Наброски к Главной книге
Всё равно, жизненной миссии своей выполнить мне не удастся – не удастся даже написать того, что хочу: и за эту-то несчастную тетрадчонку дрожу – даже здесь.
Из дневника Ольги Берггольц
…Это будет книга, пообещала она, "о сегодняшнем состоянии души человека. А если вольно или невольно что не доскажется, не выскажется – я знаю… читатель… поймет меня до конца".
Начинаться все должно было с яркой вспышки памяти.
1931 год. Казахстан. В прекрасный солнечный день Ольга вместе с Леней Дьяконовым и Колей Молчановым отправилась в горы. Они шли по грязной болотистой дороге, а вокруг были страшные нищие окраины Алма-Аты. Жалкие домишки, возле которых ползали дети с коричневыми, раздутыми от голода животами и "тонюсенькими ножками", в дверях измученные женщины… И они понимали, что эта картина беспросветной нужды далека не только от социализма, но и от нормальной человеческой жизни.
Дорога пошла вверх, затем резко повернула, и вдруг они увидели невероятное – перед ними сияла гора Медео. Она открылась им во всем своем блеске. Какой-то общий восторг охватил их. И тут Ленька сказал: "Вот так мы войдем в социализм".
Им тогда действительно казалось, что этот вход произойдет вот так же внезапно, вдруг. Что социализм откроется перед ними, как та гора после поворота.
"Вот и вновь я пишу, как будто бы только о себе, – продолжает Берггольц. – Но, думается мне, нет сейчас ни одного взрослого, серьезного человека, который не задумался бы над жизненным путем своим, прошлым, настоящим и будущим. Вот встал он, как бы на том перевале, на Медео, на том, куда в 31-м году взошло молодое наше поколение, – встал и взглянул себе в сердце, он оглянулся на пройденный путь и увидел все, вплоть до тех пузатых детей, и задумался глубоко и тихо… без слов спросил у сердца… своего: "Какое же ты? Веришь ли?" …Я напишу во второй части "Дневных звёзд" о том, что всё было не так, как мы в тот зеленый день мечтали".
Она хотела рассказать о мучительном пути людей, которые были рядом с ней в литературе. Которые, как и она, прошли путь от веры к трагедии. "Отсюда переброска может быть к другой главке: к Эренбургу, Маршаку, Паустовскому…
Твардовский. Пишет о Саше Фадееве, и я о нем и о Твардовском. Их горькая судьба. Их размолвки, их ссоры, особенно после XX съезда".
И тут же: "Трагическое поколение. Время отмеряли от самоубийства до самоубийства. Смерть Есенина… Есенин – Маяковский – Фадеев".
Особое место в ее размышлениях занимают "безымянные герои". Страшен ее рассказ о судьбе подруги детства Вали Балдиной. Они "ходили в одну школу, вместе, одновременно влюблялись, поверяли друг другу, замирая и страшась, о первых поцелуях, одновременно – уже всерьез, взаправду влюбились – она в Борьку Лихарева, я в Борьку Корнилова и почти одновременно вышли замуж".
Жизнь подруги сложилась не менее трагично, чем у Ольги.
Валя полюбила писателя Николая Баршева. Баршев был коренной петербуржец, выпускник Политехнического института, дебютировавший в прозе в 1924 году. О первых его произведениях одобрительно отозвался Горький.
Брак Вали и Баршева продлился неполных два года. Его арестовали 11 января 1937 года и осудили на семь лет с поражением в правах. Валя, судя по документам дела, вместе с матерью Баршева и грудным ребенком просила о возможности сопровождать мужа в лагерь. В этом им было отказано.
"…Валя ходила в прокуратуру, узнавать, как Баршев, – писала Ольга. – Ее свидания с ним в пересылке… Ходила на свидания как невеста, вся в белом и обязательно с цветами. Разговор их через решетки, другие женщины, и тоже с цветами, – у одной охранник вырвал цветы, бросил под скамейку, Баршев приказал: "Подними, сволочь, и отдай женщине". Стражник молча сделал это".
