по пути зайти на почтамт, порыться в письмах, нет ли там весточек для нас.
— Ладно, мы с Михайловским пойдем, нам заодно надо отправить корреспонденцию, — говорит Анатолий Тарасенков.
Каждый член нашел маленькой семьи спешит дать поручение.
— Узнайте судьбу моих стихов, — просит Азаров.
— Ставку делайте на письма и газеты! — решительным тоном говорит Вишневский.
Записываем все поручения. Тарасенков берет свой большой портфель с рукописями. По слухам, мороз до сорока градусов. Мы навьючиваем на себя все теплые вещи: свитеры, меховые жилеты — и отправляемся в поход.
Идем и молчим, каждый думает о своем. Приближаемся к Неве. На льду длинная цепочка людей с ведрами, чайниками, бадейками вытянулась в очередь к проруби. Вдалеке гремит орудийная канонада, небо затянуто тучами.
Люди, которых мы встречаем, тащат дрова, воду, какой-то домашний скарб, детей, укутанных в шерстяные платки и одеяла. Люди везут своих ближних на кладбище. И никто не плачет. Смерть стала у нас обычным явлением, как это ни странно, но к ней даже привыкли…
Добираемся до Главного штаба и скрываемся в темном подъезде редакции газеты Ленинградского фронта «На страже Родины». Идем по неосвещенному коридору.
В конце коридора, в самой крохотной комнатке редакции, горит свечка. Машинистка Саша, круглолицая, но не краснощекая, как в мирное время, под диктовку печатает статью, а сотрудники притулились вокруг стола со свечкой и пишут что-то для очередного номера.
Редактор, бригадный комиссар Фомиченко, у себя в кабинете сидит в кожаном пальто, подняв меховой воротник, и поминутно растирает окоченевшие руки. Он рад нашему приходу.
— Сейчас редко кто к нам заглядывает. Все ищут тепла, а у нас… — Фомиченко складывает рупором ладони, и струя пара изо рта врывается в ледяную атмосферу. — Ну что на Балтике?
Мы рассказываем все, что нам известно. Затем спрашиваем:
— Можно получить сегодняшний номер «На страже Родины»?
— Еще не вышел. Набран, сверстан, только отпечатать никак не можем. Нет электроэнергии… А вручную сил не хватает, сами знаете, люди отощали, еле живы. Могу дать первые оттиски полос, вы там развесьте в штабе флота — пусть читают.
— Ну что ж, и это хорошо.
Тарасенков прячет оттиски в портфель и вынимает нашу коллективную статью о Балтике, написанную для бойцов Ленинградского фронта. Редактор доволен:
— Хорошо, дадим в ближайший номер.
— Как дела на фронте?
— Тихо. Противник окопался. Больше не наступает. Теперь ставку делает на голод и артиллерийские обстрелы. Бросает листовки, грозится задушить блокадой. В Колпине перебежал к нам один австриец, говорит: думали захватить Ленинград до наступления зимы, а теперь все надежды у них на весну.
Тарасенков вынул блокнот и слово в слово записывает весь наш разговор с редактором.
— Вы центральных газет не имеете?
— Ну что вы! — махнул рукой Фомиченко. — Какие тут газеты, целый день добиваемся от ТАСС сводки Информбюро. И никак не можем получить. Хотел послать машину на аэродром, узнать что-нибудь от летчиков, прилетевших с Большой земли, да нет ни капли горючего…
Мы условливаемся, что, пока не включат телефон, будем ежедневно приходить в редакцию за материалами, и отправляемся дальше.
На Главном почтамте не очень гостеприимно нас встречает сторож.
— Что нужно? — сердито спрашивает он.
— Да вот письма получить.
Он смотрит на нас удивленно, точно мы с неба свалились.
— Какие вам письма?
— Самые обыкновенные письма с Большой земли, — поясняет Тарасенков.
— Пройдите один. Там узнаете.
Анатолий проходит в большой зал, скоро возвращается и разводит руками:
— Понимаешь, там сотни мешков, миллионы писем, надо прийти специально и засесть на полдня. А я еле на ногах держусь. Так что давай оставим это дело до лучших дней.
— Вишневский будет ругаться. Мы и центральных газет не достали, и без писем явимся.
— Пусть ругается. Я больше не могу.
Мы идем обратно.
