6
Это напомнило Кате один рассказ. Там тоже было так, с этого все началось. Но там, на фото, среди деревьев – женщина и мужчина, какое-то объяснение, расставание, а здесь, среди многолюдья, – она с Митиным. После премьеры «Оптимистической трагедии», во время затухающего банкета кто-то мазнул камерой по толпе театральных и взял их в центр кадра. Сейчас Катя словно впервые рассматривает фотографию, которая, по существу, решила их отношения с Федором. Высокая женщина в белом кружевном платье, с расширенными глазами, взбитой короткой стрижкой, длинные руки вскинуты, длинная шея переходит в ключицы, треугольником выступающие в круглом декольте. И рядом – Митин в нелепом рабочем свитере, рукава закатаны до локтей, с напряженно приподнятыми плечами. Он слегка отпрянул, словно боясь услышать то, что она ему говорила. Оба, и он и она, чужие этой толпе, будто их не касается веселье, кутерьма застолья.
Фотография чуть подрагивает в руке, Катя разглядывает ее пристрастно, недружелюбно, как следователь, пытаясь прочесть по лицам, позам, что владело ими в эту решающую минуту вечера. Она предполагает нечто важное, скрытное, что она упустила из-за некачественной печати, ей хочется увеличения, резкости, крупного плана. Как это было на фотографии с теми двоими из рассказа, который стал еще более знаменитым из-за фильма Антониони «Крупным планом». Впоследствии от Крамской Катя узнала, что та встретила в Париже латиноамериканца, писателя Хулио Кортасара, и поняла, что в основе фильма его рассказ. Кортасар показался Старухе великаном. Громадный бородач, одной рукой поднял в воздух мальчика – сына хозяина, и весь вечер развлекал он гостей неистощимыми выдумками. Когда по совету Старухи Митин прочитал рассказ Кортасара «Преследователь» о джазисте Джо, открывшем новый закон времени, ему пришло в голову, что Джо его родной брат по несчастью. Не один он, оказывается, мучился ускользающим временем. А Катя по приезде предложила Лихачеву поставить рассказ на малой сцене. Но худрук сказал, что еще не пришло время. Опять Джо споткнулся о время.
Катя подходит к окну. Раскачивается цветущая липа, переливаясь перламутром дождевых капель, ветрено. В двенадцать тридцать в театре читка новой пьесы, вечером – поздняя репетиция, прогоняют первый акт «Воскресения», а утро – свободное, можно спокойно выпить кофе. Она вдыхает прохладу воздуха, настой липового цветения, ей кажется, будто на дворе май, предстоит долгое праздничное лето, которое сулит перемены, обновление, и душа ее насытится.
Ничего не сулит ей лето. Никакого обновления. Может быть, загадка фотографии в том, что просто она любительская, неотчетливая, предполагаешь то, чего нет? На заднем плане – столы с едой, пустыми бутылками, в углу какие-то чокающиеся люди, еще дальше – группа разудало орущих ребят вокруг Славы Ларионова с гитарой. Хорошо, что Слава ее партнер по «Утиной охоте» и «Воскресению». Он – занятный человек и, главное, уже проверен в деле, хотя познакомились они только в Тернухове. До этого Ларионов лет десять кочевал по стране, набирался опыта. Он ей нравится, он один из тех, кто не дает жизни заплесневеть. Неистощим на выдумки, увлечения. В другом углу, на диване, вповалку, почти неразличимые на фото, – еще трое актеров, совсем зеленых, из вспомсостава, впервые попали на банкет и ошалели. Катя с Митиным – у колонны вдвоем, на переднем плане. Ее лицо чуть лучше освещено, на нем отчетливо видны вмятины, следы регулярного недосыпания, ежедневного грима. Нездоровые припухшие веки, несвежие губы. И возраст. Черты лица отпрянувшего Митина затемнены, скорее догадываешься о выпуклых, широко расставленных глазах с искрой одержимости, приплюснутом, словно перебитом у переносицы, носе с чуть вздернутым кончиком и нервных, всегда неспокойных губах.
Ничего особенного на любой взгляд, но Федор сразу все смекнул. Уже много месяцев прошло, как он наткнулся на эту фотографию, обнаружив ее среди пачки снимков. Стояла зима, а он то открывал, то захлопывал форточку, ему было жарко. Влетали снежинки в комнату, умирая в световом круге торшера. Этот разговор она будет помнить всегда.
– Кто здесь с тобой? – ошеломленно спрашивает он, пристально рассматривая снимок. Затем отбрасывает его, стремительно идет в коридор.
Катя застывает на месте. Минуту спустя возвращается другой человек, мало похожий на ее мужа. Обмякший, с дрожащими на переносице очками.
– Не надо, – пресекает он ее попытку заговорить и снова открывает форточку. – Не надо ничего объяснять. Не оправдывайся. Что бы ты ни сказала – тебе придется врать. Здесь и так все, абсолютно все видно.
– Что? – устало отбивается Катя.
– Ну как… отношения. – Он закуривает, падает в кресло. – Отношения. Глубоко личная ситуация объединяет вас. – Он снимает очки, близоруко щурится. – У обоих такие лица… Это и дурак поймет.
– Ну, предположим, что-то и выяснилось в эту минуту, – пробует возразить она. – Какое это может иметь значение для тебя?
– Не для меня, для тебя! – говорит он с какой-то удручающей безнадежностью.
– Что же прикажешь теперь делать? – Катина рука, поднятая ему навстречу, падает на колени. – Если б я сама что-нибудь понимала… – Она смотрит на форточку, на падающие в комнату снежинки. – Ты, конечно, прав, нам с тобой вместе уже невозможно.
Его брови смыкаются на тонкой переносице как-то удивительно беспомощно. Он не готов к правде, он ждал взрыва, хотел ее мучений, взамен его собственных. Он не подумал, что из-за этих открывшихся для него по фотографии отношений ему самому придется что-то менять, решать. Он не готов к этому.
– Тебе надо остановиться! – Губы у Федора дрожат. Он не спрашивает даже, что у нее с этим человеком. Неужели так красноречива фотография?
– Не думаю, что это в моей власти. – Катя отводит глаза.
– В чьей же? – Федор болезненно морщится.
– Я сама еще не знаю, что у меня с ним. – Она мучительно ищет слова. – Давай разъедемся, зачем тебе терпеть.
Произнеся это вслух, Катя осознает необратимость сказанного.
Все, что было у нее прежде, – дом, ласковая терпимость Федора, – уже никогда не вернется. Не будет его скорых объятий после ее поздних приходов из театра, наспех сготовленного им ужина, во время которого она машинально повторяет текст роли к завтрашней репетиции. Не будет ныряния в широкую постель – самый блаженный миг, когда истомленное тело ее, охлажденное чистым бельем, тает, плывет, отдавая льняным простыням нервное излучение. Неужто будет покончено с ее повседневным счастливым мирком – полкой книг, нависающей над кроватью, кремово-золотистой лампой, сооруженной из проволочного каркаса и юбки, ковриком для гимнастики, плетеной качалкой, в которой столько перечитано, пережито? Она что же, просто исчезнет из этого пространства, в которое вместился кусок ее жизни – с ролями, воспоминаниями? Куда приходило цветение садов, увядание деревьев, предстоящее счастье свидания, ужас расставания. Нет, качалку она заберет, не бросит же она своего друга. Господи, о чем она?! Ведь ничего еще не решено! Ни с Федором, ни с Митиным… Ах, при чем здесь Митин! Это их с Федором дело! Ну а Митин, все же как он отнесется к ее разрыву? Приладится ли быть ее мужем… или на это был способен только Федор?
– Не смей даже думать об этом! – слышит она голос Федора. – Мы с тобой – родные люди, пойми, родные! Это же в минуту не складывается. Кто он тебе? Зачем он?
Кто он ей? Неплохо бы в этом действительно разобраться. Тогда, на банкете, они и разбирались. Почему-то именно в этот момент, на людях, после успеха ее в «Оптимистической», в дурмане банкетной вечеринки, ритмической какофонии звуков, они впервые серьезно заговорили друг с другом. До этого момента разговора настоящего не возникало. А здесь, видно, подошел тот момент.
Катя вздыхает – такого мужа, как Федор, у нее не будет. Он человек замечательный. Живет как дышит, с поразительной естественностью. Если судьба его бьет по голове, он считает, что это в порядке вещей, жизнь – не ковровая дорожка. Бывает, и Федор вспылит, но это редко. Вообще-то профессия врача-криминалиста наложила на его характер отпечаток деятельного здравого смысла, равнодушия к сфере чисто эмоциональной. Поступки людей объясняются, по его мнению, не внутренним состоянием, а раскладом обстоятельств в данный момент, как беспричинная агрессия для него не всегда связана с неблагополучием. Он полагает, что отрицательная энергия ищет выхода; если успеть направить ее в иное русло, не произойдет несчастья. По его мнению, каждый, в особенности в юношеском возрасте, должен расходовать избыточную энергию. Во всей этой логике Федор уверен. Он гармоничен, собран, благожелателен. Такой муж, если честно, Кате не положен, она не стоит его. В ней все исключает здравый смысл, все – противоестественно. Вечное недовольство собой, другими, ожесточенность, стремление изменить обстоятельства. Чаще всего ей плохо оттого, что она не может установить контакта с людьми. И вместе с тем она сама в людях нуждается крайне редко, в этом все дело. Ей нужны роли, режиссер и кто-то один, кого избрала ее душа для любви и в качестве жертвы.
