Тень Авербаха
"Арестован Лешка Авербах… – запишет 16 апреля Ольга в дневник. – Арест Лешки не удивил – думала еще при обмене, что ему не дадут билета, и когда вставал вопрос – могут арестовать его или нет – отвечала себе – могут. В характере это у Лешки было. Его холодность, неукротимое честолюбие, политиканство – были логические предпосылки к тому, что потеряет правильную линию, собьется, спутается со швалью, погрязнет, даже не имея, м.б., субъективно враждебных намерений. Слишком уж средством были для него люди, отношения, и – хотя мало у меня лично было к тому материалов, но так иногда думалось – и партия, и литература (это уже в свое время стало определенно ясно). Использовал. Ни жизнь, ни политика не прощают этого корыстолюбия, служения во имя самого лишь себя. Лешка отмер от души уже давно; уже давно, и еще прежде, чем отмер, были глубочайшие бреши в отношении к нему как человеку и партийцу. Это можно проверить хотя бы по тем дневникам – там всегда есть на то указания.
Но ведь я была влюблена в него, даже, может быть, любила, и даже уже отлюбив, недоговаривала чего-то о нем для себя, не сделала о нем для себя, для своего отношения к нему окончательных выводов. Я не должна, вернее, не могла сказать себе, определить – "это враг", но я могла бы и должна была определеннее назвать его для себя, хотя это не имело бы никаких практических результатов – связь – разумея ее широко – была порвана давно. Надо было решительнее произвести психологическое отсекновение для себя. Не могу объяснить четче.
Я не делаю этого в отношении личных, и это крупнейший мой изъян; я многое верно угадываю в людях, но не делаю психологических решительных выводов. Мне как-то жаль расставаться с людьми. И мое отношение к ним – колеблющееся".
Ее спокойный и в некотором роде даже созерцательный взгляд на арест Авербаха связан еще и с тем, что вся она поглощена вынашиванием ребенка. И по-прежнему большую часть времени проводит дома. "Пока все идет благополучно, кровотечения нет, толстею…"
Лев Левин встретил Авербаха в Свердловске в начале 1937 года, когда того уже уволили и изгнали отовсюду. "Дверь открыл сам Леопольд, – вспоминал Левин. – На нем был обычный полувоенный костюм, но на ногах не сапоги, а обычные домашние туфли. Кроме того, в его облике было что-то непривычное, но что именно, я не мог сообразить.
Впервые в жизни Авербах остался без работы. Телефон, который раньше не умолкал, теперь не подавал голоса. Если бы я знал тогда, что существует состояние невесомости, то, вероятно, подумал бы: в этом состоянии находился сейчас Леопольд"[57].
Этот "непривычный" Авербах стал показывать Левину варианты писем к Сталину, в которых говорилось о его неизменной преданности вождю. Это единственное занятие, которое оставалось подвешенному между жизнью и смертью.
Но после 16 апреля события стали развиваться стремительно.
"К ответственности за связь с "врагом народа" Авербахом были привлечены О. Берггольц, Е. Добин (к тому времени уже исключенный из партии) и я, – вспоминал эту страшную историю Лев Левин. – В первых числах мая мы с Ю. Германом из-за города, где он тогда жил, дозванивались до О. Берггольц. Мы хотели узнать, что происходило на закрытом партийном собрании (оба мы были тогда беспартийными), посвященном разоблачению "друзей врагов народа". Главным руководителем этой кампании был секретарь партийной организации Ленинградского отделения Союза писателей Г. Мирошниченко.
Мы еще не знали, что бедная Ольга, так же, как и мы с Добиным, попала в эту кампанию (позже она, как и Добин, была исключена из партии). Нас раздражал ее уклончивый тон. Она явно не желала что бы то ни было рассказывать. А мы не понимали, что самой Ольге худо. Кроме того, она не сомневалась, что ее телефон прослушивается.
