Гармонь

Гармонь

Рядовой Долбенеев досиживал последние часы на гауптвахте. В гимнастерке без пояса, с расстегнутым воротником, он нервно шагал из угла в угол узкой комнаты с подслеповатым оконцем, забранным решеткой. Синие глаза юноши были прищурены, и от этого его круглое лицо с капризно вздернутым носиком, ямочкой на подбородке и широкими строчками черных бровей казалось не по возрасту серьезным и даже немножечко старым. Новые сапоги, начищенные до зеркального блеска, при каждом шаге легонько поскрипывали в такт ударов об пол медными подковками на каблуках.

Кончились третьи сутки, как Долбенеев попал на гауптвахту, и за это время он наедине с собой вот уже несколько раз передумал и перебрал в памяти все, что произошло.

...Подразделение занималось в полевых условиях. Дни стояли пасмурные, тоскливые. Серые тучи, будто налитые свинцом, низко плыли над степью, роняя на землю мелкое сеево дождя. Ветер перебирал пожелтевшие листья придорожных лесопосадок, свистел в телеграфных проводах, пригибал к земле еще не окрепшие ростки молодой озими. Было холодно и неуютно. Поеживаясь на ветру, солдаты работали молча: ни шуток, ни задорного смеха. Только командир — офицер Висялков — держался бодро, смело подставляя свое загорелое лицо ветру, и в его глазах светилось какое-то озорство человека, готового поспорить с капризной природой. Глядя на командира, и солдаты подтягивались, шире расправляли уставшие от работы плечи, действовали веселее. Работал с задором и Долбенеев. Командир был доволен его действиями. Он даже похвалил Долбенеева. И, видно, напрасно. Солдат решил, что теперь ему можно и не особенно стараться. Пусть-ка другие добьются похвалы от самого командира. А он тем временем подумает, как ему сходить в поселок по своим делам. Об увольнении лучше не заикаться. Все равно не отпустят, только на прошлой неделе был. Оставался один выход...

На исходе второго дня, когда подразделение отдыхало, Долбенеев совершил самовольную отлучку в поселок, где и был задержан патрулем. Командир строго наказал солдата.

Три дня, проведенные в одиночестве, без товарищей, показались Долбенееву бесконечно долгими, как вечность. Он закрывал веки, силясь забыться сном, но из темноты за ним неотступно с укором следили строгие, чуть печальные глаза дружка Щербакова. Они. казалось, не мигая, осуждающе смотрели ему в самую душу. Долбенеев поднимался с нар, долго ходил, перебирая в памяти все недолгие дни своей службы. Неудачно, нехорошо сложилась она у него. Почти с первых дней он как-то не попал в общую колею солдатской жизни, работал и учился спустя рукава, непрестанно находясь в отстающих.

И только когда Долбенеев приходил в ленинскую комнату, а его дружок Щербаков растягивал мехи баяна, в глазах у него вспыхивали веселые огоньки. Долбенеев подсаживался рядом с баянистом, чуть запрокидывал голову и, прищурив глаза в улыбке, начинал петь. Пел он вдохновенно, с такой задушевной теплотой и неподкупной искренностью, что даже самые непримиримые шахматные вояки отставляли в сторону доски и, зачарованные, слушали песню. Может быть, за эти берущие за самое сердце песни сослуживцы и прощали многое Долбенееву. Правда, комсомольцы несколько раз говорили на собраниях о том, что рядовой Долбенеев относится к службе с холодком, нет у него такого старания, как у других. Но он как-то безразлично относился к этим замечаниям: знал, что в душе товарищи любят его за хорошие песни и, конечно же, не накажут строго. Да они и сами сразу после собрания обычно усаживались в кружок, просили Долбенеева спеть что-нибудь красивое, задушевное.

Долбенеев прошелся по комнате, открыл форточку. Сухой, терпкий ветерок принес запах увядающих листьев. Вдруг где-то в соседнем помещении запела гармонь. Ее минорный голос вливался в раскрытую форточку, манил, звал солдата к себе. Долбенеев прислушался: видно, это Щербаков растянул мехи баяна. На душе у солдата стало совсем тяжело. Участники самодеятельности готовились к концерту в районном клубе, а он на гауптвахте. Как всегда, в программе Долбенеев выступал первым. Исполнив одну песню, он возвращался на сцену под дружные хлопки зрителей и снова пел. Наверное, и на этот раз в клубе будут девушки с фабрики. Ну, конечно же, придет и та синеокая, которую он, получив увольнение, провожал прошлый раз после концерта.

Невеселые мысли Долбенеева прервал лязг замка. В камеру шагнул дежурный.

— Можете выходить, — неприветливо усмехаясь, оказал он и подал ремень в знак того, что срок ареста прошел.

Застегиваясь на ходу, Долбенеев побежал в ленинскую комнату. Он рывком отворил дверь и замер у порога. На маленькой тесной сцене вокруг баяниста стояли ребята. Но, увидев вошедшего, Щербаков как-то резко и сердито сжал мехи баяна, и он, тоскливо всхлипнув, умолк. В комнате установилась такая тишина, что стало слышно, как стенные часы отщелкивают секунды да где-то за стеной торопливо, с хрипотцой сыплет словами репродуктор.

Никто не бросился навстречу Долбенееву, не протянул ему руки для пожатия. Долбенеев постоял минуту в нерешительности, потом как-то неестественно повернулся на каблуках, дернул на себя дверь и выскочил во двор. Холодный вечерний ветер мокрым языком лизнул его в лицо. Долбенеев чувствовал, как горят его щеки, залитые жарким румянцем стыда. Он медленно прошел вдоль аллейки, опустился на скамью. Из-за низкой тучи выглянул надломленный диск месяца, бросил на землю острый луч света, отодвинул поближе к деревьям темень. Чья-то узкая тень качнулась и замерла рядом. Долбенеев поднял глаза. Рядом с ним стоял старшина.

— Скучаете? — присел он, свертывая папироску.

— Нет, зачем же. Воздухом дышу, — в тон ему ответил Долбенеев.

— Ну, дышите, дышите, вам это сейчас очень даже полезно.

— Да, уж конечно, — по привычке резко отозвался солдат и сразу умолк.

— Вот и я про то же говорю. — Старшина чиркнул спичкой.

Маленький кусочек света вырвал из темноты его метелочки усов, острый подбородок и узкие, чуть прищуренные в доброй улыбке глаза.

— Смотрю я, Долбенеев, на вас и удивляюсь, — продолжал старшина, — по всем статьям, можно сказать, солдат: голосом папаша с мамашей не обидели, фигурой тоже подходящий удался, а вот сознание немного не того. Умный вроде вы парень, а простых вещей не понимаете...

— Да понимаю я все! — приподнялся со скамьи Долбенеев.

— Сядь, — вдруг неожиданно перейдя на «ты», сказал старшина и дружески положил ему руку на плечо. — Послушай, что скажу. Был я когда-то молодым, первогодком в армии. Характер у меня, вот как у тебя, тогда тоже имел норовок. Вот и подвел он меня однажды под большую беду, этот характер.

А дело это случилось во время войны. Стояли мы в одном селе на Украине. На фронте в те дни установилось временное затишье, такое, как обычно бывает перед большой баталией. Выйдешь ночью на улицу, прислушаешься — тишина, покой. Кузнечики в траве щелкают, будто и нет на свете никакой войны. Только ракеты красные, зеленые, желтые чертят темное небо, сыплют на землю зерно холодных искр.

И вот вызывает меня однажды командир, дает пакет, приказывает: доставить его артиллеристам точно в ноль часов и сорок минут.

Взял я пакет, подтянул потуже ремень, перекинул через плечо автомат и двинулся в путь. И только это, понимаешь, вышел на улицу, а навстречу любушка выплывает. Из санбата. Ну как тут пройдешь мимо, когда сердце замирает? Кажется, всего минутку постоял я с ней у плетня, а к артиллеристам-то и опоздал на целых четверть часа. Прочел их командир бумажку, что в пакет вложена была, подзывает к себе двух бойцов и говорит, указывая на меня:

— Арестуйте его и препроводите в трибунал.

Как после выяснилось, в приказе том было сказано открыть строго в назначенное время огонь по врагу, отвлечь его внимание на себя, чтоб наша разведка тем временем незаметно смогла уйти в тыл неприятеля. А я, выходит, своей болтовней да недисциплинированностью чуть не сорвал вон какое важное дело.

Я свою ошибку, парень, в те же дни кровью перед однополчанами искупил. На всю жизнь запомнил, да и другим всегда заказываю: в армии солдат должен точнее что ни на есть преотличных часов исполнять приказ.

Старшина снова чиркнул спичкой, раскуривая потухшую папироску. В свете желтенького огонька его глаза показались Долбенееву немного задумчивыми и грустными, а лицо, изрезанное легкой сеткой морщин, было теперь каким-то добрым. Оно почему-то вдруг напомнило солдату старика отца, который так же, как и этот старшина, прошел всю трудную войну.

— Запомни, солдат, — тяжело вздохнул старшина, — можно утерять деньги — не беда, еще заработаешь. Но доверие командира потеряешь, честь свою солдатскую уронишь — не человек ты, а так себе, тряпка... Ребята-то, видишь, не приняли тебя. Хорошо поёшь, не спорю, а только человеку одной песней не прожить, его труд кормит, честность перед товарищами украшает... Ошибку всегда надо честно признавать и на людях исправлять, не прятаться в аллейках. Знаешь пословицу: «На миру и смерть красна!» То-то...

Старшина медленно поднялся и неторопливо пошел в помещение. А Долбенеев все еще сидел на скамье, смотрел ему вслед и думал о том, что вот и этот уже немолодой человек, прошедший жизнь по суровым дорогам войны, всеми уважаемый в части, исправный служака, сказал ему то же, о чем много раз говорил командир, товарищи по роте, комсомольцы.

Долбенеев рывком поднялся со скамьи, пробежал пальцами по пуговицам гимнастерки и снова направился в ленинскую комнату. Он решительно прошел через весь зал, остановился около сцены, бросил на притихших солдат открытый взгляд.

— Товарищи, ребята, — заметно волнуясь, сказал он, — слово солдата даю, никогда больше не подведу ни командира, ни вас...

Щербаков передал кому-то баян, спрыгнул со сцены, крепко обнял дружка. А через минуту комната снова наполнилась звуками песни. Молодой, задорный голос пел о большой, суровой, но честной дружбе, вере в человека. И ему вторили низкие басы баяна.

Старшина стоял у окна, слушал эту песню и в такт ей качал головой. «Теперь парень пойдет на поправку», — тепло улыбаясь, шептал он.

А гармонь уже пела что-то веселое, задорное. Стройная мелодия вырывалась из раскрытого окна и, расправив крылья, плыла в ночной тишине.