Ее не приспособленная для нормальной любви душа избрала Митина. Избрала с несвойственной ей непривычной зависимостью. От его настроения, одержимости, от бессмысленных порывов Митина исчезнуть, переместиться куда-нибудь, Кате казалось, что помимо увлечения чьими-то идеями, их создателями, которые заваливают заявками его патентное бюро, Митина тянет просто к переменам. Он и сам не мог бы объяснить, почему его несет в данный момент из Тернухова, из Москвы. Это было столь неодолимо, словно он предполагал, что во Владивостоке или Усть-Нере отыщется двенадцатый стул, где спрятано золото, которое надеялся обнаружить Остап Бендер.
– На кой тебе топтать этот Север? – спросила она. – Есть же самолет, слетай и возвращайся.
– А дорога? – пожимает он плечами.
– Не из-за дороги же ты едешь туда?
– Может быть, больше всего из-за дороги.
– Дороги куда? Ведь какая-то цель есть у тебя? – Кате нестерпимо сознавать, что ему важнее, интереснее ехать не к ней, а от нее.
– Цель? – Он медлит. – Я там не везде побывал. Лимонника насобираю.
– Для чего?
– У тебя не будет катаров. Любку вот недолечили в детстве, теперь сердце… – Он смеется. – Если б она тогда регулярно принимала лимонник, может, и осложнений не было бы.
После таких выкладок Митина Кате хотелось лезть на стенку.
Снова на дворе июнь, его опять куда-нибудь унесет, в июле у них в театре отпуск, потом – гастроли в Хабаровске. Вернется театр в сентябре, лето уже будет позади. Очевидно, в один прекрасный день просто оборвется это безумие встреч, свиданий, с непонятными перепадами, его бегством в самые нужные периоды жизни, когда ей немыслимо одной, гложет тревога. Со времени их знакомства он не возвращался ни из одной своей поездки целым. В каждой обязательно что-нибудь случалось. Она знает и о пожаре в тайге, когда он чуть не задохнулся, и о порванных связках ноги при спуске с Памира, и о воспалении легких на разреженной высоте, и об осенних обострениях болезни желудка. Он уезжал, она сходила с ума: почему не дает о себе знать? Появлялся – и она забывала все свои мучения. Он вламывался словно помешанный, сжимал, стискивал до боли, бубнил: «Истосковался, люблю тебя, люблю, где ты, скорее, невозможно ждать, ну где ты?»
– Сам же меня бросил, – успевала она вставить. – Не ропщи.
– Я тебя бросил? – округлял он глаза. – Ты с ума сошла! Я ж видел, что надоел тебе до смерти. Боялся, выгонишь. – Он не мог остановиться, кружил вокруг нее, здесь не было ни грамма примеси чего-либо постороннего, была подлинность слов, чувств. – Как я мог уехать? Не слышать голоса, забыть запах волос. Кретин несчастный!
А через месяц-другой он снова исчезал. Предлогом могло быть что угодно: командировка в Москву для связи с Комитетом по изобретениям, ознакомление с заявками на месте или чаще всего его новый бзик – изобретатель Легков, с которым Митин постоянно возился. Но иногда Митина одолевало бродяжничество как таковое, тогда предлогов не требовалось.
– Ну тебя! – кричит она, выдираясь из его цепких рук, пробуя хотя бы оглядеть его, изможденного до неузнаваемости, заросшего, пахнущего потом, дождем, прелой травой. – Зачем ты мне нужен? У тебя болезнь дороги! Болезнь!
– Может быть, – соглашается он, водя губами по ее скуле.
Только вот такое осталось у нее в жизни после разрыва с Федором.
Все это время он забывал ее ради любого «чайника», которого он вытаскивал из неизвестности, чтобы провозгласить его неслыханную одаренность, ради открытия для себя какого-нибудь вулкана на озере или долины в тайге. Даже Любку. Свою баламутную дочь Любку, с которой был очень близок, и ту он оставлял на произвол судьбы, когда заболевал дорогой и исчезал. Неизвестно куда, неизвестно зачем.
Теперь в Катиной жизни есть Митин с его взрослой дочерью, которой предстоит тяжелая операция, а кто Катя, ему не понять, с репетициями, спектаклями, неудачами и успехом, ни замужняя, ни разведенная, ни вдова, ни невеста, кто она? Из всего этого единственно устойчивое, ясное, как фонарь под ее окном, – театр, то есть самое неустойчивое, что есть в мире. В их театре говорят, что она актриса «милостью Божьей». Шиш с медом, милость – это когда удача падает с небес, а она актриса муками Божьими. Ее постоянно гложет профессия. Сначала ей кажется, что о ней забудут, распределяя роли. Если роль получена, она терзается тем, что провалится с треском. Наступают прогоны, генералка, премьера – это для нее еще большее мучение. Все не ладится, не сцепляется воедино. Только спустя месяц-другой после премьеры, когда роль начинает облегать как хорошо подогнанная перчатка, выпадают редкие минуты счастья. Из чего они складываются? Наверное, более всего из новизны чужой жизни, дарованной тебе на этот вечер, из твоей власти заставить публику смеяться, сострадать какой-то женщине – с другим лицом, с другой судьбой.
Сегодня весь день она маялась, пытаясь, в который уж раз, влезть в психологию толстовской Катюши. Все, что сложилось на репетициях, казалось сплошной фальшью.
Сегодня вечером прогоняют третий и четвертый акты. И опять ей не будет даваться интонация Масловой после суда, хамская и убитая, ее сцена с Нехлюдовым перед этапом. Господи, хоть бы не заменили ее в этой роли!
Пепел падает с Катиной сигареты на халат, она стряхивает его, идет, раздвигает дверцы самодельного шкафчика, сконструированного Митиным наподобие бара, пьет минералку. Счастье, что она осталась в своей квартире, Федор ушел, живет с братом Василием. Катя изредка встречается с бывшим мужем – в ресторане, где он теперь часто пробавляется дежурными обедами, или в театре. На ее спектакли Федор ходит по-прежнему регулярно… Катя еще раз мельком взглядывает на компрометирующий снимок, кладет его в ящик, где хранятся письма Крамской, телеграммы от Митина, снимки в ролях и фамильный альбом.
Конечно, театр для Кати не только единственная прочная реальность, но и жалкая попытка взамен своей малозначимой жизни получить множество других, наполненных страстями, взлетами, падениями, славой. В этом – счастье актера, которое всегда с ним. Каждый смертный обречен на одну-единственную жизнь, и только актеры в глазах иногда миллионов людей проживают десятки. Зачем Федору таскаться в театр? Почему, проявляя острейшую наблюдательность в отношении других, он не разобрался во всем, что происходило с нею? Одна из его странностей. А ведь сколько раз она возвращалась домой, с замиранием сердца ожидая, что Федор всмотрится в ее лицо и все поймет. Но этого не случалось, в его мире все было гармонично, в нем не было места предположению, что порой происходит иначе.
– Ты здорова? – спрашивал он при встрече, нежно целуя ее.
Или:
– Тебе работалось? Ты имела успех? – Она кивала. – Так я и предполагал.
С легкой улыбкой он стискивал ее плечи, хлопала дверь в кабинет. Он углублялся в работу.
А в тот раз, с этой чертовой (или благословенной?) фотографией, ему оказалось достаточным только раз посмотреть на них обоих. Он вобрал всю ситуацию мгновенно, просчитав что-то на невидимом компьютере. И пришел к выводу о ее отношениях с Митиным, которые сломали их совместную жизнь.
Еще была агония, несколько перевалов, на которые он взбирался, чтобы протянуть ей руку, вытащить ее. Он понимал, что Катя не рассчитывала на блестящие перспективы, отказываясь от прежней жизни. Его здравый ум не мог вычислить, что будет с нею, но он чувствовал, что благословенной жизни у нее уже не будет.
– Давай попробуем не совсем разъезжаться, – сразу предложил он, – я не буду тебя угнетать своим присутствием. Буду работать у брата.
– Тебе понадобятся книги, картотека?
– Перетащу все к Ваське, он вечно в отъезде, комната пустует.
Брат Федора, Василий, холостяк, часто в геологических экспедициях. Когда Катя вышла за Федора, тому было всего двенадцать. Она переехала к мужу, и утрами, как только тот уходил на работу, Васька залезал к ней на диван, поднимал всю комнату дыбом. Потом они получили квартиру в Тернухове, Васька, окончив техникум, тоже перебрался вслед за ними.
– Ладно, – говорит Катя.
Прошел месяц мучительного неудобства для Федора, ложной, фальшивой заботливости о нем Кати – оставленных нетронутыми ужинов, записочек с информацией, где что лежит, телефонных поручений.
Однажды он не выдерживает:
– Пожалуй, я совсем перееду, Васька вернулся.
– Будете вдвоем хозяйничать?
– Ага! Вдвоем легче, – усмехается Федор.
Катя кивает. Казалось бы, она должна чувствовать освобождение. Насколько легче ей будет без этой пытки виновности, несвободы, подконтрольности, одной в своем привычном мире вещей, ассоциаций. Но почему все обрывается у нее внутри, холодеют руки, начинает трясти. Неужто она всего-навсего клушка и ей обязательно надо, чтобы под боком сидел мужик? Нет, талант ее не должен быть зависим, иначе она перестанет быть самой собой, она должна быть свободна для своих Ирин Прозоровых, Катюш Масловых, Верок.
