ДЕЛО «ДОБ-1»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДЕЛО «ДОБ-1»

Началась эта история с ареста инженера Кириллова, начальника лаборатории одного научно-исследовательского института. Он возвращался из длительной зарубежной командировки. Было известно, что инженера завербовала американская разведка, что в Берлине, в ресторане, состоялась заключительная встреча с ее представителем, от которого Кириллов получил последние наставления.

Таможенники более тщательно, чем обычно, осмотрели чемодан инженера, однако ничего, что могло привлечь их внимание, не нашли. Но с того часа, когда Кириллов вступил на советскую землю, он оказался в поле зрения подполковника Птицына и его помощника лейтенанта Бахарева.

На десятые сутки после приезда, ранним воскресным утром, инженер поехал на кладбище Донского монастыря. У ворот осмотрелся: вокруг тихо, безлюдно. Уверенно вошел во двор и направился к отлитой из чугуна скульптуре в нише монастырской стены. Все точно соответствовало инструкциям, полученным от вербовщика: пустотелый патрубок крепил к основанию скульптуры голову мифологического барана. Инженер нагнулся, пошарил в патрубке, там лежал пакет...

У ворот его ждали трое. Один из них — Птицын — прошел вперед, двое следовали сзади. Улица стала более оживленной, и инженер не обратил на них внимания. Минут десять они неторопливо прогуливались. Птицын все еще надеялся: может, кто-то выйдет на связь с инженером.

Нет, видимо, придется довольствоваться программой минимум: брать инженера с пакетом, изъятым из тайника. Птицын громко закашлял. Сигнал был тут же принят. Бахарев резко повернулся навстречу инженеру и крепко взял его под руку.

— Вы арестованы! Вот постановление...

Тут же подкатила следовавшая в отдалении «Волга». Кириллова усадили в машину...

На этом мы, пожалуй, можем расстаться с инженером, имеющим лишь косвенное отношение к делу, о котором дальше пойдет речь. Все, что требовалось узнать и получить от него, было получено. В КГБ ему предъявили запись его переговоров в берлинском ресторане и киноленту, зафиксировавшую инженера с пакетом у тайника. Он все выложил: и как его завербовали и какое дали поручение. Что касается тайника, то еще там, в Берлине, Кириллов получил инструкцию: в начале сентября на Пушкинской площади должно появиться его объявление об обмене квартиры. Текст объявления за подписью А. П. Трепетова ему дали в Берлине. А во второе воскресенье сентября от восьми до девяти утра он должен отправиться на кладбище Донского монастыря, где в тайнике будут лежать предназначенные ему деньги, лупа, таблетки для проявления тайнописи. В случае неудачи — неожиданные обстоятельства могут помешать обеим сторонам — повторить визит на кладбище в третий понедельник сентября.

Когда арестованного увели, Птицын перечитал протокол допроса, потом посмотрел на Бахарева:

— А нам с тобой надлежит все же найти хозяина тайника.

— Легко сказать... Все, кажется, перепробовали...

Действительно, было уже предпринято немало мер в поисках человека, положившего в тайник деньги и таблетки. Кропотливое дактилоскопическое исследование показало, что отпечатков пальцев много, принадлежат они женщинам. Но трудно даже установить, сколько было женских рук, державших газету. Пытались протянуть какие-то нити от номеров денежных купюр — не вышло. К тайнику в Донском монастыре никто не подходил: видимо, связной имел основание считать, что тайник пуст. Птицын поинтересовался у коллег, кто из иностранцев, причастных к разведке, бывал в последнее время в районе Донского монастыря. Но все попытки найти человека, заложившего в тайник деньги и таблетки, не увенчались успехом.

В то утро Бахарев, заглянув в кабинет Птицына, застал шефа в настроении весьма прескверном.

— Какие новости? Какие предложения? — И, не ожидая ответа, Птицын достал из сейфа газету, в которую были завернуты деньги, лупа, таблетки — все то, что лежало в тайнике.

Бахарев неопределенно пожал плечами и развел руками.

— Отправных данных маловато. Знаю. А попытаться надо. Газета такая могла быть только в доме медиков... Теперь смотри сюда. Видишь на белом поле стертую временем карандашную пометку. Надо полагать, что это адрес... Рукой почтальона... Что скажешь?

— Тут и обсуждать нечего, Александр Порфирьевич. Все ясно. Иду в лабораторию...

...На белом поле газетного листа явственно проступили буквы «ДОБ» и рядом цифра «1». Видимо, номер дома. Соседнюю цифру — номер квартиры — так и не удалось выявить. Да еще оттиски пальцев разных рук, когда-то державших газету. И все.

Александр Порфирьевич уже потерял было всякую надежду на успех. По улицам, названия которых начинались с «доб», никто не выписывал «Медицинскую газету». И вдруг телефонный звонок. Голос Бахарева.

— Докладываю. В одном доме сразу два подписчика.

Гражданин Гринбаум жил в двадцать пятой, достаточно населенной квартире. При угрюмой бухгалтерской внешности он оказался поэтом... филателии.

С утра старик отправился в парк, где проходил традиционный день коллекционеров. Удивительно интересно наблюдать, как встречаются люди разных возрастов и профессий, для которых нет, кажется, больше радости в жизни, чем пополнить свою коллекцию еще одним редкостным значком, диковинной монетой, уникальной спичечной коробкой или маркой. Вы можете называть этих людей как угодно: чудаками, фанатиками, одержимыми, но согласитесь, что это чертовски интересно — коллекционировать.

Из всех коллекционеров, собравшихся в то утро на аллеях парка, выделялись филателисты, Они по существу оказались тут хозяевами. Недолго потолкавшись среди них, Бахарев без труда уловил приметы того высокого почтения, которое оказывали Гринбауму. Его окружали молодые ребята, что-то спрашивали, что-то показывали.

— Ефим Маркович, научите отличать поддельные марки.

— Милый мой мальчик! Научить этому очень трудно... Ты не раз попадешь впросак, пока каким-то особым чутьем не станешь улавливать подделку.

— Неужели это так трудно?