Валя предложила: "Давай умрем вместе, сейчас". Баршев сказал: "Мы встретимся".
Но именно Ольга узнает о его смерти, в которой, как в романе, переплетается любовь к Вале и трагический финал. "Он не работал, он был "отказником", читал он только письма своей черненькой жены, – рассказывал Ольге литературовед Юлий Оксман, который оказался в лагере вместе с Баршевым. – И вот пошли мы – в день выборов в Верховный Совет – через Владивосток и дальше, дальше к океану, – грузиться на пароход на остров – на Магадан. И оба мы упали – я и Баршев. На нас спустили собак, и собаки стали терзать нас, – это хотели проверить – не придуриваемся ли мы? И мы лежали, пока собаки рвали на нас одежду, добирались до белья, до тела. Я решил – все равно. Но собака рванула на Баршеве тот мешочек, в котором он хранил Валины письма. Мешочек разорвался, был сильный ветер, и письма полетели в стороны, по ветру, и Баршев из последних сил вскочил и рванулся за ними. "Побег!" Его ударили прикладом под колени, он упал, письма разлетелись, стражники втаптывали их ногами. Нас погрузили на грузовики, повезли. Баршев с тех пор совсем отчуждился, совсем не стал работать. Его стаскивали, сбрасывали с нар, били, лишали еды – он не работал. Вскоре он погиб"[150].
"…35 отказов от работы", – написано в материалах его дела.
30 марта в 11 часов Баршев умер. Диагноз: истощение, цинга, малокровие. В акте о смерти сказано, что похоронен он возле сопки, головой на северо-запад.
Ольга не могла решиться рассказать Вале о гибели мужа, но знала, что к ней эта история пришла не случайно: "Во всем этом я вижу какое-то явное предзнаменование, вернее, какой-то особый смысл – точно кто-то намеренно делает так, чтоб мне стало известно все это, чтоб я написала об этом, не дала ему утонуть в забвении, умереть".
Не дать утонуть в забвении…
Главная мысль, которую она хотела провести через всю Главную книгу и которую называла капитальной, – это мысль о судьбе героев своей юности, о судьбе первороссиян.
В конце пятидесятых годов было принято решение построить на реке Иртыш Бухтарминскую гидроэлектростанцию. В зоне затопления оказался и Первороссийск. И вот судьба приводит Берггольц на открытие этой ГЭС, и Ольга присутствует при том, как ее легендарный город, которому она посвятила поэму, о котором снят фильм, поглотили воды Бухтарминского моря!
Она была потрясена. В том, что произошло, она увидела символ утраты памяти о героическом прошлом. В дневнике появляется запись разговора с одним из строителей города – коммунаром М. И. Гавриловым:
"Я был подростком, я многого не сознавал, но я вижу, что я не за это боролся и пахал на себе, и пропалывал хлеба, руки до крови раня острыми сорняками… А теперь я вроде скрывать должен, что я был коммунаром, мне говорят: "Вы поторопились, вы перегнули". Да что, чем мы перегнули? Тем, что друг за друга держались и верили друг другу?! А теперь – да ведь это РАЗРУШАЕТСЯ РУССКИЙ ХАРАКТЕР, потому что ведь русский мужик искони, всю жизнь на доверии друг к другу строил. Дрались, друг друга подвздох порой били, но – единение. Открытая душа, поддержка друг друга. На русском характере Первороссийск взошел…"
""Распадение русского характера, распад русского характера" – это он о ежовско-бериевских временах говорит… – поясняет слова бывшего коммунара Ольга. И подытоживает: – Но вот о чем-то главном – забыли. Ушел дух коммуны. Не сохранен и остов. На месте ее – моря и сталинские стройки".
Наперекор всему она убеждает себя: "Первороссийск – бессмертен в людях, он вообще – в людях, в людях дела". Но не оставляет мысль об очередной иронии истории: собеседник, подростком строивший Первороссийск, теперь гидротехник, участник разработки проекта той самой плотины, в результате строительства которой был затоплен его – и ее – город.
И когда сама жизнь вот так беспощадно дописывала ее поэму, уничтожая на глазах образ высокой Мечты, это не только переворачивало душу, но и ставило перед Ольгой неразрешимые вопросы. Куда же она рвалась и куда звала своих читателей? Ведь был же и высокий труд, и общность людей, и братство не по крови, а по духу! Для чего все это было?
Столь же трагической и личной должна была стать в Главной книге тема тюрьмы.
Еще в декабре 1939 года Ольга спрашивала себя: "Как же я буду писать роман, роман о нашем поколении, о становлении его сознания… выключив самое главное – …т. е. тюрьму? Вот и выходит, что "без тюрьмы" нельзя, и "с тюрьмой" нельзя…"
И вот время пришло.
В 1947 году Ольга записывает рассказ большевика Добровольского, работавшего в ЧК у Дзержинского, потом репрессированного, а в 1941 году назначенного комиссаром Седьмой армии. В его задачи входил присмотр за командующим армии Мерецковым, который так же, как и Добровольский, в первые дни войны был возвращен из тюрьмы на фронт.
Добровольский просил командующего не рваться под пули, потому что нужен стране. Мерецков ответил:
"– Отстань. Страшно – не ходи рядом. А мне не страшно. Мне жить противно, – понял? Ну, неинтересно мне жить. И если я что захочу с собой сделать – ты не уследишь. А к немцам я не побегу – мне у них искать нечего… Я все уже у себя имел…
Я ему говорю:
– Товарищ командующий, забудьте вы о том, что я за вами слежу и будто бы вам не доверяю… Я ведь все сам, такое же, как вы, испытал.
– А тебе на голову ссали?
– Нет… этого не было.
– А у меня было. Мне ссали на голову. Один раз они били меня, били, я больше не могу: сел на пол, закрыл голову вот так руками, сижу. А они кругом скачут, пинают меня ногами, а какой-то мальчишка, молоденький, – расстегнулся и давай мне на голову мочиться. Долго мочился. А голова у меня – видишь, полуплешивая, седая… Ну вот ты скажи – как я после этого жить могу".
"Так они и вспоминали, что у них ТАМ было, – пишет Ольга, – но время от времени Добровольский подходил к дверям и слушал, нет ли кого за дверью".
Эту картину разверзающегося ада Берггольц не комментирует и не объясняет, потому что слов для этого уже нет. Жизнь, в которой такое возможно, теряет свою ценность. У человека остается единственная точка опоры – собственное достоинство. Именно оно дает ему силы бросить вызов смерти.
Ее поколение прошло через тюрьмы, допросы и пытки. Поэтому она и написала такие отчаянные слова: "Тюрьма – исток победы над фашизмом, потому что мы знали: тюрьма – это фашизм, и мы боремся с ним, и знали, что завтра – война, и были готовы к ней".
Помогла ли им тюрьма выстоять блокаду? Если считать, что ценность отдельной жизни человека была полностью утрачена, то да. Но и то, что советские люди еще и до войны были готовы к смерти, слабое утешение. Однако они выстояли. Выстояли, чтобы так же, как Добровольский, бояться, что их снова и снова подслушивают под дверью. И тогда опять арест, тюрьма. И все сначала.
Подобных рассказов и размышлений в дневниковых записях немало, но Ольга признается: "Главная книга" рассыпается, не складывается. Должно быть, не было сквозного стрежня, как в первой части. Если бы ей удалось внутренне выйти за пределы советской системы, за пределы "учения", в которое больше не верила, если бы она стала писать историю своих и чужих бедствий как есть – как когда-то бесстрашно о времени и о себе написал Герцен, – может быть, у нее бы и получилось. Но для этого надо было не только отринуть веру в коммунистическую мечту, но и увидеть полную несостоятельность социализма, который был построен в Стране Советов. Этот путь сумели проделать Солженицын, Копелев, Некрасов и многие другие ее современники. Ей же он был не по силам.
Завершающей частью Главной книги должен был стать сборник стихов "Узел". Он вышел в 1965 году.
"С размаху – "Узел", – пишет Берггольц. – Печатать надо только вместе, по крайней мере, "Первороссийск" и "Узел"… Неразрывно спаять тюрьму с блокадой", – и начинает сборник тюремным циклом "Испытание". Вторая часть – "Память" – открывается эпиграфом из Бориса Пастернака: "Здесь будет все пережитое, / И то, чем я еще живу, / Мои стремленья и устои, / И виденное наяву". В третьей части – "Из Ленинградских дневников" – звучат неопубликованные блокадные стихи Ольги. А в последнем разделе "Годы" она прощается со своей молодостью, с мечтой о счастье…
Книга лишена всякого пафоса. Голос Ольги сдержан и суров. Она рассматривает свою жизнь через призму народной катастрофы, которую разделила со всей страной. Она отвечает не только тем, кто пытался заткнуть ей рот, но и самой себе и своей жестокой эпохе:
…Я недругов смертью своей не утешу,
чтоб в лживых слезах захлебнуться могли.
Не вбит еще крюк, на котором повешусь.
Не скован. Не вырыт рудой из земли.
Я встану над жизнью бездонной своею,
над страхом ее, над железной тоскою…
Я знаю о многом. Я помню. Я смею.
Я тоже чего-нибудь страшного стою…
Об этих стихах, прочитанных Ольгой уже новому поколению поэтов, сохранились воспоминания Елены Кумпан[151]. "Однажды на ЛИТО была приглашена Ольга Берггольц, которая пришла не сразу, все время ссылаясь на болезнь. Пришла и стала рассказывать и читать Бориса Корнилова и Павла Васильева, думая, что молодежь их не знает. Она была очень поражена, когда обнаружилось, что они сами знают много стихов только что реабилитированных поэтов. И тогда уже, не боясь ничего, она стала читать самое сокровенное. И в том числе… "Я недругов смертью своей не утешу…""[152].
И в стихотворении "Ответ" Ольга пытается не терять надежды на будущее:
И никогда не поздно снова
начать всю жизнь,
начать весь путь,
и так, чтоб в прошлом бы – ни слова,
ни стона бы не зачеркнуть.
В 1957 году Ольга еще надеется, что найдет внутреннюю опору и напишет вторую часть: "Мне надо окрепнуть настолько – физически и душевно, чтоб создать свой новый внутренний мир, воздвигнуть хоть временную опору внутри себя. Из всего, что меня держало во вне, – почти ничего не осталось: ни веры в "учение" и его воплощение, ни любви мужа… Но мне нужно записать наш и мой собственный опыт. Так велит Бог. Он недаром показал мне такие бездны и заставил так много принять радости и страданья. Он ждет от меня, что я запечатлею это. Не знаю, буду ли я вновь писать стихи, – опять как будто бы оцепенело и онемело все внутри, – но слово я чувствую и смогу из множества слов выбрать главное".
Но уже 9 июня 1963 года она в отчаянии признается себе: "Самой не верится, что смогу работать. Вроде даже как и пальцы не слушаются. Какие бы очки я ни втирала окружающим, у меня самой отчетливое сознание, что как никогда я близка к окончательному падению. Даже не внешне, а внутренне… что-то лопнуло во мне внутри – видимо, окончательно и бесповоротно. "Общая идея" исчезла окончательно, суррогатов для нее нет и не может быть, человеческое и женское одиночество – беспросветно…"
В ее записях теперь все чаще звучит слово "смерть".