§1. Взаимная неоткровенность в семье и вступление в пионеры

Типичная – и трагичная – ситуация советской семьи: родители не знали, как на самом деле их дети пытаются обдумать «мир, в котором они живут», а дети не знали, что на самом деле думают их родители. Это взаимное незнание обозначалось словами оберегать, ограждать, спасать.

Михаил Герман в книге воспоминаний «Сложное прошедшее» (СПб.: Искусство – СПб, 2000) рассказывает о ситуации поздне-сталинских времен: «Тогда сознание было вполне рабским, скорее убого-запрограммированным. Мама, давно и все понимавшая и знавшая, старательно оберегала меня от своего опасного знания» (с. 168).

О том же времени то же самое вспоминает Борис Фирсов: «Взрослые ограждали, вернее сказать, спасали нас от преждевременного разочарования жизнью, внутри которой мы нераздельно существовали. Они не открывали нам глаза на несправедливость реального жизнеустройства страны победившего социализма. <…> Говоря иначе, семья и школа были инкубаторами, где цыплят не пугали мерзостями жизни, с которыми им придется столкнуться. Этот щадящий гуманизм должен быть по достоинству оценен. Вследствие этого моя мама не обсуждала со мной политические проблемы. На судьбе репрессированного отца лежало жесткое „табу“» (Борис Фирсов. Разномыслие в СССР: 1940—1960-е годы. – СПб.: Европейский дом, 2008, с. 222—223).

Детей оберегали и в после-сталинские, не столь страшные годы. По сути, родители оставляли детей один на один с самыми важными вопросами жизни и с давлением государственной идеологии. Но эта мучительная практика была неизбежной. Антрополог Светлана Адоньева в беседе со мной охарактеризовала ее так: «Неоткровенность в семье была заложена государственной системой. Люди старшего советского поколения приняли решение, связанное с физическим выживанием детей. Они наложили печать на уста: они не рассказывали своим детям, пионерам и октябрятам 30—50-х годов, о том, что они в действительности думают о власти. И мы, их внуки, не могли с мамами и папами говорить о политике. Родительское поколение „отбоялось“ вдвойне – за себя и за нас. Ведь мы боялись страхом своих родителей, но мы не видели того, что видели они, поэтому наш страх был неуправляемым» (газета «Первое сентября», 19.12.2011 г. https://goo.gl/4MP9ia).

Мне, лет восьми, «влетело» за вопрос перед экраном телевизора «Это и есть Брежнев?». Папа сделал мне выговор, повторяя: «Товарищ! Брежнев! Леонид! Ильич!», но так и не сказал, чья же это голова в телевизоре. Стало жутко, потому что я шкуркой ощутила, что папа испугался. Другой разя «ляпнула»: «Иван Денисович – это кто? Артист миманса? Что такое миманса?» Мама строго меня остановила. Наверное, молодежи надо объяснить, что такое «Артист миманса». Это рассказ запрещенного Анатолия Кузнецова: «В конце 60-х Анатолий Кузнецов считался в СССР одним из самых ярких, талантливых и прогрессивных литераторов, одним из „отцов основателей“ так называемой „исповедальной прозы“. Его роман-документ „Бабий Яр“ стал едва ли не самым крупным событием в советской литературе того времени. В основу романа легли записи, которые в детстве будущий писатель вел тайком, стараясь сохранить для будущего все, что происходило с ним в оккупированном Киеве. Его рассказ „Артист миманса“, опубликованный в 1968 году в „Новом мире“, сравнивали с гоголевской „Шинелью“ и „Бедными людьми“ Достоевского» (https://goo.gl/aQGfo6).

Выскажу гипотезу: школьники все же лучше знали настоящие мысли своих родителей, чем родители – мысли школьников. Дети подглядывали и подслушивали, а родители, хоть и держали рот на замке, но изредка, разгорячившись, или от усталости, или под хмельком, или в уверенности, что дети не слышат, произносили нечто такое, что не соответствовало официальным установкам. Дети чутко ловили и запоминали роковые проговорки.

«Везут на саночках кого-то выбирать. На участке хор поет обычное „слава партии“, „слава Ленину“. Мама посмеивается над исполнением. Улавливаю – не только. Подслушивая разговоры родителей с друзьями, узнавала о докладе Хрущева, „Докторе Живаго“, „Не хлебом единым“. Слышала и „Новочеркасск“, но это не поняла. Старшие в семье абсолютно не были со мной откровенны в том, что касалось политики – истории – прошлого семьи. Вопросы про все задавала, но они от них неизменно уходили» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).

«Вопросов не задавал, но из озорства что-то повторял, в возрасте 9—10 лет. Родители грозили пальцем, но с юморком – было понятно, что это такая игра, вроде как за спиной сторожихи прошмыгнуть на карусель. Я знал, что все в нашей стране хорошо, а подробности меня не интересовали – слишком много было серьезных дел: забраться на шахту, сыграть в футбол… Отец о своей отсидке рассказал, когда мне было лет 9—10. Я испытал гордость, что и он на что-то способен» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).

«Задавать политические вопросы у нас ни дома, ни во дворе, ни в школе не было принято… инстинктивно я чувствовал, что это плохо. Первый раз я услышал слова „есть вопросы?“ на лекции в университете и был ошеломлен, надо же… тут спрашивают… я некоторое время физически не мог спрашивать, вопрос казался родом нецензурщины. Старшие – и родители, и вся родня – о политике предпочитали помалкивать, это вошло в кровь тогдашней эпохи, я не помню ни одного критического разговора о нашей действительности и жизни в своем детстве. Из всего детства помню лишь только один-единственный политический момент – хозяин дачи за Камой, куда мы ездили в гости с мамой, некто дядя Слава, добродушный баянист и пьянчуга, раньше был эсером, о чем нас кто-то предупредил. Я уже учился в старших классах и знал, что эсеры были врагами нашей великой революции. Я стал втайне подглядывать за дядей Славой и однажды стал свидетелем сцены, которая меня потрясла до глубины души. Дядя Слава в подпитии оторвал листок настенного календаря и прочитал с издевкой вслух текст о том, что капиталисты выливают излишки молока в канализацию, только чтобы не опускать цены. Во врут! – воскликнул он в сердцах. Я обмер: как так, ведь напечатано ж, капиталисты сливают молоко в канализацию, чтобы народу было хуже… и вдруг понял: а ведь точно… врут! Больше я НИКОГДА не верил печатному слову. Моя память – памятник дяде Славе» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).

«Ничего политически-несуразного я не замечал. Все вокруг было правильно (другого-то я не видел), а если и видел (например, массовые драки в нашем рабочем квартале), то виноваты в этом конкретные нехорошие люди. Я был, как Чук и Гек, счастлив, что живу в Советской стране, поэтому вопросов не было. К тому же беды обходили нас стороной» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).

«Мы жили в самой лучшей стране, которая строила коммунизм, вопросов не было» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).

«Мама писала портреты членов политбюро КПСС. Добротные, довольно большие, „по клеточкам“ портреты со скучных официальных фотографий писались масляной краской. Эти портреты вывешивались потом по праздникам на „красной площади“ поселка, рядом с „конторой“ —сельсоветом или правлением совхоза. Был случай, который я помню хорошо. Писала мама сразу несколько таких портретов: один „подмалевок“ сделан – начинает другой, пока первый подсыхает, потом третий и т. д. … А потом подсохшие „подмалевки“ можно начинать прописывать подробно. И они так один за другим по очереди подсыхали. И вдруг в мастерскую прибегает директор клуба, перепуганный, спрашивает грозно маму: „Вы что, газеты не читаете?! Вот этого и этого замажьте немедленно! Это антипартийная группа! Сегодня в „Правде“ опубликовано разоблачение!“ И мама двух дяденек замазала, загрунтовала белой краской. На меня это произвело сильное впечатление, помню, как лица исчезали под грунтовкой. А мама как-то совершенно спокойно расправлялась с собственной работой. А газет она действительно не читала…» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).

«Конкретного ничего не помню. Помню только, что со мной таких разговоров родители никогда специально не вели. Ну, в этом аспекте мой случай совершенно не типичный. Я мальчик из еврейской семьи. Причем семьи, в которой родители умели говорить на идиш (а для папы это был просто родной, естественный язык общения). Так вот, с малых лет я слышал, что про что-то плохое говорят слова „рейте бихелс“ или „ратемахт“. Много-много лет спустя я понял, что „рейте бихелс“ – это „красная книжечка“ (партбилет), а „ратемахт“ – советская власть. Софья Власьевна – на языке тех, кто идишем не владел. Нет, КПСС в нашей семье сильно не любили, и в этом я с родителями рано согласился. Современной „политики“ никогда в разговорах со мной не касались. За исключением одного, совершенно уж нетипичного случая. В октябре 1973 года (в первый день „войны Судного дня“) отец зажег свечи, молился (что я очень редко видел), и я понял, что произошло что-то страшное. Кстати да, угадал: начиналась та война очень страшно…» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).

«24 съезд КПСС проходил в то время, пока я болел и лежал дома, не посещал занятия в школе. Смотреть это с утра до вечера по телевизору было ужасающе. Отменили все мультики, передачи типа „Очевидное – невероятное“ и „В мире животных“. С этого периода я по-детски невзлюбил партию и лично товарища Брежнева» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).

«В детстве никаких вопросов в голову не приходило. Родители отучили думать в этом направлении. От политики мои измученные ею родители обороняли нас с сестрой просто: с дошкольного возраста отдали в музыкальную школу и не давали продохнуть – делали из нас профессиональных музыкантов. Работать мы должны были музыкальными учительницами – подальше от реальной жизни. Сестра ничем таким не интересовалась. А я лет с четырнадцати запоминала проговорки родителей. В детстве об этом нельзя было с ними заговорить, как и о половой жизни. Эти темы шли почему-то рядом. Когда я стала что-то соображать, стала спрашивать. Ответ был: лучше вам этого не знать, потому что все это наверняка вернется. Рот был на замке всегда. Проговорки возникали при пьяных посиделках с родственниками. Кто-то из них за столом изрекал: „А я при Сталине жил хорошо“. Мама покрывалась пятнами, вытаскивала бедолагу в коридор и страшным шепотом кричала: „Сталин людей убивал!“. Однажды родному брату морду разодрала за что-то подобное» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).

«В семье неосторожных вопросов и ответов не было. Друзья семьи, фронтовики – сослуживцы отца, встречались часто и вели горячие разговоры и споры, в открытую, при нас. Среди них были те, кого бы сейчас назвали сталинистами, но были и резкие противники „режима“. Но я так понял, что они доверяли друг другу полностью – война научила. Один из них как-то сказал мне: „У нас на фронте стукачи долго не жили“. И вообще, когда я сейчас слышу про „поголовный страх“, я этого не понимаю. Всякие разговоры, что „народ не знал“, „нам не говорили“ я категорически не принимаю. „Не говорили, а ты спрашивал?“» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).

Нет, дети ни о чем не спрашивали, тем более о политике. Хотя идеологи-воспитатели уверяли, будто школьников волнуют все более острые политические вопросы, и перечисляли, какие именно. Вот примеры санкционированных вопросов из книги «Идейно-политическое воспитание школьников» (М.: Просвещение. 1982): «Почему преступления империалистов в Чили продолжаются так долго?», «Какие формы агрессии использует империализм против нашего государства?» (с. 21). Но таких вопросов тоже никто не задавал. Можно предположить, хотя мне такая практика не встречалась, что классный руководитель распределил бы роли – например, на политинформации: ты встанешь и спросишь о формах агрессии, а ты ответишь, что есть культурная агрессия, идеологическая агрессия и экономическая агрессия. Список агрессий – строгая цитата из книги (с. 21).

При детях родители не допускали проявлений, а всякий откровенный ответ на откровенный вопрос был бы проявлением. Родители либо вовсе исключали из разговоров с детьми опасные темы, к которым относилось даже вступление в пионерскую организацию, либо выражали газетно-официальное, правильное отношение. Эта практика накрепко сложилась в тридцатые годы и достояла до перестройки.

«В 1998 году Сергей Адамович Королев рассказывал мне, – пишет доктор истории Нэнси Адлер, – что родители старались не упоминать при нем и брате о чем-либо небезопасном для пересказа. Даже о некоторых школьных предметах вроде истории и литературы избегали говорить – возможно, потому, что не хотели ни лгать, ни уличать во лжи школьных учителей. Однако он догадывался, что вокруг не все в порядке. А когда мать вернулась домой явно не слишком радостная и он спросил – почему, она ответила, что только что проголосовала. Ковалев вспоминает свои слова: «По радио говорили, что все рады, а ты нет», и до сих пор помнит свое ощущение, что сказал какую-то неловкость, затронул запретное»» (Нэнси Адлер. Трудное возвращение: Судьбы советских политзаключенных в 1950—1990-е годы. – М.: Общество «Мемориал» – Издательство «Звенья». 2005. с. 279).

«Что бы ни думали в моей семье о советской власти, взрослые никогда не позволяли себе в присутствии детей антисоветских замечаний, – вспоминает Владимир Шляпентох о своем пионерском детстве тридцатых годов. – Моя горячая радость от вступления в пионеры со всем классом (5 ноября 1936 года – накануне дня Октябрьской революции) не была омрачена ни одним замечанием дедушки, день и ночь мечтавшим о „падении большевиков“» («Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом», с. 30, 32).

Но и в более поздние эпохи вступление в пионеры могло быть для детей радостным переживанием, которое взрослые всегда поддерживали, независимо от того, что думали про себя.

«Я ликовал, а родители умильно улыбались моему счастью» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).

«В пионеры вступала с радостью и волнением. Галстуков было два – шелковый и штапельный. Вышила на обоих „40 лет Октября“. Родители торжествовали со мной, испекли торт» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).

«Я был даже главным октябренком класса, но у власти продержался около месяца – отстранили за беготню на переменах. Когда принимали в пионеры были массовые слезы – кого в какую очередь принимать. Меня приняли во вторую, не самую обидную, после отличников и активистов» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).

«Ко вступлению отнеслась с гордостью, родители тоже» (Л. И. Интервью 8. Личный архив автора).

«Я был дисциплинированный, добросовестный мальчик; мой пионерский галстук был всегда на мне, он был чистый и глаженый. Всё» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).

«Октябренком очень хотел стать, пионером также» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).

Драматическая семейная ситуация и особая доверительность детско-родительских отношений вызывала в редчайших случаях откровенное обсуждение вступления в пионеры как политического акта:

«Детство у меня было очень счастливое, деревенское, друзей-сверстников было много, кино каждый день, маму я страшно любила, а она меня… И никаких политических интересов за собой не припомню. Политика была где-то на другой планете. Так было до тех пор, когда надо было вступать или не вступать в пионеры. То есть я и спрашивать у мамы не собиралась – все вступали и я туда же. Кроме того, мне нравились галстуки. Но тут мама сказала, скорее даже предупредила: тебя могут не принять. Я знала, что мама сидела в лагере, что я там родилась, но как-то это не связывалось у меня с возможностью или невозможностью носить красный галстук (мне хотелось не шелковый, а сатиновый, он казался красивей, возможно, потому, что его в наши времена носили уже довольно редко; он был настоящий, старинный…). Из маминого объяснения мне стало понятно, что вступать в пионеры не стоит, хотя бы потому, что могут не принять из-за маминой судимости… Ну, я и не вступала. Но в конце концов вступила, потому что, во-первых, очень-очень позвали, а во-вторых надвигалось ноябрьское факельное шествие пионеров и комсомольцев через весь поселок к братской могиле неизвестных красноармейцев, похороненных у водокачки. Уж очень мне хотелось принять участие. Я и приняла» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).

Лично я ко вступлению в пионеры отнеслась со скукой, с неловкостью и даже ничего не «изобразила» перед поздравившей меня мамой. Хотя понимала, что надо бы изобразить радость и ответственность.

У моего собеседника А.К. на пионерские годы пришелся резкий перелом мироотношения: «Финал детсада и начальная школа до 4 класса – период полного подчинения идеологии, период обожания Сталина (мой отец – думал я – немножко похож на Сталина). Прямого давления не было, я и без того был впечатлительный и пылкий мальчик и в каком-то смысле был романтиком строя, формы, красных галстуков. Пионерия и власть старших меня убаюкивали, мне было хорошо и комфортно в этом деревянном царстве единства, все были бедные, все ненавидели поджигателей войны… я хотел быть как Ленин, учился на пятерки, точил карандаши как Ленин… дома гладил сам шелковый пионерский галстук, учился подшивать воротничок… Думаю, что суггестия партийной опеки в школе и отчасти в семье до 10 лет работала весьма эффективно… и вдруг! И вдруг (пубертация) в 12 лет я восстал. Все, что говорили старшие, все, что орали по радио, все, что делалось строем, по ранжиру, вызвало у меня смех, отвращение и полное отрицание. Кульминация – я написал школьное сочинение о том, что Павел Корчагин не может быть примером для нас, потому что он фанатик… и мне этот выпад сошел с рук, обсуждение в классе шло вяло и скучно. Финал хрущевской эпохи вообще был безвольным… Одним словом, лозунги работали только на уровне эмоций, а стоило только включить мозги и химеры патетики начинали пятиться» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).

В 1977 году в Ярославском пединституте маленьким тиражом вышел сборник, в котором даны результаты анкетирования детей, вызвавшие у педагогов удивление и тревогу. В анкете были «открытые» вопросы про друзей и общение, интересы и увлечения. «Большую озабоченность вызывает следующее обстоятельство: только 6% учащихся отметили, что они удовлетворяют свои интересы в деятельности пионерской организации» (Взаимодействие школы, семьи и общественности в коммунистическом воспитании подрастающего поколения. Межвузовский сборник научных трудов. Вып. 163. – Ярославль: ЯГПИ, 1977, с. 20). Удивляться можно только тому, что дети вообще вспомнили о пионерской организации при таких сюжетах. Вспомнили, наверное, те, кто во дворце пионеров какой-нибудь кружок посещал. Если бы вопросы были «закрытые» и среди возможных ответов значилась бы пионерия, ученики ответили бы правильно, и пионерская организация набрала бы нужные проценты. А без подсказки вышел конфуз, потому что в реальности пионерская организация в жизни детей не значила ничего, кроме растраченного попусту времени.