Старик улыбнулся, положил жилистую волосатую руку на плечо мальчишки и сказал:

— Я тебе расскажу одну историю, и это будет ответом на вопрос. Известный шведский филателист более двадцати лет коллекционировал... поддельные марки. Ты не удивляйся. Есть и такие странные люди. Специально собирал поддельные марки. Однажды он решил продать свою коллекцию. И нашел покупателя. И о цене договорились. Большую, хорошую цену давали. Но сделка но состоялась. При тщательной экспертизе выяснилось, что половина его коллекции — подлинники. А ведь швед был не простак среди филателистов.

Бахарев сперва вступил было в спор со стариком: «Простите, но это похоже на анекдот», потом задал несколько вопросов, свидетельствовавших о широте его филателистического кругозора, затем похвастался своей последней покупкой — весьма и весьма редкой маркой. Так они познакомились.

Бахарев отрекомендовался студентом литинститута, сказал, что у него две страсти — поэзия и марки. У него друзья за рубежом, и потому он смеет утверждать, что обладает действительно уникальными марками.

Гринбауму как-то с первого взгляда пришелся по душе этот молодой блондин с пышной шевелюрой и озорными серыми глазами. Он тут же пригласил его в гости: «Заходите, чайку попьем... Покажу вам мои марки. А вы вашу редкую захватите. Любопытно взглянуть».

Редкостную марку, принесенную Бахаревым, старик принял дрожащими руками. Он долго и пристально рассматривал ее — и на просвет и в лупу.

— Молодой человек, я могу предложить вам...

Гринбаум назвал цену и выжидающе посмотрел на гостя. Но тот только улыбнулся в ответ.

— Нет уж, увольте, Ефим Маркович, не продам. Я пришел к вам как к знатоку... Хочется посмотреть вашу коллекцию... Да и вообще мне приятно познакомиться с вами.

Через полчаса они уже дружески чаевничали. Юрист по профессии, Гринбаум тоже оказался поклонником поэзии.

— И я вам покаюсь, молодой человек. Иногда даже мучаюсь рифмою. Идешь по улице, а она, проклятая, в голове сверлит и сверлит: «благородной» — «свободной», «славить» — «забавить»...

Старик долго распинался по поводу назойливых рифм, а потом робко спросил:

— Вы, наверное, много стихов знаете? Побалуйте старика.

— Стихи я могу читать хоть до утра.

В открытое окно лился свежий пронизанный осенним солнцем воздух.

Старик внимательно слушал. Время от времени он закрывал глаза — для него стихи звучали, как музыка. А когда Бахарев прочел что-то из Тютчева, Гринбаум тяжело вздохнул, понурил голову и сказал:

— Никогда не нужно задерживаться в отеле, именуемом жизнью. Наступает время, когда человек должен сказать сам себе: «Сударь, поспешите освободить номер...» Так вот-с, молодой человек...

— Что это вас, Ефим Маркович, на такую мрачность повело?

— Ничего не поделаешь, мой молодой друг. Умирать никому не хочется. А болезни атакуют и атакуют. Широким фронтом. Я сопротивляюсь сколько могу. Вот видите, — и он показал на книжный шкаф. — Даже медицинскую энциклопедию купил. Смеяться будете над стариком. А что делать? Я и «Медицинскую газету» выписываю. Аккуратно подшивку веду...

— Да нет, почему же? Все это очень любопытно. И даже то, что «Медицинскую газету» выписываете. Ее, вероятно, небезынтересно листать.

— Только при вашем здоровье да при вашей специальности они вам ни к чему. А если хотите, посмотрите...

Бахарев неторопливо перелистывал подшивку. Январь, февраль... На какую-то долю секунды задержался на знакомой полосе: на месте. Всё! Вариант Гринбаума рухнул. Бахарев подумал: «Надо сниматься с якоря и прокладывать курс к 38-й квартире, где тоже выписывают «Медицинскую газету». Но это уже для другого. Мне здесь больше появляться нельзя, долго ли столкнуться лицом к лицу с филателистом».

И все же перед уходом он решил провести легкую разведку. Коль скоро Гринбаум завел речь о болезнях и медицине, нетрудно переключить разговор на лечащих его врачей. И выяснилось, что Анна Михайловна из 38-й квартиры по долгу службы в районной поликлинике и по закону давней дружбы, восходящей еще к довоенным временам, и есть тот единственный врач, коему безгранично доверяет Гринбаум.

— Молодой человек, если вам когда-нибудь потребуется доктор в самом высоком смысле этого слова, позовите Анну Михайловну. Если она возьмется вас лечить, считайте, что вы уже здоровы. Это говорю вам я, Ефим Маркович Гринбаум, у которого столько болезней, что их хватит минимум на половину медицинской энциклопедии. Анна Михайловна — кудесник... Хотите, я вас сейчас познакомлю? Вам будет интересно, даже если вы сам Поддубный.

Старик на мгновение умолк. Но только на одно мгновение. Потом вскочил с места и схватился за голову, будто случилось что-то страшное:

— Дорогой мой, я забыл о самом главном, Аннушка ведь тоже филателист. Она никогда не простит мне, если я вас отпущу с этой маркой... Собирайтесь, сударь. И не сопротивляйтесь. Между прочим, у нее дочка. Очаровательное создание. Несколько, правда, взбалмошная. Но это смотря на чей вкус. Это я просто так, к слову. Один момент, я только позвоню ей. Женщины всегда хотят быть в форме, когда в доме появляются мужчины.

Старик вышел и быстро вернулся в комнату.

— Все в порядке! Через полчаса нас ждут. Между прочим, я вас должен предупредить: так, как варит кофе доктор Эрхард, никто не умеет варить.

— Эрхард? Странная фамилия...

— О, это я по старой памяти величаю ее. Теперь она Васильева. Девичья фамилия.

— А Эрхард?

— По мужу. Его уже нет. Простите, я не совсем точно выразился. Физически он существует, но для нее он труп — живой труп. Это большая трагедия. Бедная Аннушка!

Гринбаум тяжело вздохнул, потом взглянул на часы.

— Извольте-с! В нашем распоряжении полчаса, и я, пожалуй, успею кое-что рассказать вам об удивительной жизни этой женщины. Нет повести печальнее на свете. Литератору может пригодиться. Присаживайтесь и слушайте. Только, чур, с Аннушкой на эту тему ни слова.

 

На третий день войны доктор Эрхард получила повестку военкомата. Это не было неожиданностью — почти все коллеги уже стали военврачами. Она заранее продумала все, что касается дома, семьи. Собственно, думать надо было только о Маришке. Фридрих Эрнестович, хотя это была не родная его дочь, души не чаял в девочке и категорически настаивал на немедленной эвакуации. В понедельник вечером ее отвезли к бабушке в одну из рязанских деревень. А что касается самого Фридриха Эрнестовича, учителя немецкого языка, то здесь все ясно — не сегодня, так завтра его призовут в армию. Переводчики сейчас очень нужны...

Прощались сурово, молча. К чему слова? Все уже было сказано еще до последних объятий. Как это ни странно, женщина оказалась крепче мужчины — ни одной слезинки, а Фридрих, высокий, широкоплечий богатырь, не выдержал — всхлипнул:

— Ты побереги себя, любимая! Ты же у меня совсем слабенькая... Как это случилось, что в стране, давшей человечеству Карла Маркса, Гете, Шиллера, хозяйничают эти выродки, звери, варвары... Аннушка, мне стыдно людям в глаза смотреть. Я принадлежу к той же нации, что и эти... — и он заплакал. Анна успокаивала его:

— Не терзай себя, лапонька, — так она называла человека, который был на десять лет старше ее. — Не надо заниматься самобичеванием. Ты сын немецкого рабочего класса. Я знаю тебя.

...Фридрих исчез на следующее утро. Не ушел, а исчез. Вроде бы отправился в школу, налегке. И больше в квартире его не видели.

Одна из соседок, Мария Григорьевна, та, что была поближе к семье Эрхардов, написала о случившемся в рязанскую деревню. А через три месяца получила письмо Аннушки — та уже знала обо всем от мамы. Военврач сообщила Марии Григорьевне свою полевую почту на случай, если вдруг объявится Эрхард. Она всегда была оптимисткой...

Военная судьба Анны Михайловны сложилась трудно. Кровопролитные бои. Окружение. Тщетная попытка вырваться из кольца. Последняя отчаянная схватка горстки обессилевших воинов, две недели скитания по лесам. Ранение. Плен. Гнусное предложение служить гитлеровцам. Дерзкий ответ. Лагерь. Попытка к бегству. Били резиновыми дубинками, пинали сапогами, скручивали веревками и снова бросали в барак — теперь это уже был барак строжайшего режима.

Она стойко встретила все испытания и быстро нашла единомышленников — бороться, бороться и бороться! Даже тут, где смерть может настигнуть тебя каждый час. Их была небольшая группа военнопленных, не терявших надежды на новый, более успешный побег.

Надежда эта как бальзам. Еще кровоточили следы побоев и ранения, еще свежи были в памяти все унижения, коим подвергали их на допросах. Теперь допросы позади, и они просто-напросто заключенные лагеря, погребенные во чреве этого мрачного барака со скудным светом, сочившимся из двух запыленных лампочек под потолком. Так прошла первая неделя. И вдруг ночью в бараки явилось высокое для здешнего лагеря начальство. Эсэсовец прошелся вдоль нар, пристально рассматривая всех.

На рассвете, когда заключенных погнали на особо трудные работы, ее одну почему-то вызвали к коменданту. Все, в том числе и она, решили, что это уже конец.

Долговязый лейтенант, царь и бог в этом бараке, передал ее по всей форме офицеру комендатуры.

Анну повезли к домишку с зарешеченными окнами. У входа часовые, державшие волкоподобных псов.

В комнате полумрак. Хозяин все предусмотрел: лица его не было видно, фигура оставалась в легком затемнении. Зато свет бил в лицо человека, переступившего порог. Но Анна и не старалась разглядеть коменданта лагеря. И только голос немца, восседавшего за массивным столом, заставил ее вздрогнуть. Он сказал лишь одно слово — «садитесь». И вздрогнула она совсем не потому, что само это приглашение в устах коменданта концлагеря прозвучало по меньшей мере неправдоподобно. Ее ошеломил голос, который она не слышала уже давно, но забыть который не могла. Нет, это не он. И вдруг:

— Садись, Анна!

И прежде чем она успела опомниться, фашист встал из-за стола, подошел к ней и обнял...

Анна очнулась в палате госпиталя. Глубокий обморок длился более часа. В палате она лежала одна. Открыла глаза, оглянулась и застонала.

Дежуривший около нее санитар тут же сорвался с места и куда-то помчался, а через несколько минут явился Фридрих. За эти несколько минут Анна все вспомнила, и первая мысль, что пришла ей в голову, была и радостной и тревожной: «Фридрих — наш разведчик в тылу врага. Только не выдать его, только сдержаться...» Она поначалу никак не могла уразуметь, почему Фридрих так рискованно ведет себя, называет Аннушкой, предлагает чашку куриного бульона. Что он — совсем голову потерял? Она приложила палец к. губам, как бы напоминая, что и стены имеют уши. Он не сразу понял, за кого его принимает Анна. А сообразив, в чем дело, весело расхохотался...

— Ты что же решила: я советский разведчик?

Позже, когда придут советские войска и ее освободят из лагеря, она узнает, что Фридрих, ее Фридрих, которого она так боготворила, был действительно разведчиком, но только немецким. Все годы их дружной предвоенной жизни. Это уже скажут ей там, куда она придет, чтобы рассказать о всем случившемся с нею. Они, эти люди, внимательно слушавшие ее, знали о нем больше, чем она сама. Несколько лет скромный учитель немецкого языка никак не обнаруживал себя, чтобы в грозный час войны сбросить маску...

