Борисоглебский переулок. Дом Марины Цветаевой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я работала в Доме-музее Цветаевой уже несколько лет, но чем больше менялось время, тем дальше уходил от меня ее Дом. Сначала я думала, что это было связано с самой Мариной Цветаевой. Как-то неловко было служить ей, абсолютно не испытывая того фанатичного поклонения, которое я часто встречала у приходящих на вечера ее памяти. Стихи Цветаевой читали вслух, играя модуляциями голоса, агрессивно нажимая на слова, которые и без того имели взрывную силу.

К Марине Цветаевой, чей портрет был вечно то опутан рябиновой ветвью, то плескался в морской пене, пошлость подходила так близко, что иногда хотелось закрыть ее поэзию от некоторых особенно возбудимых читателей.

Сама же я впадала в пафос, только когда приходилось ее защищать, обычно от осведомленных дам: “Она убила дочь Ирину”, “Вышла замуж за бесхребетного Эфрона”, “Жила со всеми направо и налево”, “Ненавидела подросшую Ариадну”, “Повесилась, потому что за ней охотилось НКВД”.

В то же время я отдавала себе отчет в том, что Цветаева сама дала повод и право своим читателям говорить о себе что угодно. Она ничего ни от кого не скрывала.

В двадцатом году написала про себя и погибшую дочь: “Ирину было легко спасти от смерти – тогда никто не подвернулся. Так же будет со мной”.

Действительно, в те августовские дни 1941 года, когда она оказалась между жизнью и смертью, не подвернулся никто.

Невозможно защищать Ниагарский водопад. Он шумит, сносит всё на своем пути, но при этом велик и прекрасен.

Преданная матери Ариадна Эфрон сражалась за ее репутацию, за честное имя, выбрав путь умолчаний. Дочь закрыла архив до XXI века. Но срок пришел. Наступил 2000 год. (Быть может, дочь думала, что новый век не наступит?) Записные книжки, дневниковые тетради – всё было опубликовано, и Цветаева предстала перед читателями… ровно такой, какой была и прежде.

Москва. Борисоглебский пер., д. 6. Акварель В. Кудрявцева

Дом Цветаевой – Борисоглебский переулок, шесть. Арбатское сердце Москвы. Так было и в то время, когда она искала свой Дом. Впереди – Собачья площадка, сзади – церковь Бориса и Глеба, перед окнами – два больших старых тополя. Со стороны улицы дом выглядит как двухэтажный, а сбоку и сзади – не то трех-, не то четырехэтажный. Такой дом, наверное, мог быть только в старой Москве.

Оттого трудно понять, сколько в нем этажей, сколько комнат, сколько маленьких неведомых комнатушек, которые открываются как потайные ящички. Дом похож на увесистую желтую шкатулку с дверями, дверками и дверцами. В нем можно затеряться, закружиться и, забравшись по “лестнице Иакова” в чердачный дворец, в любимую хозяйкой комнату-каюту, смотреть в окно, прикрыв глаза, чтобы видеть только крыши доходных домов, а не лес из облезлых и уродливых высоток Нового Арбата, стоящих вдоль наполовину убитой Большой Молчановки.

“Волшебный дом” для своей необычно юной семьи, где муж – недоучившийся гимназист, она – юный поэт и у них маленькая дочь-красавица, которой нужен дом-сказка, Цветаева сначала придумала и только потом нашла. У семьи было всего несколько хороших месяцев мира, но общей жизни толком не случилось. Сергей Эфрон вскоре отправился на фронт санитаром военного поезда, затем стал прапорщиком, вынужденным в октябрьские дни 1917 года участвовать в обороне Кремля и прятаться от захвативших Москву большевиков, затем ушел с Добровольческой армией, потом Ледяной поход, Перекоп, Константинополь, Прага…

А дом всё больше и больше превращался в собрание неуютных комнат, где было мрачно и холодно, где Цветаева наталкивалась на голодные глаза детей, где все кастрюли и кружки были покрыты черной копотью; за водой надо ходить на улицу, а ночью – закапываться головой в подушки, и плакать от очередной безнадежной любви, от одиночества, и молить Бога, чтобы исчезнувший в хаосе войны Сережа наконец нашелся.

В итоге дом был брошен, и Цветаева с дочерью уехали навстречу другой жизни.

Спустя двадцать лет, в 1942 году, во время следующей мировой войны, здесь поселилась двадцатилетняя девушка-хирург, получив ордер на две комнаты в коммуналке, который, по ее утверждению, ей дал госпиталь за хорошую работу. О том, что в доме жила Марина Цветаева, ей поведала некая актриса МХАТа, подарившая девушке-хирургу прижизненный сборник поэта – “Волшебный фонарь”. Надежда Ивановна Лыткина – так звали молодого врача, – прожив в этом доме несколько десятилетий, не дала его сломать, привлекла волю общественности к судьбе его великой хозяйки и в 1992 году стала основательницей музея.

Оказалось, что дом Марины Цветаевой, внешне выглядевший как уютный старинный московский особнячок, на самом деле был начинен взрывоопасными сюжетами, что полностью отвечало натуре его хозяйки.

Музей – это своего рода лавка старьевщика. По мере необходимости сюда попадают предметы, более или менее отвечающие тому, что здесь когда-то было.

Но в стране, где квадратные метры стали самой страстной мечтой обывателя, где дома превратились в собрание жилплощадей, разделенных то тут, то там перегородками, ни о каком сохранении истории XX века говорить не приходится. А уж вещи могли уцелеть лишь случайно, или в домах, оставшихся от “бывших”, или в квартирах больших начальников.

Музей пытался расставлять старые вещи так, как будто их поставил хозяин. Современники, родственники старательно вспоминали, где что стояло; диваны, стулья, письменные столы занимали свое место. Вещам нельзя было больше кружить по комнатам – теперь они замерли в том времени, когда их владелец ушел из дома. В музее они остановились в тот благополучный момент, когда Цветаева еще не жгла книжные полки в печке, дворник не забивал фанерой окна, чтобы спастись от холодной осени и зимы 1919–1920 годов. Вещи стояли так, словно часовая стрелка застыла на 1915–1916 годах, и в России не будет ни революции, ни Гражданской войны, и никто никогда не уедет за границу.

Мне нравилась странная театральность вещей в музее. Как-то я делала выставку, посвященную эвакуации писателей и их детей в Чистополь и Елабугу. На столе в зале я выложила множество предметов, которые есть в каждой семье; они валяются на даче, лежат на антресолях, мы проходим мимо них, когда они грустят на помойке. Железные подстаканники, алюминиевые ложки, граненый стакан, старый ржавый утюг… Каково же было мое удивление, когда я увидела, с каким интересом посетители оглядывали каждую вещь так, словно перед ними лежали сокровища. Кто-то просил потрогать, кто-то фотографировал, кто-то списывал слова на этикетке. Само музейное пространство словно заколдовывало предметы, наделяя их каким-то особым смыслом. Через соединение старых утюгов, ложек и подстаканников, оказавшихся рядом, возникало ощущение сквозняка истории, перестука колес теплушки или разговора за чаем в вагоне.

Но остановленное время делалось всё более тягостным – видимо, мне не хватало струи свежего воздуха, которая может перевернуть вверх дном привычные представления о прошлом, заставляя кружиться те же самые музейные экспонаты, казалось бы, навечно приросшие к своим местам.

Впечатление это, возникающее при чтении дневников, документов и писем, становилось всё острее. Однажды мне почудилось, что меня больше ничего не связывает с музеем и наш общий путь закончился.

Это ощущение неотвратимо вошло в меня в конце декабря 2008 года.