Посвящение 1. Дому на Набережной: дочь своего отца

– Я бы не подала ему руки, если бы сейчас встретила, – сказала мне Регина о своем отце, который умер 20 лет назад в Кремлевке, и больничные власти не пускали ее в палату, потому что она билась в истерике в приемной: неприлично. Разговор был по телефону, как и большинство наших разговоров: Регина жила в Атланте, Джорджия, а я – в Нью-Йорке, Нью-Йорк. После каждого американского города следует указывать штат, в котором он расположен, но я сомневаюсь, что разыщется еще один Нью-Йорк в Америке.

Мне ничего не остается, как написать этот рассказ, потому что Регина сама столько о себе раззвонила устно и письменно, на бумаге и в FB, что я перестал отличать правду от вымысла, тем более она принципиальная противница натурализма в прозе и на этом основании противопоставляла художку документалке. Можно и так сказать: художку она выдавала за документалку, а документалку сочиняла как художку. Даже в мемуарах – антимемуаристка. Я так же с трудом отличал, когда Регина трезвая, а когда – поддавши. Один наш общий приятель доходчиво объяснил, что, когда Регина начинает повторяться, как застрявшая в одной колее пластинка (прошу прощения за устарелый в эпоху дисков образ), значит, уже тепленькая. Видел я ее всего два раза – один раз у этого общего знакомого, другой раз на юбилее русскоязычника в Музее восковых фигур на Сорок Второй стрит. Роскошная туса была! За Региной доглядывала ее дочь, лет под тридцать, чтобы не упилась, и вовремя увела ее домой.

– Вы мать своей матери? – успел я спросить эту миловидную женщину.

– А что мне остается?

К нашему столику подваливали мои нью-йоркские приятели, и я знакомил их с Региной, называя не только имя, но и знаменитую ее фамилию.

– Вы дочь того самого?..

А один даже спросил – дочь или внучка? Не для того, чтобы польстить Регине, которая на семь лет меня моложе, а потому что ее отец и в самом деле был в советские времена легендой: наш человек на Ближнем Востоке, дослужился до генерала, автор популярных в застойные времена шпионских романов, официально признанный и обласканный властями, высокий пост в Союзе писателей, сыграл кой-какую роль в судьбе Пастернака – передал рукопись «Доктора Живаго» в КГБ, квартира в «доме на набережной», но не в том, в котором обитали высшие иерархи партократии, а чином пониже, на Котельнической, дача в Переделкине, машина с шофером, которая подвозила Регину в элитную школу и ждала после уроков. Этакий котельническо-переделкинский баловень – с малолетства принадлежала к советскому истеблишменту, барство впитала с молоком матери. Точнее, отца. Я мог бы назвать здесь его имя, но зачем? Кому надо, легко догадается.

А в высотке на Котельнической я был частый гость, когда наезжал в Первопрестольную из Питера. Побывал здесь у многих шестидесятников, но чаще всего у Жени Евтушенко, у которого даже останавливался. Женя был гостеприимный хозяин, а мне покровительствовал – у него тяга к молодым. По моим – да и по его – совковым понятиям, квартира была преогромной, Евтушенко по-детски ею гордился. Когда я пришел к нему впервые и не успел еще снять пальто, он отвел меня в конец коридора и, сверкая глазом, сказал:

– Смотрите, другого конца не видно!

Я, а потом мы с Леной любили приходить к Евтушенко еще по одной, сугубо меркантильной причине. На нижних, закрытых, с дверцами, полках книжного шкафа хранились забугорные русские книги, на которые я набрасывался, как с голодного края: читал у него ночи напролет, а потом Женя стал давать их мне с собой. Однажды я унес восемь книг Набокова, а вернул только семь: зажилил «Другие берега», в чем потом Жене признался, придя с повинной и с книгой. Вот когда Женя меня поразил. Нет, не щедростью, а тонкостью:

– Оставьте себе, вам нужнее. – И возвратил мне мою любимую набоковскую книгу.