Аннушка, восстанавливая в памяти каждую минуту своего скорбного бытия в лагере, поведала чекистам во всех деталях о страшной встрече с Фридрихом. И как он ласково увещевал ее: «Пойми, судьба России решена. Гибель. Крах. Ты будешь рядом со мной, моей помощницей. А если хочешь, врачом в госпитале. А еще лучше, если бы...» Одно предложение гнуснее другого. Он хотел бы снова бросить ее в барак, но... в качестве своего агента. Худенькая, слабенькая, кажется, едва теплится жизнь в ней, а она кинулась на него с кулаками: «Подлец!» Глупая, она еще пыталась в чем-то убеждать его, взывая к совести, напоминая о прошлой жизни, о дочери... Потом он переменил тактику: угрожал, рисовал страшные картины будущего.

— Если ты даже снова попадешь к своим... Это невозможно. Но предположим. Ведь они тебя расстреляют. Кто поверит жене шпиона? В бараке уже все знают...

Нет, он не сломил ее воли. Анну каждый день вызывали к нему. И все о том же. И все те же увещевания и угрозы, ласки и побои. А потом ее снова уводили в карцер: «Посиди, подумай». Она не сдалась, и тогда ее повели на расстрел. Позже она поняла: это был последний козырь Фридриха, который, прожив с ней много лет, так и не узнал ее по-настоящему. Она стояла у стены, а пули ложились поверх головы и сбоку. И после каждого выстрела офицер спрашивал: «Не хочет ли русская женщина повидать шефа?»

В десятый барак, к своим, она так и не вернулась. Может, это и к лучшему. Ей было страшно от одной только мысли: «Что они думают сейчас обо мне?» Анну отправили в лагерь строжайшего режима, где она находилась под особым наблюдением. Первое время ее вызывали к какому-то рыжему оберштурмбаннфюреру, который хмуро спрашивал, не передумала ли русская и не имеет ли желания снова встретиться с мужем. Он получил на сей счет особые указания...

И она решительно отвечала: «Нет, не имею желания».

Свобода пришла за несколько дней до окончания войны. Кругом радуются, ликуют, обнимаются. На ее глазах какая-то женщина среди офицеров-освободителей встретила мужа. И она тоже радуется, тоже ликует, но... кто снимет тот тяжелый камень, что лег на ее истерзанную душу!

Гринбаум тяжко вздыхает.

— Увы, минуло немало времени, пока сей камень был снят, пока Аннушке не было сказано: «Мы вам верим. Спасибо за стойкость! Забудьте, что у вас когда-то был муж». Она расплакалась. Ибо камень-то все же на душе остался, и есть дочь, которая все знает. Знает и, может это только показалось Анне, надеется на возвращение отца, хотя и не родного.

Их встретили весьма приветливо. И мама, располневшая, но не утратившая следов былой красоты, и дочка Марина, стройненькая, русоголовая, с высокой белой шейкой и большими, как у мадонны, мягко светящимися зелеными глазами. Сдержанно и несколько сухо раскланялась находившаяся тут же молодая женщина, отрекомендовавшаяся Ольгой. Но сухость и сдержанность быстро исчезли. Милое лицо ее нет-нет да озарялось улыбкой. Она была удивительно похожа на свою подругу. И ростом, и спортивной фигурой, и цветом глаз, волос. Девушек легко было принять за латышек. Но, судя по акценту, Ольга — иностранка. А имя русское — странно.

Бахарев поддерживал оживленный разговор и с девушками и с хозяйкой дома — она действительно оказалась страстной филателисткой. Редкостная марка, принесенная Бахаревым, стала объектом тщательного исследования и подробного комментария. И неизвестно, сколь долго длился бы этот филателистический разговор, не вмешайся Марина, девушка весьма резкая в суждениях, кои она стала высказывать в количестве, явно непомерном.

Марина словно белка перескакивала с одной темы на другую — то о себе, то о подруге. И отличнейшим образом ответила на целый ряд вопросов, интересовавших Бахарева.

...Через день Птицын с утра заглянул в кабинет Бахарева.

— Какие вести?

— Пока весьма скромные, но кое-что для работы мозгового вещества уже имеется. Собирался сейчас к вам с докладом... Первая документация... — и он протянул Птицыну два листа бумаги.

Птицын опустился в кресло, стоявшее в углу кабинета, и погрузился в чтение. В докладе действительно оказалось немало материала для раздумий и некоторых, правда весьма противоречивых, выводов. Прежде всего — мама. Тут, кажется, ясно. Запрошенные из архива материалы подтвердили все, что сообщил Гринбаум.

Теперь — дочка. Экстравагантная девочка. На последнем курсе Института иностранных языков. Поздно поступила в институт. Зла. Все низвергает.

Бахарев обратил внимание, что Анна Михайловна следила за дочкой глазами полными упрека, какой-то настороженности и даже страха.

Ну и, наконец, Оля. Миловидная, деликатная. Восторженно говорит о Советском Союзе, советской молодежи. Третий год учится в мединституте. Родители жили когда-то в России, под Саратовом. Отец — немец, мать — русская. Незадолго до первой мировой войны судьба забросила их в Гамбург. Прожили они там лет десять. Потом кочевали по разным странам и континентам, пока торговые дела не заставили всерьез и надолго отдать якорь в столице маленького европейского государства. Там и родилась Оля. Нарекли ее именем бабушки со стороны мамы. Русский язык, русские обычаи, русская кухня всегда были в чести в этом доме.

Откуда пошла дружба Оли с семьей доктора Васильевой? Поначалу Бахарев решил: две студентки, подруги. Но вскоре понял, что истоки дружбы тянутся к Олиному дому. Когда Оля собиралась в Москву на учебу — в порядке обмена студентами — большой друг их семьи попросила передать привет и сувенир Анне Михайловне. И тут же сказала: «Нас сблизила горькая участь — были в одном лагере, в одной подпольной группе. С Анной мы изредка переписываемся. Большой души, светлого ума человек. У этой женщины тяжелая судьба и очень доброе сердце. Тебе, Оля, будет уютно в их доме...» Ей действительно было уютно в этом доме. Молодую женщину приняли тепло, радушно.

Что же, для первого сообщения — достаточно. Сложный четырехугольник: Фридрих, Анна, Марина, Ольга. Где перекрещиваются их дороги, от какого из этих четырех углов тянется нить к «Доб-1», к тайнику в Донском монастыре? И тянется ли эта нить? И еще один немаловажный вопрос: что представляет собой Эрхард сегодня? Птицыну кое-что известно о его послевоенной жизни. А Гринбаум не сказал, где и что делает сейчас бывший учитель немецкого языка? Почему филателист умолчал: по незнанию или умышленно уклонился? А мама и дочка знают?

Настораживало одно обстоятельство, документально установленное и зафиксированное в архивных материалах. Несколько лет назад в Москву приезжал иностранный турист Альберт Кох, состоявший, как и господин Эрхард, на службе у американской разведки. На второй же день своего пребывания в Москве гость встретился с Мариной в кафе «Метрополь», передал ей привет от папы и сувенир — две шерстяные кофточки: маме и дочке. Разговор у них был тогда недолгий. Турист сообщил дочке, что отец ее занимается литературной деятельностью, работает над большим исследованием, посвященным советской литературе.

Птицын перечитывает давнюю запись и по обыкновению начинает думать вслух. Бахарева это не очень устраивает, и он, воспользовавшись паузой, подает голос:

— Улика весьма серьезная. Думаю, что мы напали на след.

— А мама? Она знает об этой встрече с туристом?

— Как же иначе? Сувенир-то надо было как-то передать... Может быть, главное действующее лицо она и есть — мама?

— Какие у тебя основания?

Бахарев молчит. Есть только первые впечатления. Сказать об этом подполковнику он не решается. Птицын знает его слабость. Из всех мыслей, что проносятся в голове, он спешит уцепиться именно за ту, что на поверхности. Может, поэтому Александр Порфирьевич, не ожидая ответа, ставит все новые и новые вопросы, незаметно очерчивая схему операции.

— А Ольга? Ее роль какова? Ты обратил внимание, Николай Андреевич, на одну деталь в архивных материалах: и Эрхард и его друг турист частенько наведываются в тот самый город, откуда прибыла Ольга. А в городе том, как тебе известно, действует филиал разведслужбы. Возможно, что...

— Но это тоже из области догадок.

— Да, пока догадки. Хотелось бы, в частности, иметь более подробные сведения о той семье, которая рекомендовала Ольгу.

— Мы уже знаем, что это за семья. Женщина сидела в концлагере вместе с доктором Васильевой. Ведь так можно тень бросить и на...

— Тень ни на кого не надо бросать. Нужны факты. А пока мы с тобой лишь гипотезы выдвигаем. И в этом наша слабость.

...Вот уже целый час сидят они друг против друга, взвешивая все «за» и «против». Послушаешь их и не поймешь, кто тут старший по званию. Идет разговор равных, диалог, в котором оба его участника, независимо от должности, что-то предлагают, отвергают, в чем-то сомневаются, спорят.

Для них ясно пока одно — есть основания серьезно разобраться с новыми знакомыми Бахарева. Птицын резюмирует:

— Будем считать так, Николай: вопрос первый и, пожалуй, главный для нас — существуют ли какие-то контакты у Эрхарда с его бывшей семьей? Вопрос второй — нет ли нитей от Эрхарда к Ольге? Вопрос третий — связь Ольги с семьей доктора: кто в ком и почему заинтересован.

Чтобы все это выяснить, Бахарев должен чаще бывать у Васильевых.

Это оказалось несложно, ибо Марине — она не скрывала ни от мамы, ни от друзей дома — было небезразлично, виделась она сегодня с Колей или нет.

Бахарев жил недалеко от Речного вокзала, и поздним вечером они частенько гуляли по здешнему парку, шагали вдоль притихших причалов. Николай вполголоса читал стихи Тютчева и Есенина, Маяковского и Светлова. И очень редко, лишь после настойчивых требований — свои. Марина была ласкова и благодарна: считала, что ей посвящены эти вирши, это «она явилась, как неразгаданная тайна», это она и есть та самая, от которой «сердцу поэта стало теплее».

«Поэт» не кривил душой — она действительно оставалась для него «неразгаданной тайной». Все было куда сложнее, шло наперекор той схеме, которую он создал поначалу. При ближайшем знакомстве Марина казалась не такой уж взбалмошной. И круг ее интересов был куда шире, чем предполагал Бахарев. Много читала, многое знала, неплохо разбиралась в живописи, на многое имела свою особую, правда порой весьма спорную, но не легко опровергаемую точку зрения.

Как-то, возвращаясь из Театра Пушкина, они решили прогуляться по бульвару. На затененных аллеях, уютно устроившись на скамейках, щебетали парочки. Марина, озорства ради, потащила Колю на эти аллеи «вспугнуть птенчиков», а он запротестовал.

— Не надо, Марина. Я ведь тоже не всегда принадлежал к числу счастливых обладателей собственной комнаты. А тебе самой не приходилось вот так?..

— Нет, никогда... — она его резко оборвала. — Мой девиз — все или ничего. Причем желательно все. Я многого была лишена. Я тебе никогда не рассказывала про...

На мгновение она задумалась, затем мотнула головой, нахмурилась:

— Не буду. Потом как-нибудь...

— Почему?

— Не спрашивай.

Они шли молча. Каждый думал о своем.

«Вот тебе, Бахарев, еще одна загадка! Расскажет ли? А может, это ничего не значащая чепуха. Девичий всплеск. Нет, не похоже. Доверяет ли она ему? Как будто бы да...»

Они шли по Гоголевскому бульвару, навстречу ветру, тесно прижавшись друг к другу. Он первым прервал молчание, начав по обыкновению читать стихи. На память пришли строки Тютчева:

Как поздней осени порою

Бывают дни, бывает час,

Когда повеет вдруг весною

И что-то встрепенется в нас.

— Тебе понравились стихи? Не слушала? Ты о чем-то думала?

— Да... Об одном товарище по имени Николай.

— Любопытствую, какие мысли навевает фигура скромного литератора?

— Я не склонна к шуткам. Что я знаю о тебе, скромный литератор? Налетел вихрем, разметал все условности, кинул в какой-то омут. И все пошло ходуном.