Тарасенков быстро устает и, совершенно обессиленный, садится на снег. Я вижу, как его щеки белеют, снимаю рукавицу и оттираю их, но моя рука тоже коченеет. Помогаю ему подняться, и мы, еле передвигая ноги, добираемся до дома. Нас обступают со всех сторон и требуют новостей, но Тарасенков едва смог снять шинель и доползти до кровати. Он не в силах говорить. Мы приносим ему тарелку с несколькими ложечками ячневой каши и стакан горячего чая.
Толя делает отчаянное усилие, чтобы подняться. Он но привычке съедает кашу, в несколько глотков выпивает чай и опять падает на подушку.
Вишневский вызвал врача. Тот бегло осмотрел нашего друга и сделал заключение:
— Дистрофия. Нужно госпитализировать.
Утром пришла «скорая помощь».
Толя смотрел мутными скорбными глазами. На него не действовали ни ободряющие слова Вишневского, ни наши дружеские пожелания. Он был безразличен ко всему, и когда карета «скорой помощи» отошла от подъезда академии и помчалась, поднимая снежную пыль, мы долго стояли молча, охваченные тревогой за жизнь нашего товарища.
Примерно через неделю мы пошли навестить Тарасенкова.
Путь с Васильевского острова на Петроградскую сторону показался нам очень далеким. Ноги увязали в глубоком снегу. Узенькими тропками, по которым тянулся бесконечный людской поток, подошли к большому зданию на улице Льва Толстого, где помещался военно-морской госпиталь.
Получив разрешение проведать Тарасенкова, мы поднялись на третий этаж и в маленькой проходной палате нашли своего друга.
Лежа на кровати под двумя теплыми одеялами, он что-то писал.
Увидев нас, то ли от неожиданности, то ли от радости он выронил карандаш и сказал удивленно:
— Не верю, это сон или наяву? Ребята! Как вы добрались?
Во время нашего разговора в палату вошел врач, сел у койки, которая стояла рядом с койкой Анатолия, и обратился к лежавшему там забинтованному человеку:
— Ну как дела?
— Плохо, доктор, очень плохо, — хриплым голосом ответил раненый. — Может, меня к тому таллинскому доктору отправить? Она хоть и молодушка, а все равно что родная мать. Мы как в тот раз вылечились, пришли на фронт, так первый снаряд немцам за нее послали.
— Кто же такая? — не мог понять врач.
— Молодая, красивая, говорят, сама чуть не погибла — корабль потопили немцы — и раненого спасла, — прохрипел раненый.
— А-а, теперь ясно, о ком вы говорите, — догадался врач. — Татьяна Ивановна Разумова, да?
— Она, она, — обрадовался раненый. — Она все может, любую операцию. С того света нашего брата возвращала. Вот я и хочу к ней.
— Мы не можем, голубчик, этого сделать, она служит не в нашем госпитале, — ласково сказал врач.
— Знаю, что не в вашем, — не унимался раненый. — Где она лечит, туда и отправьте.
Я внимательно прислушивался к этому разговору, потому что уже достаточно хорошо знал, кто такая Татьяна Ивановна Разумова, и по рассказам Шувалова, и по статьям, что в ту пору появлялись в газетах.
— Удивительное дело. Об этой женщине ходят настоящие легенды, — заметил Тарасенков. — Хотя бы одним глазом поглядеть, как она выглядит.
Мы знали, чем можно больше всего обрадовать Тарасенкова: вручили ему толстое письмо от жены. Оно было доставлено по воздуху из Ташкента в Москву, а затем с попутным самолетом в Ленинград.
Анатолий выхватил письмо из моих рук и углубился в чтение. Он пробежал глазами строки, и на его исхудавшем лице появилась счастливая улыбка.
— Все в порядке! — воскликнул он. — Митька здоров! Это самое главное.
Он читал дальше, и лицо его начинало хмуриться.
— А живется Маше[4] с сыном несладко, — грустно сказал Тарасенков.
Мы стали собираться в обратный путь. Анатолий вручил нам несколько своих статей, написанных на госпитальной койке для разных газет, и на прощание дружески наказывал:
— Вы уж, ребята, не тратьте зря силы, не ходите ко мне. Думаю, что через недельку я выпишусь и сам приду.
Действительно, он скоро поправился и вернулся к нам в группу.