Вскоре я был вызван на допрос к секретарю Ленинградского отделения Союза писателей Н. Свирину. Он долго добивался, чтобы я раскрыл вредительские действия Авербаха в литературе. Н. Свирин допытывался, не Авербах ли подсказал мне тему статьи, в которой я критиковал новую повесть одного из видных ленинградских писателей. Я ответил, что Авербаху эта повесть как раз понравилась, и имел неосторожность добавить, что, по его словам, М. Горькому она не слишком пришлась по душе.
15-го и 16 мая в одной из самых уютных гостиных Дома писателя имени В. Маяковского заседало правление Ленинградского отделения Союза писателей. На повестке дня был один вопрос – "Авербаховщина в Ленинграде". Героями – если не дня, то, во всяком случае, повестки дня – были люди, которых называли агентами, пособниками, сообщниками, подручными и т. д. "врагов народа". Таких людей на этом заседании было трое: Ольга Берггольц, Ефим Добин и я. С тех пор прошло очень много лет, но я, кажется, никогда не находился в такой прекрасной компании…
15 мая ответственное литературное лицо, специально прибывшее из Москвы на это заседание (В. Ставский), заявило, что не видит никакого смысла оставлять у Берггольц, Добина и Левина членские билеты Союза писателей. Заявив это, ответственное лицо отбыло в Москву, куда чрезвычайно спешило в связи с необходимостью срочно рассмотреть персональное дело еще одного друга "врага народа" Авербаха – драматурга А. Афиногенова.
Заседание, на котором нас исключали, помнится мне до мельчайших подробностей. Добин (самый старший из нас троих, хотя и ему было всего-навсего тридцать шесть лет) во время заседания почувствовал себя плохо и лежал на диване в соседней гостиной. Обеспокоенный Е. Шварц спросил, чем ему можно помочь, но Добин только покачал головой и продолжал лежать с закрытыми глазами.
В перерыве ко мне подошел Ю. Герман. Это уже само по себе было актом немалого гражданского мужества – на виду у всех подойти к человеку, который состоял в подручных у "врага народа" и был уже почти исключен из Союза писателей.
– Это какой-то бред, – сказал Герман. – Наваждение. Этого просто не может быть. Надо что-то делать.
Мне было ясно, что возражать, сопротивляться и в особенности вмешиваться со стороны бессмысленно. Тем более что Герман и сам был под ударом. Его роман "Наши знакомые" появился в журнале "Литературный современник" с посвящением одному из бывших руководителей бывшей РАПП – Ивану Макарьеву. Макарьев был арестован, и это посвящение могло самым пагубным образом отразиться на судьбах романа и его автора. При таких обстоятельствах только и не хватало, чтобы Герман начал вступаться за меня.
Но он кипел и рвался в бой. С большим трудом я убедил его отказаться от каких-либо активных действий.
– Ладно, – в конце концов согласился он. – Но для очистки совести я поговорю с… – он назвал фамилию одного из самых известных ленинградских писателей. – Что он скажет?
Заседание уже возобновилось, когда Герман показался в дверях. Я понимал, что надеяться решительно не на что, но посмотрел на него все-таки с надеждой. А вдруг произошло чудо? Но, поймав мой взгляд, Герман только развел руками.
Прежде чем исключить из Союза, меня забросали злыми и опасными вопросами. Н. Свирин вдруг спросил: не могу ли я припомнить, какой разговор был у меня с Авербахом насчет повести, которая критиковалась в одной из моих статей?
Я ответил, что Авербах отозвался об этой повести с похвалой.
– Может быть, вы заодно припомните, – продолжал свой допрос Н. Свирин, – что вам сказал Авербах о том, как отнесся к этой повести Горький?
Вот она, моя неосторожность! Я вынужден был ответить, что М. Горький отнесся к повести критически.
Тотчас вскочил со своего места присутствовавший на заседании автор и воскликнул:
– Этот разговор с Авербахом вы отлично запомнили! Зато все другие, видимо, забыли!
Оспаривать оценку его повести М. Горьким писатель не мог – впоследствии я узнал, что он давно получил горьковское письмо, в котором повесть оценивалась отрицательно.