– Только знаешь… – Федор изучающе жалостливо смотрит на нее, – если не получится у вас, тебе будет плохо, обещай, что ты обратишься ко мне. Ни к кому другому. Обещай, пожалуйста.
– Мне не будет плохо, – уклоняется Катя.
– Я не говорю, что будет. Но, если ты поймешь, что сваляла дурака, позвони. Надеюсь, у тебя хватит ума отказаться от амбиций, не делать назло себе? Помни – я абсолютно свободен, и мне нужна только ты.
– Это пройдет, – ерничает она.
Стук чемодана, поставленного на пороге, щелканье замка, неприятно резкий скрип медленно закрывающейся двери.
Федор звонил еще раза два, приглашая пообедать вместе, поужинать в ресторане. Она шла.
– У тебя все нормально? – наливал он ей столового вина и смотрел не отрываясь.
Она тоже изучала его. Загорелое, посвежевшее лицо, расправленный лоб, новая стрижка. Ему обособленность шла на пользу.
– Вроде бы, – спешит она отпить налитый бокал. Теперь ей без разницы его осуждающий взгляд, хочет – пьет, хочет – нет, ее дело.
В ресторане шумно, сюда люди приходят не выяснять отношения – они танцуют, наслаждаются вкусной едой.
Федор выпивает свои сто граммов без тоста, закусывает селедкой с картофелиной. Она не притрагивается к закуске, задумалась. Однажды после неудачной премьеры еще в московском театре они с Федором уехали отдыхать на юг, в дом отдыха ВТО. В ее биографии провал роли Настасьи Филипповны был первым ошеломляющим для нее. Всю жизнь Катя мечтала сыграть Достоевского. Даже при поступлении в ГИТИС читала отрывок из «Идиота».
Они сидели в большой компании в приморском кафе. Шумный разговор, треп о театре, кто-то в тосте кликушески фальшиво стал расхваливать ее Настасью Филипповну, какое-де счастье было попасть на премьеру, стоило для этого одного родиться; молодой парень нес околесицу про драматизм, порочность интонации, про все, что было ужасающе плохо, а Катя завелась, сказала что-то грубое, наотмашь; всем стало неловко. Чтобы замять инцидент, пошли купаться, было уже второй час, яркий прожектор шарил по плечам, коленям. Катя едва держалась на ногах – Федор терпеливо подхватывал ее, боясь, что захлебнется. А она порывалась именно вглубь, ее влекли плеск ночного моря, легкое рокотание волн, а он не пускал, потом, разозлившись, насильно выволок ее на берег. «Оставь меня, – отпихивала она его почти с ненавистью, не помня себя. – Я свободна делать что хочу. Пошел! Тоже мужик, тебе бы приходящей нянькой в «Заре». Хочу тонуть – и буду! Не трогай меня. Заведи себе другую и нянчи». Она снова бросилась в воду.
– Уймись! – резко за плечо остановил он ее. – Здесь люди.
– Пусть слушают. – Она выдиралась, падала. Потом наглоталась воды.
Ночью в комнате Катя проснулась от кошмара, голова раскалывалась. Она вздрагивала всем телом, вскрикивала, ее била дрожь. Федор терпеливо носил воду, клал на голову мокрое полотенце, поил чем-то горьким, терпким.
Утром она разрыдалась. Рыдания перешли в истерику.
– Бездарна. Бездарна как пробка, – вздрагивала она всем телом, – ничего не могу. Все чужое. Заемное. Одни штампы, ничего не могу высечь из себя.
– Отдыхай, – морщился он. – Все наладится.
– Ничего не наладится, ничего! – пуще прежнего принималась она рыдать. – Все безнадежно, кошмарно: моя судьба в театре, моя жизнь с тобой. Все сплошной компромисс и кошмар.
Он поставил на столик чашку с питьем, убрал разбросанные вещи, вышел в парк.
Вот каким он бывал с нею, Федор.
Сейчас, во время ужина в ресторане, Катя понимает, что с его уходом потеряно что-то бесценное, чего у нее в жизни уже никогда не будет. Человек выбыл из круга его существования, не умер, не уехал навсегда, а как бы отмер от тебя по твоей собственной вине, эту потерю ты сама себе устроила. Но сделать шаг назад уже невозможно. Дело не в самолюбии, которого он опасался.
– Да, у меня все нормально, – смотрит она с тоской на танцующих счастливцев. – Тебе пора устраивать свою жизнь.
Ужин подходит к концу. Нехотя Катя доедает десерт, пьет крепкий кофе.
– Она устроена. – Федор встает, протягивает руку. – Спляшем?
И они танцуют. Покачиваясь, тесно прижавшись друг к другу;
по щекам Кати медленно ползут слезы. Сквозь них она старается улыбаться – улыбкой кинозвезды, чтоб голова запрокинута, чтобы видны были ее жемчужные зубы. Это для других.
Потом ее охватывает азарт. Они выбивают ногами ритм, все убыстряя движения, сближаясь и резко отталкиваясь, она и забыла, какой он классный партнер.
– Во дают! – сторонятся их разлетающихся рук и ног двое совсем юных ребят. Парень с густыми усами, узкими макаронными брюками, показывает на нее своей девочке. Он узнал ее и завидует Федору. – Везет же некоторым. Цыганкову танцует.
Возможно, Федору и «повезло». В том, что они расстались. Жизнь покажет.
Больше они не виделись. Может быть, появилась замена? Или взял командировку? А может, просто привык? Кто-то сказал, что он съехал от Васьки, получил комнату.
Нет, он в городе. В зале она видит его лицо. Но к ней за кулисы он больше не заходит.
Катя достает с полки книгу, из пачки выдергивает новую сигарету. Курить ей напрочь нельзя. Она это прекрасно знает. Пока Митин собирает лимонник в своей тайге, она мучается от хронического катара. Ей бы наплевать на этот катар, но однажды она уже закашлялась на сцене. Минуты две пережидала, прежде чем продолжать. Для роли Маргариты Готье в «Даме с камелиями» это б еще сгодилось, но для вампиловской Веры, чеховской Ирины или юной Катюши Масловой – уже лишнее, слабостью здоровья эти женщины не страдают. Сегодня она курит особенно много. В пачке всего штук пять осталось, а распечатала после обеда. До вечерней репетиции есть время. Но обычно часов с четырех-пяти она уже начинает настраиваться. На репетицию, на спектакль ходит в образе, двигается в роли, даже думает в интонациях своих героинь, страдая, предчувствуя что-то. А сегодня, извините, Катя настроена на себя. Что попишешь, иногда и сама она заслуживает внимания.
Отложив так и не раскрытую книгу, она задумывается, часто затягиваясь, потом подливает себе крепкого кофе. Сантименты испаряются вмиг, когда голова прояснится. Все предстает в беспощадном свете – потери, приобретения. Что же она все-таки для Митина? Если бы не встречи после его поездок, она бы думала, что просто он привык к ней. Она – его дурная привычка! Не слишком ли просто? Как любит рассуждать Лютикова, всякие отношения держатся по преимуществу на чем-то одном. Права ли она? Опытный лидер их театра, некрасивая, жадная, чертовски сообразительная и талантливая непостижимо, Лютикова фантастически приспособленный к жизни человек. К театральной жизни в особенности. Из всех, кого Катя знает, это, может быть, единственно понятный ей представитель актерской профессии. Но учиться у нее Кате не хочется, у Старухи – вот у кого она старалась перенять профессиональные навыки. Но таких, как Крамская, сегодня жизнь не производит. Лютикова умеет жить на двести процентов, извлечь из круговорота дней самое яркое, вкладываться в любое дело безоглядно. И как-то так получается, что она, не вымогая, завалена подарками; жертвуя временем, здоровьем, доходит лишь до той границы, где не надо расплачиваться собственными удобствами или образом жизни. И все же Катя в мыслях часто цитирует Лютикову. Очевидно, по несходству характеров, поведения Лютикова выработала потрясающую шкалу понятия «брак». В этой шкале «брак-привычка» стоит на почетном месте. Про каждый вид брака Лютикова может сочинить новеллу.
Почти все Катины просчеты с Митиным связаны с одним и тем же. Она хочет отношений, построенных только на чувстве. Никаких примесей, иных мотивов, ничего другого ей вообще не надо. Всяческих там «путей к сердцу через желудок», материальной озабоченности, боязни одиночества. Она хочет почти нереального: чтобы он любил ее за нее самое, ни за что больше. Но как отделить, где она сама, а где ее сценический успех, неприспособленность, одиночество?
У Митина, как у большинства мужчин, один закон: если они не заняты делами, то пойдут за той женщиной, к которой тянет, с которой психологически комфортабельнее. Тянет – не тянет. И тут имей она хоть миллионы достоинств или миллионы недостатков – все одно. Если тянет, он прибежит, не тянет – найдет любую отговорку и не придет.
Почему у нее так трудно складывается с ним? Или такого трудного выбрала? Может, думала она, вспоминая своих благополучных соседей и кое-кого из близких, секрет удачного брака в детях, терпимости, умении не замечать обоюдных недостатков? У самой Кати недостатков столько, что терпимости надо вагон. У Федора была спасительная перегруженность, отключенность от всего, он просто не замечал ее недостатков, принимая Катю такой, какой она оборачивалась ему. Возможно, это был вид равнодушия. Может, наоборот, высшей любви? У Митина же была дьявольская проницательность на Катино настроение. За две версты он чуял – в духе она или сорвана со всех петель. Поэтому именно на него изливались всегда ее самоедство, недовольство собой. Когда это проходит, она ищет его.
«Если б я тогда не уехал, – вспоминает она митинский ответ на ее упрек, – ты б сама сбежала. Думаешь, я не чувствовал, как тебе надоел? Ты прямо мечтала вырваться из-под моего контроля».
А через неделю он снова уезжает.
– Ладно уж. «Уходя – уходи», – смеется она, цитируя плакат, висящий над столом Митина в отделе.
– Мчусь, – взглядывает он на часы и невнимательно обнимает ее. В дверях останавливается, будто что-то забыл. – Послушай, Кать. Ты, часом, не больна?
– С чего ты взял?
Митин возвращается.
– Вспомнил, что ты жутко кашляла ночью. Ты у врача-то была?
– Была, была, ничего нового, – выпроваживает она его. – Торопись.
– И гонишь ты меня как-то не так. Эй, актриса! Ты положительно мне не нравишься. – Он пристально всматривается в нее. – Поеду-ка я завтра, пожалуй. – Он скидывает плащ. – Допрошу твоего доктора с пристрастием.
– С ума сошел! – взрывается Катя. – Какой допрос! Я записана к профессору, сегодня у меня спектакль. Опоздаешь, выметайся!
Катя толкает его в спину, кидает ему плащ. Он слабо упирается. В нем еще живет беспокойство, сострадание, но вольный дух пространства побеждает. Дверь хлопает за ней: «Позвоню при первой возможности!» – и стук шагов по ступенькам.
Сколько раз так бывало! Но теперь эта история с дочерью посерьезнее всего прошедшего. Скоро двенадцать, пора собираться на читку. Она смотрит на себя в зеркало – худая, прямая, с голодным блеском в глазах.
Через час Катя уже окунается в атмосферу театра. Кивки, вопросы, последние новости. У проходной рядом с расписанием репетиций – объявление. Все приглашаются слушать пьесу Василия Буланова «За пределами». Ну что ж, думает Катя, за пределами так за пределами.
Лихачев любил открывать гениев, и Буланов был, очевидно, одним из них. Никто в труппе не знал, о чем пьеса, хотя просочились слухи, что она предполагает музыку и танцы. Худрук, как известно, считал лабораторией современной пьесы тот театр, который опирается на достижения смежных искусств. Катя не считала музыку, живопись или кино смежными искусствами, но Лихачеву она верила и прощала многое. Несмотря на жуткий характер, нетерпимость его к иным точкам зрения, предубежденность в отношении некоторых людей, в режиссуре он был остросовременен, вводил в ткань спектакля документы, умел предельно обнажать конфликт, не отвергая любую сценическую условность. А в последнее время у Лихачева обнаружилось острое пристрастие к кино и телевидению. При распределении ролей он спрашивает: «Где снимаешься? У кого? А по ящику тебя будут показывать?»
Катю по ящику не показывали. Совсем недавно ей предложили большую роль, эдакий вариант современной Стрекозы из известной басни. Участие в съемках исключало репетиции «Воскресения». Она отказалась от заманчивой возможности, поразив всех своим отказом.
Личной заинтересованности в пьесе Буланова у Кати не было, получить еще одну роль ей не светило. Сегодня она шла в театр потому, что эта дорога – на читку ли, на репетиции или спектакли – была единственной ее неодолимой заботой и утехой, без которой она не мыслила своей жизни. Как всегда, она влетела в зал с будоражащим постукиванием внутри, думая о том, что должно же быть в пьесе что-то интересное, раз худрук откопал этого драматурга на последнем курсе Литинститута.
Читку перенесли в директорский кабинет. Катя вошла, поискала глазами Ларионова. Всю последнюю неделю Славка сильно помогал ей разбираться с ролью Масловой, они почти не разлучались, и Катя поняла, что Ларионов – прирожденный режиссер. Он мог выдумать любую ситуацию и вжиться в нее так, что она казалась абсолютно достоверной. Уже в «Утиной охоте» Лихач использовал его как второго режиссера, Вроде бы Катя дружила с Ларионовым, но часто у нее возникало ощущение, что в чем-то он совершенно чужд ей, многое в его жизни оставалось загадкой.
Ларионов уверял, что был женат два раза: на актрисе и на «станционной смотрительнице», теперь он стоял насмерть, чтобы не жениться в третий. За три года, что они вместе работали, в его мужском наборе всегда были широко представлены красотки сферы дизайна – манекенщицы, модельерши, закройщицы ателье. Сейчас в театр регулярно ходила фотомодель Рая с роскошными темными глазами и волосами, высокой талией и загадочной улыбкой. Одевалась Рая по последней трудновоспринимаемой лоскутно-веревочной моде, была глуповата и необразованна, но Славку боготворила. Она мечтала о совместной жизни с ним, собиралась ради этого уйти из рекламного бюро. Но Катя знала, что об уходе из столь перспективного дела Рая думала больше потому, что появилась некая Галка, новая звезда рекламы, и теперь именно ее портретами были увешаны витрины парикмахерских салонов и ювелирных магазинов. В профиль, анфас, окольцованная желтым янтарем по шее и кистям рук, со стрижкой сессон или распущенными волосами. Галя проходила как личность и жемчужина, и от этого Рая лезла на стенку. А когда приходила в себя, принималась за Славку, окружая его неслыханным комфортом по части кормежки и экипировки. Ларионов начинал подумывать о Рае как о возможном варианте женитьбы, а Катю это почему-то задевало, хотя для нее он всегда оставался партнером и доверенным лицом.
Иногда он выполнял еще и роль «подсвечника», то есть делал вид, что состоит при ней, чтобы отваживать назойливых ухажеров.
Славка стоял в кругу актрис, где Лютикова выступала с очередной тирадой о браке.
– Прежде чем жениться, ты учти, – подмигивала она Ларионову, – самый опасный, но иногда и очень даже прочный вид – это брак-сообщничество. – Кто-то хихикнул, но Лютикову только сильнее понесло. – Как же вы не соображаете, – округлила она глаза, – их объединяет утаенная от других неблаговидная информация. Если хотите, они повязаны тайной. «Уйдешь от меня, милый, – говорит подруга жизни, – заложу тебя с потрохами. Полетишь отовсюду, обещаю». – Лютикова изображает, как с интонацией зевоты, между прочим, сообщает об этом жена. – Наиболее хрупкий – брак по любви. – Она мгновенно перевоплощается, ломкий детский голос. – Такой брак в его чистом виде – редчайший подарок, и он, по моему глубокому убеждению, существует как исключение или пример для подражания. Ибо… начинаясь любовью, большинство браков все равно переходят (и это естественно с точки зрения физиологии) в другие разновидности; брак-сострадание, брак-дружба, брак-единомыслие… И… дорогой мой Славик, брак-привычка. Пламень любви остудился, осталась привычка.
Катя подает знаки Ларионову, но тот смеется, слушая, как Лютикова обрушивается на брак-ненависть, брак-страх, брак-расчет, брак – материальная зависимость, брак-шантаж и прочее, – кажется, ее познаниям конца не будет. Что-то, как видно, и ее задевает в намерении Славки жениться.
Наконец Ларионов замечает Катю.
– Ну и видок у тебя! – щурится он, когда они усаживаются. – Ты что, не спала?
– Высплюсь завтра, – мрачно отмахнулась она. – Закурить бы.
Она потянулась за пепельницей, но тут появился Лихачев в обнимку с молодым парнем, который, надо полагать, и был создателем пьесы «За пределами».
– Хоть под глазами припудри, – шепотом посоветовал Славка, заслоняя ее от худрука.
Катя выдавила на палец жидкий тон, мазнула нос, щеки. Вокруг двигали стульями, кашляли, словно приход худрука заставил их всех вспомнить, что у них простуда, что неудобно сели, кому-то не ответили.
– Представляю вам Василия Буланова, – сказал вялым голосом худрук. – То, что он делает, мне кажется перспективным. Конечно, многое надо будет переиначить, учитывая условия нашей сцены. Но об этом говорить рано.
Худрук тряхнул головой, движение подчеркнуло густоту и блеск его волос. Вообще-то поразительной была внешность у Лихачева! Он умел быть стертым, незаметным в толпе, с надвинутой на лоб кепкой или ушанкой, в серых, невидных костюмах, куртках или плащах. Но стоило ему выйти на сцену или хотя бы пройтись за кулисами перед выходом, как что-то летящее, вдохновенное вселялось в него, озаряло все вокруг. Он молодел, прекрасный лоб расправлялся, глаза гипнотически воздействовали на каждого, к кому он обращался.
Сейчас Лихачев скромно сел сбоку, наблюдая за автором и труппой.
Зазвучали первые реплики пьесы, Буланов, несмотря на свои двадцать три, был полноват, на лице, хмуром, обветренном, выдавался подбородок, рассеченный пополам трещинкой. Широкая массивная шея напоминала шею штангиста. Уж точно, подумала Катя, либо штангист, либо дзюдоист. В крайнем случае – йог, безбоязненно выжимающий автомобиль или глотающий зажженные факелы.
Густой, вязкий бас Буланова скользнул по тексту. Что-то в ремарке прозвучало о видеотелефоне, об острове, Катя никак не могла сосредоточиться. Минут пять он уже читал, а она, отключившись от смысла, высчитывала про себя – вернется ли Митин сегодня или останется ночевать в Москве, в какое настроение его приведет эта нешуточно обернувшаяся история с его дочерью; потом Катя постаралась все же вникнуть в смысл того, что читал Буланов: речь шла о чьей-то смерти, герои спорили об ушедшем. Постепенно Катя втянулась, пошел диалог, неожиданно легкий, почти водевильный, с блестками юмора, все это мало гармонировало с боксерским обликом автора, однообразием его голоса. Катя почувствовала, что пьеса занятная, смесь модной фантасмагории с реальным, почти коммунальным бытом, один за другим стали возникать действующие лица, тоже удивительно реальные, узнаваемые и вместе с тем странно гротесковые. По ходу пьесы герой Ваня Апостолов, молодой озорной рабочий на конвейере АЗЛК, при помощи видеоаппарата, изобретенного им, обнаруживал кражу запчастей при сборке. В отместку враги Вани забросили его на незнакомый берег. Здесь, нажимая на кнопки, он вызывает изображение своих сослуживцев, друзей, близких, набирая телефоны, хранящиеся у него в памяти. Связь односторонняя. Из первых же наблюдений Ваня осознает, что близкие считают его погибшим; враги, вздохнувшие с облегчением, изощряются в скорбности речей, а детали с конвейера по-прежнему исчезают.
По ходу чтения пьеса вызывала все большее сочувствие, потом взрывы смеха. От сцены к сцене, как фейерверк, гасли искры воспоминаний об ушедшем, пока не стиралась память о реальном Ване Апостолове. К концу пьеса захватила всю труппу, возбуждение возросло. Ларионов, сопя от восторга, толкал Катю в бок, худрук все оглаживал подбородок, словно массировал несуществующую бороду. Нет, автор положительно имел успех.
Пока шло обсуждение, Катя надумала сказать что-то важное, задевшее ее в пьесе, потом, вспомнив про роль Масловой, которая у нее не получалась, заколебалась. Машинально она держала поднятой руку, но Лихачев, взглянув на нее, резко бросил: «Хватит болтовни, перерыв!» Хлопнула дверь, все повскакали с мест. Не задерживаясь, Катя проскочила в гримерную, закрылась на ключ.
Лицо пылало, она подумала спокойно – все от нее устали, и Лихачев тоже. Кто-то постучал, ее вызывали к телефону. Она медленно спустилась, звонивший не дождался, в трубке звучали частые гудки. В гримерную она возвращалась с мыслью, что ее срывы, неуравновешенность стали обременительными для всех. И Митину тоже уже надоело. Она вспомнила свой последний фортель и подумала, что никогда он не приспособится к перепадам ее настроения, самоедству, ночным приходам, репетициям, ко всему, от чего зависит каждый ее день. А значит, ничего у них не получится. Вспомнив все это, она заревела, как давно не ревела.
В тот раз разговор начался с его дочери Любы. Катя не однажды видела Любку, но знакома с ней не была. Конечно, это не случайно, Катя давно уже отмечала пропуски в рассказах Митина о себе, он часто не появлялся, когда обещал, или убегал, внезапно что-то вспомнив. После исчезновения с премьеры он признался – дочь тяжело больна, предстоит операция.
– Что с ней? – спросила Катя в панике.
Он объяснил, что неполадки с сердцем, долго не могли поставить точный диагноз. Теперь предстоит операция.
– Где будут оперировать? – спросила она.
Он ответил коротко, формально и сразу же переключился на эксперимент, который не удался, стал длинно рассказывать о какой-то заявке на изобретение. Он нес околесицу, лишь бы улизнуть от расспросов.
– Если у тебя так напряженно сейчас, – предложила она, – поручи что-нибудь мне. Я могла бы ездить к Любе раза два в неделю.
– Ты? – удивился он. – Еще не хватало!
– А что, не гожусь?
– Годишься, – бодро заторопился он. – Но ты сама перегружена, у тебя и без нас всего хватает.
Ее больно задело это «нас», мгновенно отделившее его с дочерью от нее, но Катя сдержалась.
– Тебе бы с ролью вырулить, – бросил он, уже застегиваясь.
Она что-то резко возразила.
– Это ж нерентабельно. Там Люся, Старуха тоже. Они будут навещать. – Он все еще переминался у двери с ноги на ногу.
– Старухе за восемьдесят, – уже едва сдерживаясь, процедила Катя, взорвавшись этим канцелярским «нерентабельно». – Смерть племянницы ее вовсе подкосила. Тебе надо отвязаться от меня – не ищи предлога. В сущности, кто я тебе? Живешь, когда хочешь, уходишь, когда надоело. – Катины губы мстительно кривились, голос прерывался.
Митин пережидал. Он хорошо знал это внезапно вспыхивающее язвительное юродство на грани истерики, которое сменится глухим беспробудным отчуждением.
– Катя, – сказал он, глядя ей прямо в глаза, – у нас обоих тяжелая полоса. Надо справиться с этим. Попробуем помочь друг другу.
– Я тебе и предлагаю помощь.
– Спасибо. Но бывают ситуации, которые мы не можем решать вместе. Я не пытаюсь за тебя найти ключ к характеру Масловой. Это можешь только ты со своим дарованием…
– А я не могу заниматься тобой? – подхватила она. – Как только речь заходит о твоих поездках или о «чайниках», изобретающих вечный двигатель, или о дочери, ты убегаешь от разговора. Но что тогда мы можем делать вместе?
– Кое-что… – попробовал отшутиться он. – И еще многое другое.
– Ничего мы не можем, – с тоской сказала она.
– Катюша, ну, Катюша, – попытался он унять скандал, – для чего тебе вникать в этот кошмар с Любкой?
– Эх! – Она слабо улыбнулась. – Я уже не понимаю, что можно, что нельзя, я потеряла всякие ориентиры и общаюсь с тобой по какой-то ребусной схеме. А мне нужна твоя истинная жизнь, ничего больше.
– Да не так это! – уныло промямлил Митин. – Когда встает выбор между театром и мной, ты все равно выбираешь театр. И права. Такая у тебя профессия, такая судьба.
– Значит, театр, по-твоему, исключает естественные привязанности?
– Исключает, – согласился Митин. Он начал закладывать ей прядь волос за ухо одним и тем же однообразным неловким движением.
– Скажи, – быстро спросила она, высвобождаясь, – по-твоему, что-то мешает мне быть нормальной женщиной?
Митин поморщился.
– Отложим. Прошу тебя. – Серые помятые щеки пошли желваками, подбородок упрямо напрягся.
– Как знаешь! – закричала она запальчиво. – Больше я тоже ни с чем к тебе не обращусь! Я тоже буду чужая.
Он вернулся, сел на край тахты.
– Катька, – сказал он, – ты без меня пропадешь! Не будет ни актрисы, ничегошеньки вообще. Если тебе тошно, ты не успокоишься, пока другому не станет еще тошнее. Наверное, вампирство – главная составная твоего таланта. – Он сжал голову руками. – Ты поглощаешь энергию и нервы других, чтобы насытить ими Катюшу, Ирину, Веру, и без этого не можешь.
– Ну и что? Что из этого? – сжалась она под его ударами. – Чем это, Мотя, плохо тебе, чему это мешает?
– Не в этом дело… – Он замолчал. – Зачем мы это затеяли?
– Значит, ты даже объяснить не хочешь?
Он молчал, потом сказал спокойно, жестко:
– Ты не задумываешься, как часто мы не совпадаем из-за того, что ты в этот день приходишь в настроении Веры или Сони, у тебя «небо в алмазах», а на меня уже с утра наступает жестокая реальность, надо убеждать, пробивать, искать тех, кто заинтересуется, поможет внедрить важное, новое. В такие дни я не могу думать ни о чем другом. Понимаешь? За открытием стоит иногда человек, который ничего из благ не хочет. Живет на копейки, в конуре с протекающим потолком и рад, что не трогают, не мешают думать…
– Ладно, – сказала она, утирая слезы. – Суду все ясно. – Она встала, вынула из сумки пудреницу с зеркальцем, машинально подправила карандашом покрасневшие веки. – Мне, может, тоже нужен нормальный мужик, который бы встречал меня после спектакля, просыпался со мной в одной постели.
– А я?
Катя покачала головой:
– Нормальный – это тот, который передвинет мебель, натрет полы, добудет заказ на праздники, подумает о грузовике, когда время выезжать на дачу. У тебя же в бюро есть разъездная машина, на заводе – буфет, стол заказов. Я ведь актриса. В зале-то никто не вникает, какие у меня проблемы; зрителю надо, чтобы достоверно, возвышенно, легко. Ему плевать, что у меня мерзнут ноги, щемит сердце, бьет кашель. Где-нибудь на выездном спектакле играешь чеховскую Ирину, настраиваешься по дороге, в автобусе, в немыслимом шуме, в тряске или духоте. Вот, – она повернула растресканные ладони кверху, – вместо холеных ручек Ирины! – И Митин увидел красноту, трещины от стирки и чистки картошки. – Как это загримируешь? А я когда-нибудь ныла, перекладывала на тебя мои проблемы? Я сама везу свой воз – такова цена профессии, плата за призвание. – Она положила ему на плечи худые, с длинными запястьями руки. – Ситуация наша безнадежная. Тот классический случай, когда никто не виноват. Что будем делать, Мотя?
Она отошла, машинально вынула из шкафа какой-то небольшой рулон, уже начала его развертывать. Митин увидел акварельки размером с тетрадный лист. Юная Катюша Маслова в фартуке в доме Нехлюдовых, с платком бегущая по платформе, потом – в «заведении», на допросе, на этапе. Катя рассыпала картинки, будто примеривала их к себе, бледное лицо порозовело. Минут через пять она забыла обо всем, глаза влажно заискрились, движения приобрели гибкость, красоту. Митин был поражен. Только что у нее дрожали от обиды губы, звенел голос, она спрашивала, что делать, ситуация казалась безнадежной.
– Нравится? – вскинула она светящиеся оживлением глаза.
– Очень.
– Я говорила Лихачу! – торжествующе вскрикнула она. – От Масловой пахнет накрахмаленным бельем, чистотой. Тем страшнее она потом, размалеванная, в дешевых побрякушках, шелках, а когда на этапе, совсем дошедшая до отчаяния, – серая, неряшливая, циничная. Утрачен всякий интерес к жизни. – Она радостно выпрямилась, посмотрела куда-то поверх его головы. – Эх, Мотька, Мотька, люблю тебя без памяти! За воскресение Екатерины Масловой-Цыганковой! – кинулась она ему на шею.
Ему расхотелось уходить, он остался.
…Сидя в гримерной, Катя пропустила звонок: перерыв кончился. Когда она вошла в кабинет, продолжалось обсуждение. Оно не было идиллическим, о пьесе спорили с каким-то личным пристрастием. Катя тихо пристроилась сзади, прислушалась. Обычно если сам предлагал автора, особых дискуссий не возникало. Зачем спорить, все равно Лихач сделает по-своему.
Но на этот раз было иначе.
Красавец, премьер театра Якубов, гордившийся своим сходством с Бондарчуком, предлагал ввести в пьесу двойника Апостолова, чтобы возникла призрачная жизнь героя, которую воображают его близкие.
– В этом виде, – пророкотал он, – многое просто не срабатывает, в характере героя нет эволюции. Да, вот еще. Мне не нравится эта эксцентрика в начале, этот цирк! – Он сел.
– О чем пьеса, ничего не понятно, – пропела бывшая прима, величавая Берестова, плавно повернув лебединую шею. Худрук был ее бывшим мужем, после их разрыва новых сочетаний ни у того ни у другого не образовалось. – Где традиции нашего театра?
Язык насквозь подражательный, видны первоисточники персонажей, их папы, мамы, дедушки и бабушки…
– И тети… – сострил сзади чей-то бас.
– Но кое-что в пьесе есть, – сделала крутой вираж Берестова. – Несмотря ни на что, она занятная.
– Какие там традиции, нам всего-то четыре года, – грустно сказал молодой комик Попов с безусым светлым лицом. – И почему «первоисточники» – это плохо? Пусть Маяковский виден, Булгаков, даже Шварц. Ну и что? Кому это мешает? По-моему, хорошие предки лучше плохих кукишей в кармане.
Катя взглянула на худрука, казалось, тот дремал, глаза были полузакрыты, ни один мускул не шевельнулся на его лице.
– Пьеса сырая, – веско прервал молчание зам по финансовой части. – Постановка потребует гигантских расходов на оформление. Ежели, допустим, пригласить Кочергина, то это о-го-го в какую копеечку влетит!
– При чем здесь Кочергин? – как ужаленный вскочил главный художник театра. – Я вижу образ спектакля в сукнах. Дешево, красиво, – он обрисовал нечто в воздухе, – современно! Как-нибудь уж без варягов.
– Успех решит исполнитель Апостолова! – выкрикнула Лютикова. – Кто сыграет его – вот в чем вопрос.
– А ты что отмалчиваешься? – вдруг проснулся худрук, ткнув пальцем в сторону Ларионова. – У тебя что, перебор ролей?
– Я повременю, – отозвался Слава.
Худрук недовольно барабанил пальцем по столу.
– Уже достаточно нагородили тут всего. Хватит. – Он продолжал смотреть на Ларионова. Тот нехотя встал.
– По правде говоря, – Ларионов покосился на Катю, – мы о таком жанре уж начали забывать. Наверное, так воспринимали «Баню», пьесы Хикмета. Игра, трюк, гиперболический быт! Мы бы только встряхнулись, если поставили «За пределами».
Ларионов сел. Молодежь зааплодировала. Худрук хмуро обвел глазами труппу.
– Обсуждение закончено! «Маяковский, Хикмет, трюк», – передразнил. – Хоть бы один сказал что-нибудь дельное, с пониманием. – Он встал.
– Все же я тоже хочу высказаться, – неожиданно для себя резко поднялась Катя.
Лихач мрачно взглянул в ее сторону, и было неясно, разрешил он или нет.
– На мой вкус, лучше усвоить уроки гениев, чем изобретать велосипед. – Катя метнула взгляд в сторону Берестовой. – Вечная проблема времени… Недаром Эйзенштейн говорил, что время – это центральная драма персонажей двадцатого столетия. Буланову до чертиков хочется еще заглянуть в то, что будет потом. Его Апостолов хочет из завтра посмотреть на представления сегодняшних людей. Отсюда комизм, смещение, гротеск. – Катя пыталась выразить свою мысль. – Как это играть – трудно решить…
От долгой читки Лихачев устал, обсуждение его не удовлетворяло, его мысль соскользнула на неприятности, главной из которых была необходимость уволить из труппы восемь человек. Как сделать так, чтобы не пострадали молодые, сорвавшиеся с первых ролей? Он перебирал в уме имена своих: Ларионова, Цыганковой, Попова – и думал о пропасти между актерским балластом, набранным предыдущим руководителем ныне преобразованного театра, и этими немногими, которых оставил по собственной воле или сам набрал. При всех недостатках даже совсем зеленых выпускников московских театральных вузов – они были живыми, ищущими людьми. Он отбирал их на выпускных экзаменах медленно, любовно, с расчетом на то, что в репертуаре в основном будет современная драматургия разных жанров, театр станет лабораторией сегодняшнего искусства. И шедевры классики тоже прозвучат молодо, по-новому. Пока это плохо удавалось.
– В пьесе идет высший суд над героями… – услышал он голос Цыганковой, не пытаясь даже уловить смысл. – «Страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей гроба», – говорил Гоголь… Связь с «тринадцатым апостолом» Маяковского… можно импровизировать вместе с драматургом… – Она села.
Худрук не сразу понял, что взгляды труппы обращены на него.
– Хорошо, что хоть некоторые из вас поняли, что в прочитанном сочинении есть кое-что, – сказал он без всякой связи с выступлением Кати. – У большинства же господ артистов, с высшим притом образованием, наблюдается порой полная эстетическая безграмотность. – Он словно стряхнул с себя оцепенение и пошел в очередной разнос, который всегда обозначал не столько вину актеров, сколько недовольство Лихача самим собой. – Непотребный образ жизни, вечеринки до двух ночи – вот о чем свидетельствует сегодняшнее обсуждение, – цедил он сквозь зубы. – Когда прикажете работать над собой? Пробавляемся штампами в оценках, чему нас учили – и то растеряли. – Он выбрасывал слова, точно плевался горохом через камышинку. – Если учинить небольшой экзамен по части прочитанного за последний сезон, то картина получится самая плачевная.
– Это что-то новое, – пробурчал Якубов.
– Вспомнил бы, какой я живу жизнью, – проворчала Берестова, обиженно глядя на бывшего мужа.
– А… – махнул рукой Лихачев, – все это бессмысленно. – Он понесся вдоль стульев. – Я этого больше терпеть не буду. Предупреждаю, я не начну следующую репетицию, если не будет освоен хотя бы минимум современной прозы, музыки, живописи. Все могут быть свободны. – Он стремительно ринулся к двери, потом обернулся, знаком пригласил Буланова и художника следовать за собой и исчез.
Катя стояла в растерянности, идти было некуда. Ее вынесло толпой актеров на улицу, сзади ее окликнула Лютикова, но Катя не оглянулась, она стремительно шла по улице, пытаясь понять, что случилось. Это невнимание, немилость к ней худрука – не результат ли того, что в театре в последнее время нет удач? Не поэтому ли Лихач срывается? Но что она ему сделала, чем не угодила? Прохожие, гулявшие по парку, замедляли шаги, узнавали актрису, но она этого не замечала.
Дома все по-старому, от Митина никаких сигналов; обессиленная, она валится на диван, хватает с тумбочки журнал, в котором не опубликованный при жизни рассказ Шукшина. Глаза слипаются, она еще пытается читать, но вскоре незаметно проваливается в сон. Во сне она вздрагивает, стонет, ей снится покойный отец. Наяву она об отце думает редко. Всю войну он воевал; демобилизовавшись, получил хорошее место в московском банке, он был намного старше матери, вновь трогаться в путь за ней в периферийный театр ему показалось «абсурдом». Он думал, обойдется, поживут его «барышни» и вернутся. Отец запомнился Кате невысоким, одутловатым, с белеющей круглой лысиной и хрипловатым, всегда недовольным голосом. После переселения под Саратов Катя виделась с ним редко, а впоследствии внутренне осудила его. Мать не хотела соглашаться с ней, говорила, что отец прошел на танке полстраны, он великодушен, щедр, хотя и вспыльчив, и поэтому хорошие побуждения порой заслонялись порывами бешенства. Отец не мог представить себе, что в жизни матери существует нечто, что от него не зависит. Ему казалось, что он над нею всесилен. Но он просчитался, потом завел другую семью. После переезда в Саратов года через два и у мамы появился однорукий дядя Семен, которого она полюбила. Отец умер лет пять спустя, от старых ран, вслед за ним как-то неожиданно и сразу умер и дядя Семен. Катя запомнила сильные мужские колени, запах самосада, щекочущие усы и цепкие до болевого шока пальцы его единственной руки на своих волосах – когда ее понесло по Волге.