Поворот был неожиданным для Бахарева. Ему казалось, что максимум необходимых сведений о себе он в разное время по разным поводам уже сообщил Марине. Студент заочного факультета литинститута. Сейчас пишет повесть. В Сибири, в альманахе, несколько лет назад опубликовавшем первые стихи молодого поэта, принят новый цикл. Так что теперь он при деньгах и может позволить себе заняться повестью. В этой версии была и доля правды. Пожалуй, он может поведать Марине кое-какие подробности, отнюдь не вымышленные.

— Ну что же, Марина, будем исповедоваться?

Она ничего не ответила, и вызов настроиться на шутливый лад не приняла. Наступило тягостное молчание, на сей раз его нарушила Марина.

— По-настоящему я испытала чувство любви только один раз, и оно было безжалостно растоптано...

— Кем? Как?

— Вадим был студентом Института международных отношений, а я... Для него я была переводчицей из «почтового ящика»... Я скрыла, что судьбе угодно было сделать меня няней детского сада. Хотя я тогда была благодарна и за эту милость. Мама находилась далеко, а отец...

Она умолкла. Бахарев напрягся.

Марина продолжала, но говорила так, будто взвешивала каждое слово.

— Ну что же, будем, как ты изволил выразиться, исповедоваться... «Ты слушать исповедь мою сюда пришел, благодарю. Все лучше перед кем-нибудь словами облегчить мне грудь». — Марина исподлобья посмотрела на Бахарева, потом иронически улыбнулась: — Видишь, меня тоже иногда заносит на поэтическую орбиту. Итак, про отца...

Она рассказывала долго, сбивчиво. Иногда умолкала, словно обдумывала что-то. Вздыхала и снова продолжала. И все о том, что уже известно Бахареву. Он с нетерпением ждал последней страницы этой тяжкой повести — скажет ли всю правду? И мысленно подстегивал ее: «Ну говори же. Дальше, дальше. Уж все испытания позади. Мама работает. Ты учишься...» Бахареву стало как-то не по себе, когда Марина обронила: «Вот и все».

— Прошло уже много лет, а мне и сейчас стыдно смотреть в глаза людям, знавшим нашу семью, когда он был с нами... — Она так и сказала об отчиме: «он». — Но это так, между прочим. Я отвлеклась от главного. Впрочем, трудно сказать, что тут главное: отец или студент. А со студентом было так...

Они познакомились на танцах. Была любовь. Были цветы. Пылкие объяснения. Ресторан. Театры. Ее «ввели» в дом. Она с детских лет прекрасно знала немецкий, ставший для нее почти родным, и несколько хуже английский. И Вадим и его отец искренне верили в талант молодой переводчицы, блиставшей знанием немецкой литературы и искусства. Она говорила о Цвингере, о сокровищах Дрезденской галереи так, будто всю жизнь провела там в качестве экскурсовода, и так же легко, на память, цитировала дневники Гете о заслугах архитектора Георга Бера, творца купола знаменитой Фрауэнкирхе. Вадим принадлежал к числу тех нарциссов, для которых все эти обстоятельства играли немаловажную роль. Он недвусмысленно намекал девушке о своих далеко идущих намерениях. Просил Марину познакомить его с ее родителями. Она сочинила легенду об отце, погибшем на войне, о матери, вышедшей замуж за генерала и живущей на Колыме, где служит отчим, — насчет Колымы была правда. Кроме старухи тетки, опекавшей ее, у Марины никого не было.

Вадим оказался мальчиком весьма настойчивым и однажды поздним летним вечером повел Марину в укромный уголок ближайшего и не очень-то популярного парка «местного назначения». Он честно признался, что есть там скамейка, где... Вадим не успел закончить своего признания, ибо тут же получил звонкую пощечину. Молодой человек не растерялся, попытался всё повернуть на шутливый лад: «Нас не поняли». Потом извинялся, целовал ручки, клялся, лепетал что-то. А Марина сказала тогда лишь пять слов. Это были те же слова, которые услышал от нее Бахарев в тот холодный осенний вечер на бульваре: «Мой девиз: все или ничего». Роман, однако, продолжался. Но однажды в доме Вадима девушка лицом к лицу столкнулась с женщиной, ребенок которой ходил в детский садик, где она работала санитаркой. Тайное стало явным. Марина призналась во всем. Рассказала и про мать и про отца. Как разыгрались события дальше, нетрудно догадаться. Вадим шарахнулся от нее, словно от прокаженной.

— Вот тебе и конец моей первой любви.

— А второй не было? — Бахарев ждал ответа, следя за малейшими изменениями ее лица.

Марина ничего не ответила, а Николай не допытывался.

— Теперь, кажется, моя очередь исповедоваться. Удивительное совпадение обстоятельств — я ведь тоже был отвергнут. Причина, правда, несколько иная. У меня действительно родители погибли во время войны — оба были на фронте. Меня воспитывала бабка. А потом я убежал от нее и попал в компанию, которую принято называть дурной. Поймали. Хотели отправить в колонию. Но при обыске бригадмилец изъял из моего кармана тетрадку со стихами. Листает тетрадку и спрашивает:

— Чьи?

— Мои.

— Скажи, пожалуйста. Давно ли, малый, стихами балуешься?

— Я не балуюсь, а пишу. Про красивую жизнь...

Бригадмилец улыбнулся:

— Пишешь про красивую жизнь, а сам...

— Так то ж стихи. А жрать-то хочется...

Слово за слово, и бригадмилец предложил лейтенанту милиции оставить парня на его попечении: «Я в газете работаю... Может, из парня толк выйдет». Посмеялись, пошутили и утром привели меня в редакцию газеты. Показали мой стих местному Есенину. Тот прочел, поморщился и сказал: «Стихи дрянь, но у парня, кажется, есть искра божья». Определили меня в типографию учеником линотиписта. Долго отливал я в свинцовые строки чужие стихи, пока не пришел праздник и на мою улицу — собственноручно набирал я свои вирши. Ту газету, где напечатали их, храню до сих пор.

Бахарев рассказывал, как всегда, с юмором. Была и любовь, принесшая ему много обид и разочарований. И была похожая ситуация. Выдавая себя за журналиста, поэта, он забыл что город-то небольшой, тут все и всё друг про друга знают. Когда любимой девушке стало известно, что он всего-навсего слесарь, да еще с сомнительным прошлым, она тут же отвернулась от него.