Так или иначе, Н. Свирин мог быть удовлетворен: он окончательно восстановил против меня автора повести и его многочисленных и весьма влиятельных друзей.
16 мая правление Ленинградского отделения Союза писателей исключило О. Берггольц, Е. Добина и Л. Левина из Союза писателей за связь с "врагом народа" Леопольдом Авербахом"[58].
В "Литературной газете" появился репортаж "Авербаховские приспешники в Ленинграде". Героями его стали Ольга Берггольц, Ефим Добин и Лев Левин.
Незадолго до собрания, где ее исключили из Союза писателей, 9 мая 1937 года, Ольга записала в дневнике: "Если я доношу Степу (так она называла будущего ребенка. – Н. Г.) – это будет чистой случайностью".
Но самое унизительное для нее произошло 29 мая, когда состоялся разбор персонального дела с подробностями ее близких отношений с Авербахом. Разбирали бывшие товарищи с "Электросилы", о которых она написала столько очерков. Но они, не дрогнув, исключили ее из партии.
Она пытается как-то разжалобить судей, но они беспощадны.
Берггольц. Они правильно сказали обо мне, что во мне много обывательщины. За связь мою с Авербахом критиковали правильно, о связи с Беспамятновым тоже в основном правильно. К Добину у меня было неправильное политическое отношение. О бытовом разложении моем неверно сказано. Если есть у меня ошибки, то нельзя считать, что я конченый человек. Мне 27 лет, я могу быть полезным человеком и исправиться. Прошу оставить меня в партии, в любых условиях постараюсь доказать свою полезность.
Тов. Смирнягин. Товарищи из Союза писателей выступали, что у Берггольц была тяга к высоким людям, Авербаху и др. Ответа на это она не дала нам. Очевидно, она не договорила до конца того, что есть на самом деле. Нельзя снимать долю вины нашей парторганизации, т. к. у нас Берггольц с 1931 г. Мы не сумели вовремя приостановить ее стремления, не сумели воздействовать на нее и не допустить до этого… Она не может быть в партии…
Тов. Суетов. Берггольц своей полуторачасовой речью много говорила, но конкретного ничего не сказала. Я сомневаюсь, чтобы она, имея такую дружбу с Авербахом и авербаховцами, не знала их целей и идей. <…> Предлагаю ее исключить из партии.
Тов. Евсеев. Бросается в глаза ее неискренность. Мне припоминается, еще после 1929 г., примерно до 1931 г., было в РАППе какое-то грязное дело, не помню точно какое, но там тоже участвовал Авербах. И в то время об Ольге Берггольц шли нехорошие разговоры… Предлагаю исключить ее из партии.
Тов. Федин. …В Берггольц много карьеризма и стремления кверху. Что, если не карьеризм, заставило ее изменять хорошему человеку, своему мужу Н. Молчанову, доводить его до 60-ти припадков в течение 2-х суток, а связаться с Авербахом, плешивым, некрасивым, как она говорит. Муж ее пишет в Союз писателей заявление, что Авербах политический авантюрист и литературный проходимец, муж, видно, поплевывал на авторитет Авербаха, а она, Берггольц, испугалась, заволновалась, затрещала ее шкура карьериста. Результат получился такой, что Авербах ее обманул, муж стал больной, а ее жизнь, как видно, не научила… Решение может быть одно: исключить из рядов партии.
Тов. Леонович. Мне кажется, что политические разговоры у Берггольц с Авербахом были. Она говорила, что он внешностью не отличался, но в нем что-то было, что ее привлекало к нему. Мне кажется, что литературные труды Берггольц переоцениваются. Она давно взялась работать по истории нашего завода, давала сроки, но до сих пор эта книга не готова… Я на 10-м съезде ВЛКСМ был на галерке гостем, оказывается, что и Берггольц там была. Это определенно протекционизм, тяга к новым высоким знакомствам. Нужно ее освободить от звания кандидата ВКП(б)[59].