Как и Митин, Катя любила мать безмерно. Но, увы, не было у Кати человека, с которым она рано или поздно не вступила бы в разлад. Такой непритираемый у нее характер. Другое дело – со Старухой, здесь связь иная, высшая. Когда Катя увлекается, то она видит в человеке только хорошее, любит с надрывом и неистовой требовательностью. Потом проступают черты нормального облика человека, становятся заметны его естественные слабости, шероховатости характера, но она не умеет приспособиться, понять, что этот человек не изменился, с самого начала он был именно таким, просто она не хотела замечать. Но себя не перекроишь.
С матерью у Кати начался разлад после окончания школы. К тому времени мать уже ушла со сцены, она занималась домом, участком, в Кате все бунтовало против ее нового образа жизни, ей казалось, что мать сдалась, махнула на себя рукой. Ей тогда было непонятно, как может талантливая актриса целиком отдаться разведению кур, гусей, завести грядки и радоваться только тому, что у нее в огороде растут две вишни. Глядя на красивую, стройную мать, загоняющую живность, орудующую граблями, окучивающую картофель, Катя готова была кричать; ей казалось, что это хуже, чем предательство. Даже чеховские три сестры – пассивные, бездеятельные – мечтали изменить жизнь, их духовный мир оставался нетронутым, чистым, они искали применение знаниям, языкам, игре на рояле. Как можно отсечь свою прошлую жизнь, зарыть в курятник свой талант? – негодовала Катя. Но мать ничего и слушать не хотела. Она словно отрезала от себя и театр, и славу, и аплодисменты. Тирады Кати отскакивали от чуть насмешливой улыбки матери, от какой-то блаженной радости, с которой она смотрела на гусиный выводок, возвращающийся с пруда, или на первые распустившиеся цветы на грядках.
– Человек уходит из жизни не сразу, – говорила мать, накрывая на стол. – Сначала он реже выбирается из дома, отказывается от компаний, ему неинтересна лишняя информация, он понимает, что все это уже не пригодится. Еще недавно казалось: не сможешь и дня прожить без новостей о театре, о людях, а вот и живешь, и делаешь что-то нужное. Остается в твоей жизни самое необходимое, без чего действительно не можешь. – Она поднимает голову. – Как говаривал Зощенко, это оттого, что у человека нет прежней «силы жизни».
– Тебе всего сорок пять. – Катя со злостью швыряет на стол ложки. – У некоторых только в эти годы открывался необыкновенный дар. Например, Аксаков начал писать прозу почти в шестьдесят. Просто ты сама себя похоронила – среди гусей, сельдерея.
– Ничего я не хоронила. О себе думай! – Мать перекусывает нитку, зубы здоровые, крепкие. – Какой там Аксаков! Театр не лист бумаги. На сцене актер работает собственным лицом и телом.
С тех пор как Катя перешла в тернуховский театр, соблазнившись посулами Лихачева, она матери звонит по выходным на переговорную. Теперь, когда Катя обрела известность, полную самостоятельность, когда она загружена по макушку, ее разлад с матерью неожиданно кончился. Теперь Катя поняла: мать ее живет замечательно! Простые радости, подлинные чувства, ни одного враждебного лица вокруг. Кате снится деревушка под Саратовом, утопающая в садах, и вид на Волгу; она слышит крики гусей и блеяние коз, чувствует запах травы под синим небом. Мать живет в согласии с людьми, с животными, с самой собой. Когда прихватит простуда или разбушуется стихия, каждый поможет ей в беде. Так же ли живут родители Митина в Прибалтике?
Разрыв с Федором Катя от матери скрыла. Зачем ей знать про Митина, пока все не образовалось? Катя вздыхает. Зачем ее лишать надежды нянчить внуков? Если сказать матери правду, этой надежды у нее вообще не будет. Тут грех Федора. Оказывается, у него по отношению к Кате тоже были грехи. Будем считать, невольные. Катя снова вздыхает, опять не удастся привезти Митина на Волгу к матери, операция Любки все спутала.
Катя давно проснулась, глубоко затягивается, по потолку плывут колечки дыма. Мысли от матери перекидываются на Старуху. Раньше о Старухе Катя думала чаще, чем о матери, – место Крамской в Катиной биографии, творческой и житейской, еще не очерчено сознанием. Она для Кати – педагог, духовник, психотерапевт и великий пример служения искусству – все в одном лице. Стоит примчаться к Старухе, как смысл бытия (даже в пики самоедства) становится очевидным. Ведь почему-то Бог пожелал, чтобы Старуха именно ее познакомила с Митиным! А могла – кого-то другого, ведь Митин – это Старухина слабость. Если он не дает о себе знать, Старуха шлет телеграммы, звонит Кате в театр: «Где Мотя, где Любка, что там творится, не докричишься, подохнешь тут, а они не колыхнутся». В душе Старуха считает, что сделала ошибку, познакомив их, для всех Митин теперь потерян, он все свободное время торчит возле Кати. Крамская до смерти ревнует Митина, боится его потерять, хотя всю жизнь он исчезал, опаздывал, его всегда искали. Катя ненавидит спешить, ждать, поэтому она не может примириться и с тем, что Митин постоянно опаздывает.
Однажды она решила его проучить.
Был день рождения Лютиковой. Митин предполагал заехать за Катей домой. После получасового ожидания, не выдержав, она сговорилась встретиться с Ларионовым и убежала, не оставив записки. Весь вечер она куролесила, флиртовала пошлейшим образом, слыша, как злословят о ней за спиной. Когда она вернулась домой, Митин, вытаращив глаза, кусая губы, глядел в телевизор, у ног, на полу, были разложены блокноты с подсчетами. Шла передача по Интервидению.
– Что произошло? – Катя смотрит на него в упор.
– Ничего, – хватает он со стола булку и с аппетитом начинает уминать ее. – А который час?
– Около двенадцати, – говорит она, уничтожая его иронией.
– Ого! – перестает он жевать. – Ты так здорово заработалась?
Она замолкает. Нет, здесь ничего не исправишь. Он вообще забыл о дне рождения, об обещании заехать. Расчет заставить его ждать, ревновать глуп.
– Я не работала, – безнадежно трезвеет она.
– Неужто так поздно? – вдруг вскакивает он и растерянно трет лоб. – Ну не кретин ли? Я же забыл позвонить Легкову. Сегодня его препарат испытывали на заводе.
– Значит, ты Легкову забыл позвонить? – звенящим голосом говорит Катя, уже понимая, что скандал неминуем. – А что ты обещал быть в шесть, чтобы ехать к Лютиковой, это ты вспомнил?
Митин морщит брови, шевелит губами, он будто выныривает из другой галактики.
– Прости, – бормочет он, пытаясь ее обнять. – Со мной что-то творится. Ты, наверное, заметила, последнее время я все забываю. Всюду опаздываю, прямо клиника какая-то. Нет, придется записывать!
– Ты это уже сто раз говорил, – отстраняется от него Катя. – Ничего не будет – ни записываний, ни вспоминаний. – Она безнадежно машет рукой. Обида, не утихая, клокочет в ней. – Хватит, пора разбегаться. Так невозможно.
– Что с тобой? – говорит он изумленно. – Ты хочешь разбегаться из-за того, что я не пошел на день рождения к Лютиковой?
– Не в Лютиковой дело!
– А в чем?
– Во всем! Я так не могу! – Катя смотрит в сторону, скрывая слезы. – Я из-за тебя беспрерывно попадаю в идиотское положение!
– Ну зачем ты, – сокрушенно разводит он руками, – из-за такого пустяка? – Он начинает вертеть пепельницу на столе. – Ты же догадалась пойти без меня? И я не в обиде. Впредь, если я запаздываю, забыл, ради бога, не жди, пусть я буду наказан, я тебе слова не скажу. Делай, как тебе лучше. – Он прихлопывает вертящуюся пепельницу, пораженный собственным благородством. – Мне даже легче будет, если я увижу, что ты смоталась.
– Вот именно что легче! – Катя чувствует нелогичность ответа, а Митин начинает глупо, нелепо улыбаться. – Тебе легче, потому что тебе глубоко безразлично, будешь ли ты вечером со мной или нет. Лютикова здесь ни при чем.
– Ну вот видишь, – тяжко вздыхает он, и уже вроде бы получается, что не он ее обидел, а она его.
Катя замолкает, понимая безнадежность предпринятого объяснения. Так будет всегда. Либо надо отказаться от Митина, либо согласиться со всем, что в нем есть. Обсуждать бесполезно.
Митин не любит, когда она молчит, ему нужна атмосфера радушия, приязни.
– Важно понять друг друга в главном, остальное приложится, остальное – подробности, – добавляет он.