— Потом жалела. Судьба — индейка. Я в нашем городе в первой пятерке очеркистов оказался. Во! В Москву вызвали... Стихи мои напечатали. А поначалу мы с тобой на равных были — при пиковом интересе остались. Но я не горевал. А ты, Марина?

— Горевала. Я любила его. А потом обозлилась на всех. За что? Пока мама не вернулась, пока всю правду не установили. Пока ей орден не дали. Тот, к которому еще на войне представили...

— А сейчас тоже злишься?

— Иногда, когда вспомню. Или начнет кто-нибудь рану бередить. Ольга иногда меня допытывать начинает: почему я так поздно учиться пошла? Что ей сказать?

Разговор зашел об Ольге.

— Артистка. Неискренняя. Не люблю таких. На лице — любезность, добрая улыбка. А на душе...

— Почему же ты дружишь с ней?

— Не знаю. Тянется она к нашему дому. И мамина подруга просит — приголубьте. Вот и голубим. А она фальшивая. К ней муж приезжал, и я случайно их разговор услышала. Все наше, советское, ей не по душе. Я поспешила подать голос, и они оба растерялись, смутились, покраснели, что-то лепетали. А потом Ольга вдруг ни с того ни с сего стала рассказывать, как это здорово, что у нас бесплатно лечат. Хотела я ее тогда, что называется, отхлестать, да раздумала. Неудобно. Может, раздражена чем-то была или обидел кто-нибудь. А в институте о ней говорят — душа общества, друг советской молодежи. Вот и разберись...

Так, разговаривая о том о сем, они дошли до Марининого дома. Было уже далеко за полночь, и обеспокоенная Анна Михайловна поджидала дочку у подъезда.

— Полуночники вы. Разве так можно. Позвонили бы. Кстати, тебя, Мариночка, весь вечер по телефону спрашивал кто-то. И в одиннадцать звонил. Извинился. Говорит, очень ты ему нужна.

— Кто это?

— Не назвался. Бархатистый голос.

— Странно. Завтра позвонит. Кто ищет, тот найдет. Да, Коля, не забудь, завтра у Ольги в институте вечер. Вся наша компания собирается. Придешь?

— Обязательно.

Студенческий джаз играл нечто такое, что в одинаковой мере устраивало любителей твиста и танго. Бахарев подошел к Марине и галантно раскланялся: «Разрешите пригласить». Какие-то неведомые течения оттеснили их в угол зала, подальше от молодых парней и девушек, добросовестно работавших ногами. Марина, тряхнув золотистой копной волос, сказала:

— Ты хорошо танцуешь твист.

И, словно ободренный похвалой, Бахарев тут же задал такой темп, что у Марины заколотилось сердце. С твиста переключились на рок-н-ролл.

После танца, взяв Марину под руку, он повел ее к Ольге. Она стояла у двери в окружении о чем-то спорящих юношей и девушек.

Бахарев как-то ловко, никого не обидев, примирил спорщиков, чем сразу снискал расположение всей женской части компании. Ольга тоже поддержала Бахарева — «ох, уж эти литературные дебаты» — и неожиданно предложила:

— Друзья, имею предложить всей компанией поехать к нам, в общежитие. У Герты такие пластинки... — И она со смаком поцеловала кончики пальцев.

Герта что-то шепнула подруге на ухо и выразительно посмотрела на двух юношей, стоявших в стороне от всей компании. Бахарев перехватил Гертин взгляд и понял: мальчики ждут. Он уже был посвящен в историю отношений Ольги и Герты с двумя студентами из МВТУ — Игорем и Владиком. «Я не уверена в том, что Ольга любит Владика, — рассказывала ему Марина. — А он, кажется, совсем потерял голову...»

Ольге пришлось перестраиваться.

— Прошу прощения, дорогие друзья, но сегодня ничего не получится. Перенесем на следующую субботу... Я совсем забыла — завтра уезжает домой мой родственник, и я хочу кое-что подготовить для посылки мужу. Нужно успеть купить кофе и бутылку армянского коньяка.

— Ваш супруг большой любитель этого нектара, — вступил в разговор рыжеволосый парень в бархатной куртке.

— О, вы знаток вкусов Германа.

— Приятное воспоминание о чудесно проведенном дне.

— Какой день вы имеете в виду?

— Воскресный... Когда вы с мужем приезжали к нам домой... Нижайший поклон Герману. Кстати, он просил у меня путеводитель по Бородино. Все забываю передать вам. Завтра принесу в институт...

— Спасибо. Герман будет весьма признателен. Нам тогда все очень понравилось. Красивые места. Бородино. Голоса истории. Ну и, конечно, нектар...

— Пять звездочек. Божественный букет.

Пребывая в состоянии легкого опьянения, Жорик — Олин однокурсник и поклонник — продолжал вспоминать про тот воскресный день, когда Оля и Герман приезжали к нему в гости под Можайск. И, вероятно, юноша говорил бы еще долго, если бы его несколько резковато не прервала Ольга:

— Ну, хватит, Жорик. Довольно. Это все плюсквамперфектум. И никому не интересно. И вообще зарубите себе на носу: многословие не украшает мужчин. К тому же еще пьяненьких.

Ольга подошла к Владику, недолго о чем-то пошепталась с ним и снова вернулась к Марине.

— Мы собираемся домой. Вы с нами или остаетесь?

— Кто это «мы» и кто это «вы»?

— Мы — это Владик, Игорь, Герта и я. Вы... я имею в виду тебя и...

Она посмотрела в сторону Николая.

Бахарев с любопытством наблюдал за ссорой подруг. Что будет дальше, на чем порешат? Но решать предложили ему.

— Коля, ты решай.

— Как прикажет моя повелительница. Ее слово — для меня закон, — и, улыбнувшись, церемонно склонился перед Мариной.

— Повелительнице угодно покинуть этот дворец, — и Марина жеманно подала Бахареву руку.

Шли молча. Разговор не клеился. Николай попытался было восстановить дружескую атмосферу, стал рассказывать какую-то забавную историю, потом сел на любимого конька — читал стихи. Но никто не поддержал его.

И тогда Николай предпринял последнюю попытку.

— Хватит! Игра в молчанку отменяется...

— Мы слушаем вас, — откликнулась Ольга. — Вы имеете что-нибудь предложить?

— Да, имею. Ваш покорный слуга сегодня богат. Он получил аванс и приглашает всю честную компанию в «Метрополь». Там отличнейший джаз. Так по крайней мере утверждает мой друг...

И он назвал имя популярного поэта, вызвав почтительное внимание студентов МВТУ.

— Итак, объявляю референдум: кто за?

Ольга демонстративно скрестила руки на груди, как бы подав тем самым сигнал мальчикам: «Делай, как я». И они тут же приняли ее команду. На ветру одиноко покачивалась рука Марины.

...В десять часов вечера заполучить столик в «Метрополе» — это почти подвиг. Вначале Марина решила, что Бахареву повезло. Оставив ее на несколько минут в вестибюле, он сумел договориться с метрдотелем. Но оказалось, что тут дело не в «везении».

— Я не могу сказать, что мы хорошо знакомы с ним. Но раза два он видел меня в компании Виктора. Этого достаточно, чтобы нам поставили дополнительный столик.

— О, какой ты важный, Коля... Видимо, вашего брата с Парнаса уважают здесь...

Бахарев усмехнулся:

— Люди гибнут за металл, дорогая моя... — И, озорно выставив грудь, зашагал, взяв под руку Марину.

Марина была в прекрасном настроении, безудержно болтала, злословила про Ольгу, рассказывала о Владике, который, находясь на практике в Севастополе, ежедневно присылал Ольге длиннющие письма до востребования, а вернувшись из Севастополя, с вокзала заехал не домой, а к ней в общежитие. Это было буквально через неделю после того, как из Москвы уехал муж Ольги.

— Он, кажется, причастен — или хочет быть причастным — к журналистике. Ольга рассказывала, что муж ее пишет какую-то монографию, а может быть, роман, посвященный спартаковцам двадцатых годов. И даже консультировался в Москве. Его почему-то очень интересует война двенадцатого года, Бородино. Они ездили туда... Я хотела вместе с ними, но Ольга... Герман был ко мне внимателен несколько больше, чем полагается в таких случаях.

К их столику подошел высокий сухопарый мужчина с черной холеной бородкой. Слегка склонив голову, он обратился к Николаю:

— Разрешите пригласить вашу даму?

Сказано было глуховатым, но приятным бархатным голосом, в котором едва-едва угадывался иностранный акцент. Бахарев приметил этого человека: минут двадцать назад он заглянул в зал из-за тяжелых портьер, скрывавших дверь, что соединяла ресторан с гостиницей. Судя по тому, как к гостю сразу же бросился администратор, Бахарев догадался — это иностранец-турист.

Окидывая взором шумный зал, Бахарев на долю секунды задержался у стола иностранца. И ему показалось даже, что он перехватил взгляд гостя, устремленный к Марине. Николай подумал тогда: все понятно — русская красавица! И вот извольте, Бахарев, приглашают вашу даму.

— Пожалуйста, — любезно ответил он.

И тут произошло такое, что повергло гостя в полное замешательство. Марина резко, всем корпусом, повернулась в сторону Николая. Не глядя на склонившегося перед ней иностранца, она растерянно пролепетала:

— Простите, у меня болит голова. Я хочу пропустить этот танец. Извините...

— Я очень огорчен, мадемуазель, — видимо, он не сразу решил, как ему следует обратиться к ней. — Хочу надеяться, что к следующему танцу вы будете себя прекрасно чувствовать... Разрешите резервировать ваше согласие, — обратился он к Николаю.

— Да, конечно... — любезно улыбнулся Бахарев.

Иностранец вежливо раскланялся и вернулся к своему столу.

Бахарев недоумевал. Действительно ли у Марины болит голова? На раздумья времени не оставалось. Марина предложила, не дожидаясь кофе и мороженого, немедленно отправиться домой. Они уже собрались было уходить, когда подскочил официант, заверив, что все будет подано, как он выразился, «сей момент». Однако Марина продолжала капризно твердить: «Не хочу кофе, хочу домой...»

Бахарев попытался отшутиться:

— Ох, Марина, чует мое сердце — дело кончится дипломатическими осложнениями... Этот долговязый черт знает что подумает и черт знает что может сотворить. Я же в прошлом газетчик и знаю их брата: «Русская девушка боится танцевать с иностранцем». И готова шапка для буржуазной газетенки. Нет, уж прошу тебя...

Между тем принесли кофе с мороженым. Оркестр после небольшого перерыва снова «взял слово». Иностранец в тот же миг появился у их столика.

— Прошу вас...

Выхода не было. Не отказывать же во второй раз. Она пошла танцевать.

Бахарев тут же пригласил даму, сидевшую за соседним столом. Это позволило ему наблюдать за иностранцем, а в какой-то момент даже оказаться почти рядом с ними.

Что случилось с Мариной? Побледнела, зло сжала губы. Гость что-то тихо и торопливо нашептывал ей, а на лице ее — то испуг, то гнев. Гремит музыка, гудит зал, и, иностранец вынужден говорить громче. И тогда Бахареву — он чуть не столкнулся с гостем — удается уловить несколько слов: «Папа весьма сожалеет... Он просил...»

Танец кончился. Иностранец проводил Марину к столу, поцеловал руку, раскланялся с ней, с Николаем — тот уже был на месте, — процедил «благодарю вас» и твердым шагом промаршировал в угол зала.

Марина молча перекладывала с места на место вилку, ножик, салфетку...

— Как чувствуешь себя? Голова все еще болит?

— Спасибо... Мне лучше, но...

В это мгновение она перехватила взгляд Бахарева, разглядывавшего ее левую руку. Марина покраснела, тут же сунула руку под стол и растерянно пробормотала что-то невнятное. Она просит прощения, ей надо удалиться на несколько минут, и смущенно улыбнулась при этом...