Нравственный аспект под сомнением
Хотя отечественному литературоведению доказать авторство Пушкина, как нам кажется, удалось, точку в истории этих стихов ставить рано. По сей день обходится важный вопрос: Пушкин не хотел признаться (ибо было опасно) или – предпочтя забыть горячность юности, открыто негодовал против публикации? Последнее является правом писателя, игнорировать которое мы не должны. Дело ведь не в том, что стихи его, а в том, что мысли в этих стихах оказались не его. И именно это игнорируется несколькими поколениями пушкинистов. Литературоведение оказалось в который раз изнасилованным идеологией. Ей, а не Пушкину или читателям нужно было «К Чаадаеву». В этом смысле пушкинисты оказались хуже пирата Бестужева-Рюмина, ибо бессчетное число раз в миллионах копий переиздают уничтоженное автором стихотворение.
Но вовсе не ради того, чтобы обвинить участников сомнительного процесса, пишутся эти строки, а чтобы понять, как это делалось, подумать, как быть сегодня. Сам по себе отказ поэта от стихов не мешает установлению авторства. Ведь от «Гавриилиады», например, Пушкин тоже сперва отказывался. Иное дело последующие публикации против воли автора, раздувание пожара там, где тлела искра, да и та погасла. Мне скажут: но ведь это сегодняшний подход. И тогда я возражу словами Петра Вяземского: «На политическом поприще, если оно открылось бы перед ним, он без сомнения, был бы либеральным консерватором, а не разрушающим либералом»[353].
Нравственный аспект этого занятия остается под особым сомнением. Вправе ли мы строить концепцию о политических взглядах крупнейшего русского поэта на основе стихотворения, которое он не хотел видеть опубликованным и считал уничтоженным? Не кажется ли вам, что Пушкин знал лучше его биографов, какие стихи он не хотел считать своими? Согласитесь: поставить крест на ошибочном тексте не только святое право, но нравственный долг писателя, желающего остаться честным перед собой и читателем, современным ему и будущим.
Примерно за год до женитьбы Пушкин повстречался со старым приятелем и коллегой-писателем Авраамом Норовым и принялся обнимать его. Туманский, который при сем присутствовал, сказал: «Знаешь ли, Александр Сергеевич, кого ты обнимаешь? Ведь это твой противник. В бытность свою в Одессе он при мне сжег твою рукописную поэму. Оказывается, Туманский дал Норову почитать известные непристойные строки Пушкина, а Норов, прочитав, тут же бросил рукопись в горящий камин. «Нет, – сказал Пушкин, – я этого не знал, а узнав теперь, вижу, что Авраам Сергеевич не противник мне, а друг, вот ты, восхищавшийся такою гадостью, как моя неизданная поэма, настоящий мой враг»[354]. Выходит, упомянутые выше пушкинисты – тоже враги Пушкина.
Больше того, игнорирование запрета, по Пушкину, – не просто неуважение к автору, но нарушение закона об авторском праве. Один пример для сравнения: нам представляется таким же неправомочным актом включение в полное собрание сочинений Гоголя изъятой из книжных лавок и сожженной им самим пошлой юношеской поэмы «Ганс Кюхельгартен»[355]. Представим себе, что не «Мертвые души», не «Ревизор», а именно «Ганс Кюхельгартен», вопреки желанию автора, переиздается миллионными тиражами, комментируется, именуется программным произведением русского романтизма… Словом, Гоголь прославляется за то, что он сам сжег, но проворные биографы ухитрилась вынести на всеобщее обозрение.
Слово – не воробей, вылетит – не поймаешь, но и мы, пережившие ужасы тоталитарных режимов двадцатого века, иезуитскую цензуру и партийных узкодумов-редакторов, не воробьи, чтобы бесконечно повторять вылетевшее у поэта слово и строить на этом хрупком камне концепцию его мировоззрения. А как быть с советскими писателями, которые хотят раскаяться или просто отказаться от некоторых своих слов, а то и от целых книг, рожденных наивностью, страхом, карьерными соображениями или под принуждением? Что же, и им откажем? Уверен: пока писатель жив, он вправе быть полным хозяином своих рукописей, поправлять их, запрещать печатать, вовсе отказываться от них или сжигать. А когда умер, обязанность общества – уважать и эти права автора. Биографы обязаны быть адвокатами автора, литературное мародерство должно быть так же осуждаемо, как нарушение авторского права.
Исчезли юные забавы, как сон, как утренний туман, те желания сгорели. 1 декабря 1823 года Пушкин писал Александру Тургеневу из Одессы, что «это мой последний либеральный бред, я закаялся». Автор говорит про либеральный бред, а из него с параноидальным упрямством делают революционера-подпольщика. Мальчишество путают с мудростью зрелого интеллигента. В тот же год друг Пушкина Евгений Боратынский написал элегию «Признание»:
Мы долго шли дорогою одною;
Путь новый я избрал, путь новый избери;
Печаль бесплодную рассудком усмири
И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.
Не властны мы в самих себе
И в молодые наши леты
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
Для сравнения поразительный факт: Белинский, вся активная творческая жизнь которого прошла после 14 декабря 1825 года и которого поместили в прямые наследники декабристов в качестве так называемого «революционного демократа» (удалось же загнуть такой оксюморончик!), никогда, ни разу даже не упомянул декабризма – ни в связи с писателями, которых рассматривал, ни в историческом аспекте. Может, остерегался? Но ведь это он написал открытое письмо Гоголю. В чем же дело? А в том, что отношение Белинского к декабристам было откровенно враждебным.
Зрелый Пушкин практически поменял азимут и стал сторонником монархии в ее западноевропейском смысле, то есть конституционной. «Молодой человек! – обращается он к нам в «Капитанской дочке». – Если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений». Не грозит ли Пушкин пушкинистам из своего прекрасного далека прибегнуть к покровительству закона?
Сегодня мы можем сказать: «К Чаадаеву» – не главное произведение Пушкина, не самое лучшее и не самое сильное. На декабристов надо взглянуть свежим взором: они были детьми своего времени и к тому же в большинстве офицерами. О демократии в западном понимании, о Соединенных Штатах России в кружках декабристов говорились слова, далекие от реальности. Зато они требовали от царей возвращения к конституции 1613 года, когда Романовы, присягая на царство, обещали править при согласии двух палат: Земского собора и Боярской думы, которые были упразднены, и вспоминать о них запрещалось.
Не углубляясь в анализ исторической ситуации, припомним, что именно декабристы стоят у истоков государственного терроризма. Идеи их были очередной русской утопией, навязать ее народу они собирались силой оружия. Декабристы предлагали убить царя Александра за намерение дать свободу Польше. Заговорщики всерьез обсуждали планы убийства и всех отпрысков Романовых, включая женщин и детей, – большевик Ленин ничего оригинального в этом смысле не придумал. Зачистка коснулась бы всех крупных чиновников.
Полковник Павел Пестель предлагал в «Русской правде» весьма жесткую систему госбезопасности будущего государства – «временную», а что такое временное насилие, мы знаем. Ради пользы своего дела Пестель крал деньги из казны, чтобы платить солдатам за повиновение. Рылеев и его единомышленники мечтали о виселицах для царской семьи. Преданного присяге командира Черниговского полка Густава Гебеля заговорщики во главе с Сергеем Муравьемым-Апостолом избили до полусмерти, а потом кололи его штыками. Солдаты с атаманом превратились в разбойников и мародеров, поняв волю по-своему, грабили, пьянствовали, насиловали женщин и девочек.
Свобода пахла кастовостью, значительной части офицерства был свойствен шовинизм. Пленительное счастье, будучи, не дай бог, осуществленным, привело б в тюрьму инакомыслящих, а власть готова была обернуться военной диктатурой декабристов, которая оказалась бы пострашнее самодержавия. Пушкину досталась бы роль певца новых властителей, эдакого горлана-главаря Маяковского. Ирония истории со стихотворением «К Чаадаеву» в том, что, согласно анекдоту позднего советского времени, в кабинете шефа КГБ Андропова висел плакат: «Души прекрасные порывы!», а во время перестройки стали популярными следующие строки:
Товарищ, верь, пройдет она,
Так называемая гласность,
И вот тогда Госбезопасность
Запишет наши имена.
События 14 декабря 1825 года принесли беду российскому крестьянству, ибо опасность кровавого насилия отодвинула отмену крепостного права, уже подступавшую. России повезло, что Николай I оказался смелым и энергичным (сравните с Николаем II, в такой же критический момент отрекшимся от престола и пустившим события на самотек). Большая историческая удача, что Николай Павлович остался у власти, не допустив к ней «временного диктатора» Пестеля.
А вообще, нами давно высказывалась крамольная с точки зрения традиционной российской историографии мысль: победи Наполеон Россию – это было бы благом. Он открыл бы не окно в Европу, а всю русскую границу, сразу отменил непродуктивное и взрывоопасное крепостничество и дал бы интеллигенции прав и свобод больше, чем могли мечтать вернувшиеся из Парижа с победой самые либеральные из декабристов, – больше, чем хотелось Пушкину, включая свободу слова, отмену цензуры и беспрепятственный выезд в Европу. Положительным последствием этой колонизации была бы цивилизованная Россия в двадцатом веке. Для сравнения поезжайте сегодня в бывшие колонии Британской империи – Австралию и Канаду.
Пушкин достаточно точно определял линию своего поведения, диктуемую его призванием. Один из итогов его жизни – «Что в мой жестокий век восславил я свободу». При этом толковал слова итальянского поэта Витторио Альфьери в том смысле, что удел художника – предаваться размышлениям, но не делам. Удел писателя – писать, а не делать революцию, от политической деятельности бежать. Перо приравнивать к штыку даже на словах опасно. Место для имени писателя – на обложках книг, а не на обломках самовластья.
Таков один из мудрых уроков двадцатого столетья. Впрочем, Пушкину это стало ясно значительно раньше нас.
1999