С подобными аргументами не поспоришь. Но кто сказал, что подробности менее важны, чем основа? Что ствол главнее листьев? Катина жизнь состоит из подробностей – в быту, в творчестве, в чувствах. А театр и вовсе состоит из капилляров, без которых не наполнилась бы аорта. Это все равно что жизнь без запахов, цвета, полутонов. Как он не понимает, что день рождения Лютиковой – это атмосфера, запах, цвет театра, что без этих актерских соприкосновений, сборищ до утра с песнями, анекдотами, пересудами остался бы только рентгеновский снимок, только ствол, ветки были бы обрублены.
– Наверное, во мне есть какой-то дефект, – скучно говорит Митин, переставляя на новое место пепельницу.
Катя курит в форточку, спиной к нему, сдерживая кашель, она отгораживается от него плотным кольцом дыма…
…Поздно. Катя вспоминает, что хотела еще пробежать текст роли, она наблюдает, как солнце медленно сползает за крыши, двор погружается в тень. Слышно, как соседи возвращаются с работы, хлопают дверями, спускают воду. У них впереди свободный вечер, отдых, а для нее все только начинается. К этому она давно привыкла. За стеной ужинают, включают телевизор, а ей на работу. Именно из них – работающих днем, а вечером отдыхающих – и состоит ее зритель. Так что соседей своих надо чтить и понимать.
Катя лезет под холодный душ, и, как только вода охватывает ее тело, кровь приливает, включается рефлекс возбуждения, и все постороннее уходит. Ей уже хочется скорее в театр. Но она сдерживает себя, заставляя настроиться.
Когда Катя выходит на улицу, из верхнего окна слышится музыка. Ноктюрн Шопена сменяется Полькой Рахманинова, затем «Апрелем» Чайковского – ежедневный репертуар хромого мальчика-пианиста, что живет над ними. Мальчик разводит птиц, затем их выпускает, в калеке заложено чувство полета. Поэтому и Шопен его – удивительный. Что из него выйдет?
Катя перебегает на следующую улицу, стараясь не оглядываться по сторонам. Сегодня каждое «здрасте» может сорвать репетицию.
Когда идешь по городу, тебя узнают, это беда, но, ничего не попишешь, идти все равно надо, да и лучше придумывается на ходу.
На дорожке вдоль пруда она придумала сцену Веры с Зиловым, поняв, за что вампиловская Вера любит его. Или любила? Катя тогда подумала, надо отталкиваться от собственных чувств. За что, допустим, она любит Митина? И вообще – за что любишь любимого человека? Все, что ни назовешь, – все примитивно. Есть влечение, судьба, совпадение свойств. Надо уцепиться за какое-то качество Зилова, близкое ей как женщине. В Митине ее влечет вольность, одержимость, даже его счеты со временем; конечно, она восхищается и другим. Добротой, вечной непритертостью к удобному, легкому. Зилова тоже тянет куда-то прочь от повседневности, трезвых расчетов, за какими-то дурацкими утками, на охоту. А охота – не получается. Не дано вырваться. Вот и Вера из тех же, ей тоже не удается вырваться. Поняв это, Катя по-другому начала репетировать, и все сразу завертелось, стало получаться… С Масловой все еще сложнее.
Катя сворачивает с бульвара на главную зеленую улицу, видит за оградами домов разноцветные круги клумб, окантованные желто-фиолетовыми анютиными глазками и розовыми маргаритками. Потом она шагает по отдаленной улице вдоль железнодорожного полотна. Перед глазами – Маслова, опаздывающая к поезду, в ушах ее крик: «Уехал!» Катя чуть приостанавливается, переводя дыхание.
Потом идет молча мимо столбов, в глаза бросаются объявления. Одно, видное издали, в нем чей-то призыв: «Потерялся серо-голубой попугай Гоша из породы неразлучников. Попугай ручной, если к нему подойти, он не улетит. Очень просим за любое вознаграждение верните Гошу по адресу улица Привокзальная, дом номер пять. Спросить Варвару Николаевну. Если Гошу не найти и не вернуть, он погибнет, он не умеет добывать себе корм». Катя начинает вертеть головой – нет ли Гоши поблизости. Она смотрит на дату объявления. Прошло уже три недели. Безнадежно! А вот еще одно: «Одинокий молодой человек снимет комнату. Иван Ростов». Катя бежит мимо столбов, читая на ходу, что продается пчелиный мед – на малине, сдают комнату для работы, предлагают переписку на машинке, обработку огородного участка… Эти все найдут заинтересованных. А вот Гоша – ручной, голубой? Он вряд ли отыщется. Она воображает его где-нибудь на чужом чердаке, в ужасе забившегося в угол или уже в лапах громадного, ошалевшего от удачи кота, сразу же отгоняет это видение, ей представляется глубоко одинокий молодой человек, который бродит по городу без жилплощади. Кате становится жаль всех троих – тезку Старухи некую Варвару Николаевну, потерявшую попугая, самого Гошу, одинокого молодого человека.
Мало что придумав для сегодняшней репетиции, Катя входит в служебный подъезд театра.
За столиком вахтера ждет кого-то Лютикова.
– Катерина, – говорит она, вскакивая навстречу, – вдохни поглубже, сосчитай до десяти. – Лютикова смотрит на нее сокрушенно. – С твоей Старухой плохо. Звонили сейчас. Успеешь на десятичасовой. – Она встряхивает ярко-желтой копной волос, рассыпая ее по плечам. – Время есть, не торопись.
В груди Кати оседает тяжелый ком. Старуха… немедленно ехать, спасать…
– Репетицию твою я отменила, – торопится Лютикова, – Лихачеву еле втолковала. – Лютикова уже несется по коридору. – Позвони оттуда! Сразу же! – кричит она уже на лестнице.
Прибежав домой, Катя судорожно набивает сумку – откуда ей знать, что пригодится, что нет, сколько она пробудет? Она плохо соображает, где сейчас Старуха – дома, в больнице, у друзей?
По дороге на вокзал Катя думает о Старухе, о ее жизни, в голове проносятся обрывки историй, связанных с ней, ее собственные встречи, множество выдумок, слухов, сплетен, которые невозможно отделить от правды, понять, где биография, где легенда. Катя не раз убеждалась, что люди верят невероятному, желаемому, придуманному о своих кумирах гораздо охотнее, чем правде. Рассказы об обычных чувствах и поступках своих любимцев они отметают с ярой враждебностью. Что только не числилось за Крамской! Мужья, любовники, невероятные капризы, внезапные озарения и предшествующие им скандалы. Катя застала актрису еще величавой, широкой и великодушной, готовой кинуться навстречу любому начинающему актеру, мальчишке, умчаться в компании молодых за город, там танцевать, куролесить. С ней не вязались понятия немощи, болезни. В восемьдесят у нее появилась новая привязанность – молодой музыкант Владимир Куранцев. Она будто скинула тридцать лет, писала ему письма, следила за его выступлениями, бывала на концертах, посылала цветы.
Даже Митин отошел на второй план, не говоря уже о Кате. Но в этом Старухе не повезло. Вскоре после их знакомства, возникшей привязанности ансамбль Куранцева стал надолго уезжать на гастроли. Не стало концертов, влечение лишилось топлива, Крамская потухла, поскучнела. Только с дочерью Митина она виделась регулярно. Может быть, потому, что та была знакома с Куранцевым…
Катя ускоряет шаг, до поезда остается двадцать минут. Что же могло случиться со Старухой? Заболела? С чего бы? Она же обгоняла на улице молодых! Но это года два назад. А последнее время? Последнее время – уплыло от Кати. С Митиным она даже Старуху забросила.
«Как странно, что хозяйку голубого попугая тоже зовут Варвара Николаевна…» – думает Катя. Впрочем, кто зовет Старуху по отчеству? Никто. Для всех она Варвара Крамская. Как Вера Холодная, или Алла Тарасова, или Мария Бабанова. Какие у них отчества? Старуху знали все. Молодым кажется, что она была всегда, потому что они учились, начали работать, женились, когда она уже была. А некоторые родились при ней и ушли, когда она еще оставалась. Для тысяч Крамская живая история, но не для Кати. Если уйдет Старуха, большая часть Катиного существа оторвется, переместится в прошлое. Никто на земле не был так прочно связан со всеми самыми значительными, самыми счастливо решающими событиями Катиной души, как Старуха Варвара. Может быть, главной артерией судьбы была ее встреча со Старухой.
Катя забегает на почту, до поезда считаные минуты. «Уважаемая Варвара Николаевна, – пишет она на открытке с видом Бахчисарайского фонтана, – ваш попугай Гоша жив и невредим, он залетел на соседнюю улицу, его подобрал хороший мальчик. Этому хромому мальчику, который замечательно играет Шопена и Польку Рахманинова, Гоша очень нужен. Не беспокойтесь, им обоим хорошо, мальчику и голубому Гоше, потому что для мальчика попугай сделает самое главное в его жизни – научит заботиться о другом. Так что о попугае не беспокойтесь. Извините, что не пишу адреса, я – проездом».
Поезд медленно подбирается к платформе. Катя бросает открытку в ящик с чувством, что этим движением какая-то часть ее души остается здесь навсегда. «Господи, – молила она, – пошли Старухе Варваре еще сколько-нибудь. Не для того, чтобы она мне помогла на сцене, утешала в жизни, – только чтобы иногда видеть ее, быть с ней». Катя вскакивает в вагон, мимо летят почта, столбы с объявлениями, аромат отцветающих лип и тополей, смешанных с запахом огуречного рассола.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК