«Пушлит» как филиал Главлита
Страх сказать не то о Пушкине, опасность пропустить не только свою, но чужую мысль, отклоняющуюся от догмы, сковал служащих в пушкинистике. Партийные вожди вряд ли читали их труды. Они диктовали общие установки, а под них специалистами – коллективным умом Пушкина – подбирались из поэта цитаты. Появился термин «пропаганда творчества» Пушкина. Как правильно пропагандировать – об этом тоже издавалась специальная литература[500]. От партийной пушкинистики другого и ждать было нельзя, остается только удивляться, как серьезным историкам литературы удавалось продолжать исследования. Попытки критики пресекались. Модест Гофман был объявлен врагом в двадцатые. Ю. Тынянов и В. Вересаев замалчивались десятилетиями. Статья Тынянова «Мнимый Пушкин» увидела свет через 55 лет. Бурю возмущения вызвали написанные в лагере и изданные в Лондоне «Прогулки с Пушкиным» Андрея Синявского.
Комментарии сковывали Пушкина не слабее, чем наручники. В них педалировалось то, что сейчас полезно, нецелесообразное опускалось. Постепенно складывались определенные принципы отбора произведений Пушкина для массового читателя. В учебниках выпячивались политические, антисамодержавные стихи. Не соответствующие требованиям строки поэта трактовались искаженно, либо не упоминались вовсе. Так, скабрезная «Гавриилиада», от которой поэт сам открещивался, стала являть собой «лучший образец мировой антирелигиозной сатиры»[501].
В начале тридцатых Пушкина упрекали в космополитизме[502]. А в кампанию борьбы с космополитизмом поэт стал образцом русского патриота. В Пушкине боролись, оказывается, два влияния: западное и русское, и после 1825 года русское влияние взяло верх. Поэт осознал пагубность чужеземного идеологизма[503]. И, конечно, «жизнь поэта была непрерывной борьбой с религией и церковниками»[504]. Пушкина превратили в одержимого революционера ленинского призыва: «Центральным вопросом его исторических исследований является русская революция»[505]. Ему присвоено звание «Историк революционного движения в России»[506].
Поэт эксплуатировался партийными аппаратчиками от культуры, чекистами, охранявшими граждан от инакомыслия. До чего только не договаривались, чтобы угодить власти! На заседании Пушкинской комиссии в 1936 году слово «влияние» применительно к Пушкину предлагалось запретить[507]. Писалось, например, что бесы у Пушкина – это представители белоэмиграции[508]. Политизация трансформировалась в поэтические строки:
…Наемника безжалостную руку
наводит на поэта Николай.
Это Эдуард Багрицкий, стихотворение «Пушкин», 1924 год. Поэт Ярослав Смеляков был еще решительней:
Мы твоих убийц не позабыли:
в зимний день под заревом небес
мы царю России возвратили
пулю, что послал в тебя Дантес[509].
Ограничимся этими цитатами из советской поэзии, а вообще-то можно собрать целую книгу подобных шедевров.
Источники по Пушкину окружались многочисленными табу. Даже в национальных библиотеках имени Ленина и Салтыкова-Щедрина были изъяты книги всех нежелательных пушкинистов по спискам, подготовленным их коллегами в Пушкинском Доме. Выдавались книги о Пушкине только советские (на остальные оформлялись документы в спецхране). Созданием библиотеки, открытой при жизни Пушкина (1829), Одесса обязана графу Воронцову. Сотрудники библиотеки гордились старинными книгами тех лет и даже ее директором пушкинистом де Рибасом, но не допускали к этим книгам читателей. На отказе выдать мне книгу в 1985 году надпись библиографа гласила: «Это религиозная!» При мне в Одесской областной библиотеке ставили датчики сигнализации на дверцы шкафов. «Зачем? – спросил я. – Ведь в здании ночью охранники…» – «А чтобы они этих книг не читали», – объяснила директриса. И в Одессе же полтора столетия гнила личная библиотека Инзова, сваленная в подвале. На просьбу ее осмотреть был получен ответ: «Библиотекари сами не могут туда добраться».
Во всех библиотечных каталогах (и это остается, как пишут мне из российской глубинки) раздел о Пушкине начинался с рубрики «Классики марксизма-ленинизма о Пушкине». Тут мы узнаем, что Маркс упомянул Пушкина два раза, Энгельс – один раз, Сталин два раза. Что касается Ленина, который Пушкина не цитировал, то, исправляя ошибку мужа, Крупская сказала: «Больше всего он любил Пушкина», и это спасало дело[510]. Банальные эти высказывания изданы сборниками, например «Пушкин: оценки, суждения и высказывания (будто оценки не есть суждения, а суждения – не высказывания. – Ю.Д.) Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, газеты «Правда» и пр.»[511].
Три четверти века не переиздавались и не выдавались в библиотеках целые пласты отечественной и западной литературы по пушкинистике, и новые поколения аспирантов буквально по Оруэллу питались отфильтрованной библиографией, соответствующей новой идеологии. Под знаменем самого передового в мире учения пушкиноведение обрело помпезно-кастовый профиль. Из научных трудов советских пушкинистов мы узнаем, что они «в корне изменили» концепцию жизни Пушкина, создав «поэта-борца», и этих успехов им удалось достигнуть «в упорной борьбе» с формалистами и вульгарными социологами. Первым полным биографом Пушкина в 1961 году был назван автор ущербной марксистской биографии поэта Николай Бродский[512].
Наука о Пушкине, финансируемая государством и контролируемая идеологией, стала являть собой печальную картину. Дирекция Пушкинского Дома (он же Институт русской литературы) определила главную задачу института: формировать личность и мировоззрение советского человека – строителя коммунизма. Писалось, что героический Пушкинский Дом награжден орденом Трудового Красного Знамени за то, что эта кузница кадров воспитывает кадры пушкинистов[513].
Замах был на всемирный контроль, «активная критика буржуазных и ревизионистских тенденций и концепций, стремящихся извратить порою важнейшие явления русской литературы, принизить ее величие, преуменьшить выдающуюся роль нашей литературы в мировом литературном и культурном развитии». И все это звучало в 1988 году, при гласности, когда идеология сгнила и никто уже не требовал верноподданничества от литературоведов, но Пушкинский Дом продолжал требовать преданности от Пушкина.
Ни один труд о Пушкине не мог быть опубликован без одобрения Пушкинского Дома, который постепенно превратился в учреждение, надзирающее за Пушкиным и его исследователями, этакий атеистический Синод, ведающий убеждениями и нравственностью поэта и определяющий уместность тех или иных мыслей его в связи с веяниями наверху. А в Пушкинском Доме решение зависело от того, не перебегает ли дорогу данное исследование «своим». Узкий круг жрецов при Пушкине монопольно решал, выгодна ли им данная публикация, не отличается ли она в деталях от опубликованного ими самими, соблюдено ли иерархическое цитирование начальства и их собственных имен. В сущности, это был филиал Главлита – Пушлит.
Вполне признанный и вполне конформный московский пушкинист рассказывал, как ему десятилетиями с трудом удавалось что-либо напечатать только потому, что он не служил в Пушкинском Доме, где его считали чужим. Инакомыслящие пушкинисты подвергались остракизму. Известны судьбы пушкинистов, разбросанных по провинциальным пединститутам. В свое время этим молодым исследователям навесили ярлык диссидентов, одним не давали защитить диссертаций, состарили их в безвестности, других лишили кафедр. В результате творческая мысль увяла, продвигаясь лишь в фактических деталях. На научной конференции в Пушкинском Доме по книге «Малая Земля» один видный пушкинист, как вспоминает Л. Гинзбург, сравнивал художественную прозу Брежнева с прозой Пушкина[514]. «Бойтесь пушкинистов!» – заявил Маяковский. Впрочем, ему-то самому лучше бы бояться маяковсковедов.
Кто не мог вынести этого засилья серости, бежал: М. Гофман, А. Онегин, Л. Домгерр, пушкинисты третьей волны, оказавшиеся в европейских и американских университетах. Теперь, когда мы заканчиваем последнюю книгу трилогии «Узник России» о Пушкине, которому всю жизнь не давали выехать за границу и формировали из него писателя, сподручного власти, ясно, что хватило бы, пожалуй, материала на четвертый том: «Узник Пушкинского Дома».
В семидесятые годы, когда в Советском Союзе была принята доктрина о новой мировой экспансии коммунизма, к ней был приспособлен и Пушкин. Г. Макогоненко в 1973 году писал об участии поэта в благородном деле русификации всего мира. Говоря об актуальных проблемах пушкиноведения, он заявил «о поставленной историей задаче решать общечеловеческие вопросы с позиций национального опыта и провозглашать на форуме западноевропейской мысли русское слово, русскую мысль»[515].
Пушкинистикой занимались чекисты, развивая Институт русского языка имени Пушкина в Москве, имевший в разных странах восемь финансируемых из центра филиалов. Через институт распространяли советскую идеологию на все континенты, и органы готовили своих помощников из наивных иностранцев – любителей поэзии Пушкина. Студенты (я встречал многих в разных странах) рассказывали про навязчивые собеседования в процессе обучения с пушкинистами в штатском.
Что важнее для Пушкина (да и для нас) в принципе: национальное или общечеловеческое? Писателя прозападной ориентации при жизни перевоспитывали, а после смерти не раз превращали в антизападника. Более двухсот произведений Пушкина, включая мелкие, написаны на французском. Язык этот был средством европеизации, связывал Пушкина с культурой Франции. «Русские, – говорил в 1831 году Стендаль, – копируют французские нравы, но всегда с опозданием лет на пятьдесят. Ныне они переживают век Людовика XV»[516].
Приходится добавить: не только французские.
Любимое Пушкиным выражение «чужие краи» есть перевод из байроновского «Дон-Жуана». Александр Тургенев писал Томасу Муру: «Пушкин, образовавшийся на Байроне». Тургенев представлял Муру Пушкина в качестве главного байроновского переводчика в России. Вот мысль, высказанная маркизом де Кюстином: «Человек этот отчасти заимствовал свои краски у новой западноевропейской школы в поэзии… Так что подлинно московским поэтом я его еще не считаю»[517]. Запад в широком смысле был для Пушкина важнейшим фактором существования от начала до конца жизни, и для пушкинистов тоже. Много автографов сохранилось благодаря тому, что попали на Запад, были подарены Пушкинскому Дому или куплены.
При этом, как раньше Пушкина, в советское время не выпускали за границу пушкинистов. Илья Фейнберг рассказывал, как он униженно просил в 1956 году С. Михалкова и К. Симонова, отправлявшихся от Союза писателей с пропагандистской миссией в Англию, навести там справки у потомков Пушкина о его пропавшем дневнике. Фейнбергу не дали съездить в просоветскую Эфиопию, и он всерьез изучал предков Пушкина, гуляя в Москве мимо Университета дружбы народов имени Лумумбы. Там, в скверике, пушкинист пришел к заключению, что эти студенты похожи на Пушкина[518].
После смерти Пушкин стал выездным, его начали вывозить за границу. Постепенно сложился новый жанр пушкинистики. Вот названия трудов для примера: «Пушкин на Западе», «Пушкин за рубежом», «Пушкин в Японии», «К вопросу о знакомстве Пушкина с культурой и общественной жизнью чехов и словаков» и даже «Приемный сын Кавказа». Когда железный занавес опускался над страной, печатались крылатые изречения вроде: «Для Пушкина-поэта не было ни географических, ни исторических границ»[519]. Писали, что поэт «перерос национальные и исторические границы»[520]. И это была правда: ведь он не смог их пересечь.
В свое время профессор и цензор Александр Никитенко, узнав о смерти Пушкина, воскликнул: «Бедный Пушкин!.. Тебе следовало идти путем человечества, а не касты…»[521]. Он не мог представить себе, что путем человечества (так называемого «прогрессивного», конечно) Пушкина тоже поведут по указаниям сверху.
Выражение «мировое значение Пушкина» сочинено в Пушкинском Доме, и его следует реально понимать как попытку ознакомить с Пушкиным читателей в других странах. Байрон не слышал имени Пушкина. Гете, возможно, слышал от Кюхельбекера, но невестка его Оттилия не смогла выговорить имени Пушкина «потому что имена русские жесткие даже и для немецкого уха»[522]. «Но главное, – объяснял ситуацию Д. Мирский, – западный читатель у Пушкина не находит ничего нового сравнительно, с одной стороны, с западными поэтами, предшествовавшими Пушкину, а с другой стороны, с русскими писателями, которые пришли после Пушкина, т. е. западному читателю кажется, что если он знает Гете, Байрона, Шекспира, Бернса и других и в то же время знает Толстого, Чехова, Достоевского и Тургенева, то Пушкин ничего нового ему не дает»[523].
Конечно, Пушкина знают западные слависты и те, кто хоть как-то связан с русской культурой. Оставим на обочине эмоциональные всплески вроде высказывания словенского писателя Антона Ашкерца: «Когда Пушкин писал стихи, он макал свое перо в солнце» или философа А. Позова: «Пушкин – единственный в мире Апостол Красоты»[524]. Приходится согласиться с А. Бемом: «В Европе Пушкин, известный по имени, в живой литературной жизни роли не играл»[525]. И не Пушкина в том вина, и не Запада. «Обвинять Европу в том, что она не заметила Пушкина, мы, русские, собственно, не можем. Ведь мы сами упорно обносили его пограничными столбами», – писал эмигрант А. Бем[526]. О мировом значении Пушкина никто не высказался точнее Тургенева, который назвал его «центральным художником», но при этом уточнил: «Название национально-всемирного поэта, которое мы не решаемся дать Пушкину, хоть и не дерзаем его отнять у него»[527]. Поистине, гениальная формула: ни дать, ни взять!