Тов. Круль. …Не может быть, чтобы с Авербахом были у ней чисто интимные отношения. Она знала, что Авербах сколачивал группу, а молчала. Считаю, что Берггольц нужно исключить из ВКП(б).
Постановили:
За связь с чуждыми людьми на литературном фронте, врагами народа Авербахом, Макарьевым, Майзелем и др., за противодействие в разоблачении вредительского руководства Союза Писателей Горелова, Майзеля, Беспамятнова и др., за потерю политического лица как в партийном, так и в бытовом отношении, за неискренность при разборе дела на партийном комитете – ИСКЛЮЧИТЬ БЕРГГОЛЬЦ ИЗ КАНДИДАТОВ в ЧЛЕНЫ ВКП(б)[60].
В письме к дочери Мусе от 30 мая Мария Тимофеевна скорбно сообщала: "Вчера разбиралось дело на Электросиле в парткоме. Лялю исключили из партии. Хотя дело еще будет разбираться в обкоме. Приехала она домой поздно, такая измученная, растерзанная, и только сказала мне: "– Меня исключили. Не говорите. Не могу больше"… Сама как тень, слезы безудержные, обильные слезы, льются по лицу без конца".
В июне 1937 года на последних месяцах беременности ее вызвали в НКВД для дачи показаний по делу Авербаха. В материалах ее будущего дела откроются обстоятельства того лета. "Что же касается показаний Берггольц, данных ею во время допроса в качестве свидетеля в июле м-це 1937 г., где она показала, что является участником троцкистско-зиновьевской контрреволюционной организации, являются, как установлено следствием, показаниями вынужденными, даны в состоянии очень тяжелого морального и физического состояния, о чем свидетельствует тот факт, что сразу же после допроса Берггольц попала в больницу с преждевременными родами"[61].
Ольга не только исключена отовсюду, не только теряет долгожданного ребенка – она ославлена на весь свет. О ее любовных связях говорят на собраниях, намекают со страниц газет[62].
Муся пишет ей из Москвы нежные письма, вспоминает, как они играли вместе в Угличе, как лепили из глины козлят. Она изо всех сил пытается отвлечь Ольгу от чудовищного настоящего, хотя и в Мусиной семье не все ладно: в депрессии пребывает Юрий Либединский, ожидая ареста. Мусю спасает жизненная сила, ей безразличны партийные склоки, она предана своим близким, ее волнуют в первую очередь перипетии их жизни.
Она обращается к Николаю Молчанову в надежде услышать от него правду о сестре, заканчивая письмо словами: "Милый Колька, ведь и для тебя Ольга – сосуд прекрасный, скудельный. Не знаю, не знаю, как про это. Я тебя люблю. Жму твою руку. М.".
Ответное письмо Николая Молчанова вполне убедительно говорит, что он всегда был рядом с Ольгой, что бы ни происходило. Он больше не обольщается, он знает все о ее романах. Но он научился любить ее с открытыми глазами.
Его письмо из архива Михаила Лебединского никогда не публиковалось. Поэтому приводим его полностью.
Николай Молчанов – Марии Берггольц <конец июля>
Милый Максим. Спасибо тебе большое за те слова сочувствия и пр., в котором я, если говорить начистоту, не нуждаюсь. Уж очень давно я осуждал соответствующие явления, уж очень давно были у меня сердца раны – все прошлое явилось хотя и резким, но долгожданным итогом. Задача состояла и состоит в достижении максимального счастия – т. е. в удовлетворении, наиболее полном, жизненных потребностей. Теория счастия эта стара, как Толстой. Тем больше гарантий ее истинности.
С этой точки зрения подходя к делу, ясно видишь, что потеря была одна – ребятенок, и произошла эта потеря по вполне ясным "социальным причинам", седьмой месяц тут не играет роли: он был опасен, но вовсе не заранее определен как месяц трагической развязки. Впрочем, есть тут и признаки фарсового решения драматического конфликта. Не следует быть такими чувствительными к социальным невзгодам, отсюда и фарс.
Все остальные потери компенсируются просто, правда останется правдой, в исключении Ольги никакой несправедливости нет, есть только и насмешек, и бузы целый ряд – это все отвалится со временем. Ты сама посуди, в отношении Ольги все решается доверием товарищей. Фактов, как говорится, нет, но неясностей слишком много… И вот, если Ольга сумела себя так вести, да и еще доверия не завоевала, – то о чем, собственно, спорить? Окажут в высших инстанциях доверие – ладно, не окажут – и то будет правильно. Ольга, конечно, будет "хлопотать" – уже потому, что не хлопотать – значит демонстрировать против народного дела, это вопрос, так сказать, политической грамотности.
С другой стороны, более тяжкие потери, чем последний ребенок, в особенности потеря Ириши, тоже следствие не столько Божьей воли, сколько причин социальных. Поэтому практически ничего ужасного не вижу в том, если Ольгу не восстановят. Неприятно, конечно, но можно будет с большей эффективностью выполнить свое извечное предназначение. А это тоже дело народное, советское, социалистическое. Да и в ряде других вопросов, в так. наз. общественной деятельности, многое станет проще, принимая во внимание Ольгину натуру. Безобразно одно: что Ольга платит не за себя, что у нее все это контрреволюционное блудодейство – от искренности, от излишней доверчивости, от идеализации известных общественных категорий. Не менее безобразно и то, что за ней очень прочно укрепили репутацию бляди, – причем это сделали люди из зависти, что им не пришлось испытать Ольгиной благосклонности. Это пережиток капитализма, извечная история. Хотят опорочить женщину – говорят, что она блядь. Против мужчин почему-то такого оружия нет. Это результат слишком хорошо известных общественных отношений, из-под гнета которых мы еще не вырвались.
На все это мне наплевать, все это я слушал уже 5 лет, нехорошо только, что трусы политиканы обосрались от ужаса и не дают мне работать. Но и это я пробью, и тогда будет все нормально. Ольга чувствует себя хорошо, и вообще, Максим, ты недооцениваешь мужества сестры. Теперь она стала еще лучше, еще крепче, ибо много сору вылетело из ее глупой башки за период проработки. Конец всезнайству, конец тщеславию, почти конец честолюбию, конец слепой доверчивости, конец преклонению перед авторитетами и ценностями мнимыми – человек находит, с трудом, правда, ценности действительные, заключенные в нем самом. А отсюда до счастия – рукой подать. Нам уже не нужно блистать, не нужно чаровать, не нужно думать – талантливы мы или неталантливы. Нам уже нужно просто познавать жизнь, без дураков, без трепотни. Этот процесс идет в Ольге, и я надеюсь, что он примет такие формы, в которых я заинтересован. Положительная сторона всего происшедшего совершенно неизмерима. Учеба, укоренение положительной философии, правка характера, опыт. Отрицательная сторона – те оскорбления всякой сволочи, которые Оля вынесла. Но сволочь от тюрьмы не уйдет, все эти Чумандрины, Решетовы и пр. еще применят свои вокальные способности "Солнце всходит и заходит".
Николай единственный говорит о положительном опыте этой истории. Он понимает, в какие дебри тщеславия и честолюбия Ольга себя загнала. Сам он стремительно уходил от того мира, с которым была еще связана Ольга. Ей легче и понятнее было идти за партией. А Николай Молчанов за время испытаний понял суть советской партийной идеологии гораздо глубже и тоньше. Всеобщая ложь как принцип жизни, публичное отречение и отказ от прошлого, от родственников и друзей – вот что открыто будет предложено в обмен на выживание. Для такого человека, как Молчанов, это было невозможно, это не совмещалось с его внутренней нравственной организацией. Он уходил от политики, погружаясь в свои филологические занятия, работая над кандидатской диссертацией. И был готов к гибели.
Только много позже Ольга увидит его в полный рост и всю последующую жизнь будет пытаться взять его высоту.