Спасибо, Женя! Фраза, которую я не устаю повторять, обращаясь к Евтушенко.

Случались и проколы. Я об их испепеляющих прилюдных ссорах с Галей. Возлюбленная трех означенных выше поэтов, она относилась к Жене по-матерински – заботливо и требовательно. Это я заметил еще в Коктебеле, а потом в Переделкине, где мы с его тезкой – моим сыном – тоже гостили у него. Они с Галей прожили вместе семнадцать лет, а до этого были двенадцать лет знакомы, мы застали их бездетный брак (Петя был приемышем) на исходе: ссорились и собачились по любому поводу, им и повод был не нужен. Даже за пределами совместного их житья, она пользовалась любым случаем, что лягнуть Женю, очень чувствительному к ее мнению. Женя рассказывает, как Галя, прочтя первый том его антологии русского стиха, сказала, что это лучшее, что он сделал в жизни, и тут же, без паузы, стала ругмя ругать его собственные новые стихи.

Записавшаяся в паспорте еврейкой, хотя была полукровкой, и у нее был выбор, Галя весьма критически отнеслась к его «Бабьему яру». Женя передает ее слова: «Об этом лучше никогда ничего не писать, потому что все слова ничтожны перед этим». Однако при нас с Леной, в разгар скандала, после того как Женя с придыханием прочел «Двенадцать» Блока, она кричала:

– Как ты смел написать «Бабий яр»! О такой трагедии такой бездарный стих!

Мы смылись тогда из дома на Котельнической как оплеванные.

Возвращусь, однако, к моей героине, другой даме из дома на Котельнической.

– Ну и что? – ощетинивалась на всякий случай Регина на вопрос о родстве, потому что в лихие 90-е прежние авторитеты померкли, кумиры повергнуты, пока не наступил откат нулевых.

Происходило обычно, как в том анекдоте времен шестидневной войны, когда алкаш в трамвае пристает к старику:

– Ты еврей?

Старик отнекивается, отнекивается, весь дрожа от страха, а на третий раз сознается.

Пьяный:

– Ува-жаю…

Те, кто не помнит или не знает этого анекдота: его надо рассказывать с двойной интонацией – пьяной и еврейской.

Вот это «уважаю» и следовало обычно вслед за осторожным признанием Регины, что она дочь своего отца, которому теперь руки бы не подала. До сих не пойму, как сочетались эта брезгливость с этой гордостью. Была безлюбой и сухоглазой, с пониженным порогом боли, называла себя «верносемейной» – писательница, а сама за всю жизнь не написала ни одного любовного письма. И не получила. Любовь не входила в ее эмоциональный рацион, экономила на чувствах: безлюбая. Была папиной дочкой, унаследовала его фамильные черты. Муж однажды, когда она выходила из супермаркета с пакетами, а он ждал у машины, сказал ей удивленно, как будто видел впервые: «Вылитый отец!» Это она сама мне рассказывала. Не пойму только, с гордостью или просто как физиогномический феномен. Честно, я не очень помнил, как выглядел ее отец и после этого сообщения глянул на его портрет в Википедии, чтобы самому убедиться в сходстве, несмотря на генеральские усы. Ходили слухи, что у него был крупный прокол на Ближнем Востоке, его отозвали в Москву, нет худа без добра – он стал писателем, сановником и функционером. Детство Регины прошло среди обласканных властью художников-третьесортников, и теперь она брала реванш, рассказывая в своих антимемурах о тех, кто посмертно вошел в моду и с кем она разминулась не только по возрасту, но и по рангу ее отца, который занимал одно из статусных мест в советской иерархии, а всякие там пастернаки и олеши хоть и жили в том же доме на Котельнической и пользовались тем же лифтом, но были в опале и небрежении и в их дружболист не входили.

Не с этим ли связаны резкие расхождения в наших – ну хотя бы музыкальных – вкусах? Она носилась с Леонидом Коганом, которого я ни в грош не ставил, зато балдел от Иегуди Менухина и Яши Хейфеца. Уланова – Плисецкая, Мравинский – Зандерлинг, Гиллельс – Рихтер… и так во всем без исключения. Мы жили с ней не просто в разных мирах, но в антимирах – мирах, которые были антимирами друг по отношению к другу.

После смерти отца между двумя дочерьми шпиона-писателя-функционера шла лютая борьба за наследство: квартира на набережной, переделкинская дача, машина, вплоть до шкатулки с материнскими побрякушками, среди которых были и настоящие, старинные драгоценности, но все ушли к младшей сестре. Понятно, я знаю об этой борьбе и ее результатах только односторонне, потому что с младшей, которая осталась в Москве, незнаком, но со слов Регины, та представала на редкость стервозной дамочкой. С другой стороны, известный архитектор. Одно другому, конечно, не мешает. Продав что им досталось, Регина с мужем укатили в Кению, а потом осели в Америке – муж работал в какой-то международной организации. Оба сохраняли российское гражданство, но в Россию больше ни ногой. Отношения между сестрами полностью прекратились, и только один раз они снова схлестнулись – младшая возмущенно позвонила из Москвы, прочитав в Интернете статью Регины о бабушке из Варшавского гетто:

– Откуда ты взяла, что в нас есть еврейская кровь? Я этого не знала.

– Ты этого и не могла знать. А я знала. Мама скрывала, чтобы не подвести отца.

В Москве повесили трубку.

Опять-таки эксклюзивно со слов Регины.

Насчет бабушки из Варшавского гетто я тоже сомневаюсь – смухлевать Регине ничего не стоило. Литератор она, несомненно, талантливый, но с фальшивинкой. Говорю об этом спокойно – знаю, сочтет за комплимент, если прочтет эту прозу и себя узнает. Не отличая быль от вымысла, она и меня подозревала в выдумках и однажды, в целом положительно рецензируя книгу моих путевых рассказов и эссе, по поводу одного из них написала, что «соврать можно и получше». То есть вранье она признавала, но чистой пробы, не отличая вранье от художественного вымысла и наотрез не понимая, что именно правда может выглядеть неправдоподобно. Однажды она взяла у меня интервью и опубликовала там и тут, а я тиснул его в качестве послесловия к очередной моей книге. В долгу у нее я не остался: сочинил полную, как и положено, преувеличений рекомендацию на премию Гуггенхайма, которую она не получила, порекомендовал в здешний русскоязычник, где она печаталась пару лет, пока не расплевалась с главредом, о котором потом говорила, что он даже не русский и «г» выговаривает, как «х», полагая, по-видимому, еврейство высшим чеканом. Что любопытно, этот главред, родом с юга России, в свою очередь, сменил оригинальную русскую фамилию на заурядную еврейскую – чтобы быть ближе к народу, имею в виду здешний? Когда у Регины застопорились дела с московскими издателями, я сообщил ей по ее просьбе электронные адреса и телефоны пары издательств, с которыми был связан – и дал маху, не учтя, что она с юности привыкла идти напролом и не брезгует ничем. Получив емельный отказ от одного из них, она позвонила с бодуна в редакцию и стала выяснять отношения. Пересказываю опять же с ее слов. Ей сказали, что ее книга не найдет читателя, а у них – массовое издательство. Вот тогда она и сослалась на меня в качестве ultima ratio, чего, по-моему, делать не следовало – похоже на донос.

– А каким тиражом вы издаете рафинированную прозу моего друга Владимира Соловьева?

– Двадцать тысяч, – не моргнув глазом, сказал редактор.

Я ни в чем ее не попрекнул, хотя словом «рафинированная» она могла мне повредить. Тем более – моя проза не только рафинированная, но и скандальная (поневоле, а не намеренно). Да я и не уверен, что она употребила именно слово «рафинированная». Ей приврать – два пальца обоссать.

После этого наши отношения охладились.

Да и до этого не только звонила, но и говорила в основном она, а я поддакивал. Споры были только по поводу русского языка, который за наше отсутствие в России круто изменился и продолжает меняться. Конечно, попадалась и чистая абракадабра, особенно в рекламе, но литературный и журналистский язык обогатился и стал куда более подвижным, чем в наши застойные времена, если только неологизмы не были нарочитыми. Обычно я сообщал ей новое словечко, вызывая бурю возмущения на другом конце провода.

– Теперь вместо компры и компромата можно говорить «негативчик»: вбросить негативчик в СМИ… Как говорит мой друг Саша Грант, в СМИ и наяву.

– Какая гадость! Это же всё инфернальная ху*ня. Порча языка. Неужели вам это нравится?

– Без напряга. Респект и уважуха. В отпаде. Тащусь, – поддразнивал я ее. – К чему напрасно спорить с веком: обычай – деспот меж людей? А Брайтон-Бич, где языки смешались задолго до России? Помните, как мы удивлялись музейному русскому языку первой эмиграции…

– По сравнению с нашим совковым, они сохранили его в чистом виде! А там теперь сплошной сленг и американизмы. Вот Французская академия запрещает вводить без нужды инородные слова.

– Французская академия нам не указ.

Однажды она прислала мне в самом деле несуразные рекламные словечки и выражения, которые один доброхот не поленился выписать, типа: «Аппетитные курочки с причиндалами», «Время новить», «За общение без понтов», «Презерватив класса „Гусарский“, модель „Кричащий банан“ (с пупырышками и резьбой)» и прочие перлы новоречи.

То, что меня смешило, Регину возмущало. А я заново, через океан, учился русскому языку, отделяя злаки от плевел. Тем более мы оба издавались в Москве, и я так даже срубал там скромненький гонорар. В отличие от моего засоренного русского, ее слог был чист, энергичен, жестковат, императивен и немного старомоден. Да и сама она была гордячка и жесткачка. Даже по мелочам рубила правду-матку.

Политики мы не касались, но всё возмущало ее в нынешней России, в которой она не была уже с дюжину лет, наверное, и не собиралась, а знала понаслышке. Это не значит, что с чужих слов – в конце концов, мы живем в век Интернета, а тот есть современная самиздата со сверхмощной акустикой. Китайская поговорка «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать» безнадежно устарела. В наш архипросвещенный век настоящие знатоки не отрывают задницу от стула, в упор глядя в экран и двигая мышкой. Да и смешно наезжать на родину туристом. А память на что? Здесь мы с Региной были согласны, и меня тоже не очень тянуло в родные пенаты: «не заманишь и наградой». Визуальное любопытство, конечно, было, но я предпочитал в очередной раз съездить в Италию или в первый в Коста-Рику, та от океана до океана. Разница была в том, что я не испытывал ностальгии – разве что кой-какие сожаления. Да и что такое ностальгия, как не попытка сравнить наихудшее из настоящего с наилучшим из прошлого? Регина, напротив, искала от ностальгии лекарство – в водке или в проклятиях, без разницы. Она расплевалась с Россией раз и навсегда. Я возвращался в нее время от времени метафизически, виртуально – словом, а не телом.

Когда Регина кляла современную Россию, я вяло парировал, ссылаясь в основном на время, которое не стоит на месте. Меня любая фобия смущает – или это возрастное равнодушие? Как-то Регина получила письмо от подруги, которая посетила Коктебель, где Регина бывала с раннего детства, а я уже взрослым членом Союза писателей выгуливал там своего малолетнего сына, клеил молодух и знакомился с московским литературным бомондом во главе с Женей Евтушенко. Так вот, по словам подруги, Коктебель теперь неузнаваем, понастроили вилл и отелей, у дома Волошина мраморные скамьи и фонтаны, а на берегу киоски, ларьки, шашлыки, гульбища и прочий кошмар – насвинячили повсюду.

– Ну не надругательство ли? Володечка, мы бы не узнали нашего Коктебеля! – взывая к моей памяти, кричала Регина.

Я и тут возразил, понимая свою неправоту. Но слишком уж Регина хаяла тамошнюю жизнь.

– Так ведь и наш Коктебель был совсем иным, чем Коктебель Волошина, Цветаевой, Эренбурга. Они бы тоже не узнали поселок Планерское, – вспомнил я почтовое, советское название Коктебеля.

– Вы не понимаете – хохлы испоганили не только Коктебель, но детство – мое и моей дочери. Мы каждой весной туда приезжали – сначала я с папой, а потом я с дочкой. Для меня нет лучшего места на свете, чем наш русский Крым. А теперь и его нет.

Это я как раз понимал. Изначально само слово «ностальгия» относилось к времени, а не к пространству, о чем не устаю напоминать не только читателю, но и самому себе. Регина тосковала по Коктебелю, который исчез с лица земли, даже если бы там ничего не понастроили.

Не стану пересказывать всех наших споров – Регина была такая ругачая, злючая и беспощадная, что я иногда брал под защиту даже то, что мне самому было не по ноздре. Ладно – не по душе. Боюсь, меня не больно цепляет, что там происходит на моей географической родине. Не то чтобы я так уж американизировался, но шел как раз високосный год, и я с нарастающим интересом следил за ходом американских выборов. Это главный спорт Америки, к тому же у меня был на этот раз фаворит, которому я желал и предсказывал победу. Шансы у нас с ним были велики, главное не сорваться. Я даже статьи стал писать на тему здешних выборов. Я потому еще ярый сторонник демократии, что отбирать от народа такую замечательную игрушку, как свободные выборы, – грех.

В отличие от меня, Регина совершенно не интересовалась Америкой, хотя и жила в глубинке («жизнь индейцев мне по х*ю»), зато бурно реагировала на всё, что происходило в России. Американские выборы ей были до фени (как, само собой, и российские), зато вся чернуха, исходящая оттуда, вызывала приступы гневной трясучки, которую она тут же оформляла в статьи для того самого русскоязычника, куда я ее порекомендовал и с которым она через год-полтора разбежалась. Какая ни есть, а отдушина. Может быть, если бы не ее ссора с главредом, не случилось бы того, что случилось, когда эта отдушина для Регины вдруг закрылась? Не знаю. Какой выход давала теперь Регина своей антиностальгии по России?

В прежние времена такую назвали бы злостной антисоветчицей, а сейчас, во времена наведения мостов между русскими там и русскими здесь? Собственно, в Москве тоже были такие непримиримые к соотечественникам за рубежом. Взять того же Дмитрия Быкова с его антибрайтонщиной. Подобные настроения встречались и у здешних продвинутых русских, живущих, понятно, за пределами Брайтона, которые в самоотрицании доходили до погромных призывов:

…нужен, дескать, новый Бабель,

дабы воспел ваш Брайтон-Бич?

Воздастся вам – где дайм, где никель!

Я лично думаю одно —

не Бабель нужен, а Деникин!

Ну, в крайнем случае – Махно.

Честно, я тоже долго отрицал Брайтон (устно), ни разу там не будучи, но потом стал наезжать – то на юбилей, то в редакцию, то на литературные посиделки: обильные русские лавки – смесь американских овощей и фруктов с русскими продуктами, классные рестораны с компополитическим разблюдником, какая ни есть русская речь, океан, да и понастроили роскошных билдингов на Ошеана-драйв, где я частый гость. Дело не в чести мундира, но в самом отрицании Брайтона есть нечто ханжеское, провинциальное, местечковое. А у таких, как Быков, это еще еврейский синдром: отмежевание от родства. Как Гулливер боялся, что благородные гуингмы заметят его сходство с человекоподобным племенем еху.

Несмотря на ее советско-барское воспитание, Регина тут же ввязалась в бой, защищая Брайтон от Быкова, хоть сама там была от силы пару раз (москвич Быков, думаю, и того меньше). Теперь-то я понимаю, откуда появилась у Регины бабушка из Варшавского гетто – для смычки со здешним читателем-иммигрантом, который по преимуществу еврей. Той же природы, как все эти мемуарные фальшаки о холокосте, которые пишут неевреи, чтобы зашибить капусту и стать знаменитыми.

А Регина зря парилась – ее и так принимали, какая она есть. Ее публицистический пафос, словесное мастерство и не в последнюю очередь русскость были как раз теми манками, которые завлекали читателя. Плюс, конечно, дочь своего отца, а тот снова входил в моду в новую эпоху российской истории, по его шпионскому роману собирались поставить новый сериал, вдобавок к существующему, и Регину раздражало, что ее сестра там теперь с этого жирует, как она сама однажды выразилась. Что же до здешнего читателя, то ему уже давно надоел свой брат еврей, и Регина была этнической экзоткой в нашем мире, если хотите – нацменкой. Парадоксальным образом сходились ее мнимое еврейство и отрицание Брайтона евреем Быковым: у обоих – комплекс неполноценности.

Я так привык к атлантским звонкам Регины, что хоть они мне надоели, но заскучал, когда их вдруг не стало. Пытался с ней связаться напрямую, но там был включен ответчик. Названивал дочке – та же история. Столкнулся с ее дочкой случайно на Манхэттене и затащил в тайский ресторан на 86-й стрит. Пробиться сквозь деловитость этой вполне американизированной служки, на которую я положил глаз еще в музее восковых фигур и обхаживал, да всё без толку, мне не удалось, хотя в конце концов она проговорилась: мама посещает общество анонимных алкоголиков. «Давно пора», – чуть не сказал я, но вслух:

– С чего это вдруг? Почему именно сейчас?

Я чувствовал, что моя железная леди что-то недоговаривает. Самое поразительное, что ей хотелось сказать мне больше, но она словно дала слово и вынуждена была теперь помалкивать. Зато о своих карьерных продвижках рассказывала с увлечением.

– Беру курсы испанского, – удивила она меня.

– Да у нас полстраны, для которых испанский – родной язык. Латинос, или, как они себя гордо зовут, «Ля раса». Пуэрториканцы, доминиканцы, мексиканцы, с островов – я знаю…

– Зато английский язык у них – второй, – не без резона ответила мне дочка Регины. – А у нашей фирмы филиалы по всей Центральной и Латинской Америке.

Мы славно, хоть и безрезультатно в некотором отношении, провели время, вместе спустились в сабвей, там наши пути разошлись. Дома я залез в Интернет и поискал новые статьи Регины – их не было уже месяца четыре. Борьба с алкоголизмом забирает все силы, решил я. Я уже скучал без Регины-телефонницы и без Регины-авторши. Здесь не так много людей, чтобы привередничать и разбрасываться. Удаляясь во времени, недостатки Регины стали казаться достоинствами. Что-то я подзабыл знаменитое это мотто: недостатки – продолжение достоинств или, наоборот, достоинства – продолжение недостатков?

Попытался расспросить наших общих с Региной знакомых, но тех было не так уж много, а немногие знали не больше моего. Время от времени я вставлял в поиск ее знаменитую когда-то по отцу фамилию, но новых ее публикаций так и не разыскал. Потом я прекратил это занятие ввиду очевидной его тщетности.

Время от времени, однако, я пробегал антиамериканские статьи из России, которых становилось все больше. Забавно, до какой степени тенденциозности может дойти такая вот проплаченная заказуха. Как раз внешне, стилистически они написаны вроде бы бесстрастно, отстраненно, sine ira et studio, хотя на самом деле это мнимая объективность. Ведь будь иной госзаказ, и статьи были бы написаны с точностью до наоборот и факты повернуты в другую сторону – или подобраны другие. И тут как раз я наткнулся на тему, меня волнующую: американские выборы. Статья была написана со знанием дела: и рекордный миллиард, который будет потрачен в этом году кандидатами, и отсутствие коренных отличий между «слоном» и «ослом», и давно назревшая необходимость в третьей партии и проч. Факты нарыты верные, но вывод статьи совпадал с ее изначальным, заданным посылом: о лжедемократии в США. И это писалось в разгар российских выборов!

Не могу сказать, что я такой уж зашоренный патриот, придерживаюсь либеральной ориентации, amor patriae – чуждая мне стихия, а флагомания, которая распространилась по Америке с 11 сентября, раздражает. В какой-то рецензии меня обозвали стареющим космополитом – какой есть. Что молоткасто-серпастый, что триколор (любой), что звезды и полосы – для меня все едино, не люблю государственную символику, и всё тут! Но то ли тенденциозность статьи, то ли ее пафос – что-то меня вывело из себя. Вот именно – пафос, которого в других антиамериканских статьях я не замечал. Даже не пафос, а вздрюченность. Статья бы выглядела доказательней и убедительней, будь тоном пониже. Кого это так занесло? – подумал я и глянул на имя автора. Сначала решил, что совпадение, но совпадали и имя, и фамилия – двух мнений быть не могло. Да и стиль Регины – ни с чьим не спутаешь. Статья – талантливая и страстная. А по мне, чем талантливее ложь, тем хуже.

Я попытался узнать, где это напечатано, но, кроме какого-то «портала», иных координат не нашел. Или плохо искал – я не очень силен в интернетных делах. Но вебсайтовский адрес этого портала на всякий случай ввел в свой «адресный стол» и, действительно, на следующей неделе нашел еще одну статью Регины – о том, как теснят белых американцев негры и латинос, демографические предсказания, что скоро белые окажутся в меньшинстве, как и в той же, к примеру, Франции, где сплошь муслимы, и скоро европейцы и америкосы будут ездить в Москву, как в землю обетованную. Во многом Регина была права, но такое противопоставление мне не понравилось, и я набрал ее номер.

Ответчик.

Позвонил ее дочери.

Механический голос сказал, что телефон отключен, никакой добавочной информации.

И тут я вспомнил, что дочка Регины, когда мы расставались в сабвее, дала мне свой сотовый – не для связи с матерью, а просто так либо из любезности. В телефонную книжку я его не перенес и с трудом нашел на письменном столе среди бумаг. Легко до нее дозвонился.

– Где вы? – спросил я, думая назначить встречу.

– В Сантьяго. Помощник менеджера в здешнем отделении нашей фирмы, – похвастала она. – А вы сомневались, что зря учу испанский.

– Жарко?

– Как в Нью-Йорке, только наоборот. У вас лето, у нас зима.

– У вас – у нас, – передразнил я. – А как мама?

– Вы разве не знаете? Мама в Москве. Она поехала на премьеру сериала по дедушкиному роману, а там уже решила остаться. Сейчас судится с сестрой из-за московской квартиры. У нее там новая книжка выходит в следующем месяце. Об Америке. А папа здесь. Они разошлись. Дать вам мамин мобильник?

Я записал проформы ради, зная, что звонить не буду. Наши пути-дорожки разбежались.

Странно, пока Регина была здесь, я тяготился ее атлантскими звонками, особенно когда слышал в трубке пьяный голос. А теперь, знаю, мне будет не хватать ее телефонных разговоров. Конечно, я бы мог позвонить ей сам в Москву, тем более звонки по этническим карточкам, считай, задаром. Но, судя по ее статьям, мы с Региной оказались теперь в разных идеологических станах. Я о том, что она стала патриоткой, а я никогда им не буду – никакой страны. Так уж устроен.

Забыл спросить: вылечилась ли Регина от болезни? Помогли ли ей анонимные алкоголики?

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК