4. Письма М.А. Кузмина С.К. Матвеевскому

4. Письма М.А. Кузмина С.К. Матвеевскому

Впервые — Минувшее: Исторический альманах. М СПб., 1997. (Т.) 22.

До сих пор единственными источниками сведений об отроческих годах Михаила Алексеевича Кузмина (1872—1936) оставались два текста: написанное летом 1906 года краткое повествование, озаглавленное «Histoire edifiante de mes commencements»[1023], и обширная переписка с одноклассником, будущим советским наркомом иностранных дел Георгием Васильевичем Чичериным (1872—1936). Именно эта последняя, опубликованная до сих пор лишь частично[1024], до сих пор использовалась исследователями чаще всего и практически безо всякой проверки, ибо возможностей для верификации сведений, почерпнутых из писем, не было никаких.

Публикуемые ныне письма такую возможность предоставляют, ибо обращены к другому гимназическому приятелю и касаются тех же самых тем, которые возникают и в переписке с Чичериным.

Итак, перед нами семь писем, относящихся к 1890—1891 гг. и обращенных к Сергею Константиновичу Матвеевскому. Как следует из сведений, введенных в научный оборот А.Г. Тимофеевым, в 1878—1891 гг. он учился в Санкт-Петербургской VIII гимназии, то есть окончил ее в один год с Кузминым, в том же году поступил в Императорскую Академию художеств[1025]. В печатных источниках по истории Академии находим некоторые дополнительные сведения о Матвеевском: он родился 27 июня 1870 г. в семье неклассного художника, проучился в Академии по классу живописи с 1891 по 1895 г. и был выпущен с тем же званием неклассного художника, что и его отец[1026]. О дальнейшей судьбе его сведений у нас практически нет. Как сообщила заведующая Отделом письменных источников Новгородского музея-заповедника, где хранятся письма, Г.К. Маркина, в двадцатые годы он перебрался из Новгорода, где ранее жил, куда-то в район, и следы его теряются.

В 1890 году он входил в наиболее тесный круг друзей Кузмина. 21 июля этого года Чичерин сообщал Кузмину: «Мы очень много видались с Викт. Влад. и моим давнишним другом Влад. Павл. Звонаревым <...> Я очень рад, что наконец он познакомится с нашею компаниею (ты, Столица, Сергей, Соковнин, Григорий)»[1027] из писем Кузмина к Чичерину мы узнаем, что он сделал портрет того из одноклассников, в которого Кузмин тогда был страстно влюблен, — Сергея Столицы[1028].

Впрочем, жизнь и судьба Матвеевского нас в данный момент не слишком занимают. Наиболее существенно то, что публикуемые письма проливают новый свет на некоторые ключевые моменты в жизни Михаила Кузмина, издавна волнующие тех исследователей, для которых его биография во многом определяет и все его творчество.

Вот как сам Кузмин вспоминал о тех годах, к которым относятся публикуемые письма: «Одно лето я жил в Ревеле и, как Юша вообразил, что влюблен в Мясоедову, так я себя представил влюбленным в Ксению Подгурскую, девочку лет 16, с манерами полковой дамы. Это было наиболее детское из всех приключений. Скоро мы кончили гимназию. Мое религиозное (до того, что я просился в священники, и в гимназии, зная это наряду с несчастной влюбленностью в Столицу, о связи с Кондратьевым и потом с другими уже одноклассниками, надо мною смеялись) настроенье прошло, я был весь в новых французах, нетерпим, заносчив, груб и страстен. Летом, гостя у дяди Чичерина, Б.Н. Чичерина я готовился в консерваторию, всем грубил, говорил эпатажные вещи и старался держаться фантастично. Все меня уговаривали идти в университет, но я фыркал и говорил парадоксы»[1029].

Напомним, что этот текст писался уже в 1906 г. для чтения своим друзьям, и потому в нем легко увидеть некоторое сдвижение событий. Прежде всего на это обратил внимание А.Г. Тимофеев, предположив, что подробно изложенный в письмах к Чичерину из Ревеля «роман» с Ксенией Подгурской (или Подгорской, как называет ее Кузмин и в письмах к Чичерину, и в письмах к Матвеевскому) был для Кузмина весьма важен психологически: «Только одно объяснение принципиального невнимания М.Кузмина к ревельским каникулам 1890 года представляется нам психологически достоверным — искреннее, неподдельное увлечение Ксенией Подгурской <...> Это чувство находится в видимом противоречии с той сексуальной ориентацией Кузмина, которая во многом сформировала облик и предопределила популярность нового поэта и писателя. Поэтому, по мере того, как отходит в прошлое период юношеских исканий и поисков своего «я», писатель, определившийся литературно и психологически, «вычеркивает» эпизод, отягощающий его память, из творчества и образа своей жизни»[1030].

Думается, что гораздо менее восторженные упоминания об этом романе в письмах к Матвеескому (отметим, впрочем, что одно письмо, где об увлечении рассказано наиболее подробно, пропало на почте и до адресата не дошло), позволяет заподозрить вовсе не столь напряженные переживания, какими они кажутся по письмам к Чичерину. Не имея возможности безоговорочно настаивать на своем истолковании, поскольку и ныне материал все же достаточно ограничен, все же предложим вернуться к более традиционной точке зрения, по которой мимолетные симпатии к нескольким сразу девушкам прошли для Кузмина без особых последствий .

Еще более важной представляется следующая группа писем, написанных из имения Чичериных Караул в Кирсановском уезде Тамбовской губернии, поскольку она позволяет несколько скорректировать само представление об отношениях Кузмина с Чичериным. Когда в нашем распоряжении были только письма двух друзей, казалось естественным следовать позднейшему свидетельству самого Кузмина: «В пятый класс к нам поступил Чичерин, вскоре со мной подружившийся, и семья которого имела на меня огромное влияние. Я радовался, отдыхая в большой, «как следует», барской семье и внешних видах обеспеченного житья. Мы сошлись в обожании музыки, вместе бегали на «Беляевские концерты», изучали Моцарта, ходили на галерею в театр»[1031]. Исходя из этого строилась общая картина этой дружбы в биографической книге о Кузмине[1032], тем более, что и сохранившийся корпус переписки не давал оснований для другой трактовки. Какими бы острыми ни были споры между друзьями, они никогда, как казалось, не выходили за пределы дружеской полемики.

Ныне публикуемые письма дают основания говорить о том, что даже в самые ранние годы разногласия часто выстраивались в целую систему противостояния, особенно когда это касалось не только взаимоотношений между двумя молодыми людьми, но и всего отношения Кузмина к разветвленному семейству Чичериных, а особенно к наиболее известному его члену — Борису Николаевичу. Конечно, отчасти это отношение являлось плодом «эпатажности», но, судя по всему, в нем было и нечто, определенное реальными взглядами Кузмина. Прежде всего это относится к той доктринальности, которая для Кузмина останется неприемлемой на протяжении всей его жизни, будь то доктринальность Б.Н. Чичерина, или Вяч. Иванова, или кого-либо еще. Но в то же время и «пустое фразерство» младшего Чичерина, стремление ко всепониманию и постижению как можно большего количества разнообразных культур также воспринимается Кузминым как нечто достаточно чуждое. С известной степенью условности можно было бы, видимо, обозначить его собственные устремления как желание глубочайшим образом пережить ряд избранных культурно-исторических образований, сделав их основанием собственного творчества. Все же остальное должно было, видимо, восприниматься как дополнительные свидетельства, лишь подкрепляющие основные выводы. Те же эпохи мировой культуры, которые в поле зрения не попадали, слишком мало интересовали Кузмина, тогда как для Чичерина было характерно стремление к всеобъемлющей универсальности при относительном безразличии к ценностной наполненности оказавшегося в поле зрения материала. Вероятно, именно это и служило глубинной причиной всех разногласий двух людей, небезразличных для русской культуры и истории. И письма Кузмина из Караула ценны для нас прежде всего тем, что приоткрывают истоки расхождений, ставших впоследствии непреодолимыми.

И, конечно, кроме всего прочего, письма интересны тем, что позволяют хотя бы до некоторой степени восстановить атмосферу искусства, неизменно окружавшую если не всех, то хотя бы некоторых одноклассников Кузмина. Живопись, музыка, поэзия составляют ту среду, в которой эти молодые люди существуют. Свободное переживание самых разнообразных художественных впечатлений является для них уже в те годы существеннейшей необходимостью, и без этого помыслить свою дальнейшую жизнь, понимаемую как романтически воспринятая жизнь художника (см. конец письма 5), уже невозможно. Если ранее мы понимали это лишь по переписке с Чичериным, то теперь новые свидетельства подтверждают это впечатление с высокой степенью достоверности.

Письма хранятся в Отделе письменных источников Новгородского Государственного объединению музея-заповедника. Ф. 193. Инв. 9915—1917. Приносим сердечную благодарность Е.Е. Степанову, указавшему нам на существование документов, и заведующей ОПИ Г.К. Маркиной, любезно разрешившей публикацию и много способствовавшей получению ксерокопий. Как следует из надписи на конверте, в котором хранятся письма, они были переданы в архив самим адресатом в 1920 г.

1

13 июня 1890 г. Ревель

Мой милый друг,

я сегодня узнал твой адрес от Юрия и посылаю письмо в Петербург: надеюсь, оно тебя застанет[1033]. Я приехал в Ревель 2-го; погода была чудная, и мы доехали очень хорошо; поездка по морю меня очаровала: прелестные картины моря. Ревель сам по себе очень интересный город: такой древне-германский: старые башни, высокие каменные дома с узенькими окнами и с выступами, загораживающими улицы, старинные кирки, ратуша, ворота, вал, все так скучено, так тесно. Мы живем не в городе, а в Екатеринентале — дачное место, лежащее около прекрасного парка с дворцами Петра и Екатерины. Парк очень хорош; меня очень забавляют названия аллей: «философии», «любви», «меланхолии» и т.п.[1034]

Окрестности довольно хороши, но однообразны. Боюсь, что будет скучно, хотя я уже перезнакомился: кроме того, тут живут Мясоедовы[1035]. Все уж слишком аккуратно, такие немцы!

Я решил приводить в ужас благочестивых баронов и баронесс своими выходками, в чем и успеваю[1036]. Мы имеем инструмент, и это дает возможность заниматься музыкою, хотя я более занимаюсь композиторством (как важно!), чем игрою. Я продолжил «Дон Жуана»: окончил пролог (56 стр.) и начал первую сцену 1-го акта; кроме того, я написал «Improvisato» для форт<епьяно>, скрипки и флейты и несколько переложений из Бетховена. В «Дон Ж<уане>» приходится делать множество сокращений, тем более, что я ввел лишнее действующее лице <так!>, в чем мне помог Юрий[1037]. Вообще процветаю... Как ты? Что твоя скрипка? твоя кисть? твой резец?[1038] твой тенор? отпиши мне подробно обо всем, не то я надую губы. Вот мой адрес: Ревель. Екатериненталь. Институтская улица, дом № 151 (Нюлька) Михаилу Алексеевичу К.[1039] Хотя здесь % <так!> 20, но мне холодно. Противный север! Милый юг и.... *! Ведешь ли ты переписку с Юрием?

Долго ли ты пробудешь в Питере и как твой адрес впоследствии?

Напиши, если только желаешь от меня цедулок <так!>. Нахожусь в вожделенном здравии как духом, так и телесами. Не скучаю, так как уж такой природы, что «не способен к грусти томной», но все-таки не похож на Ольгу, избави Боже![1040] Прости, не забывай находящегося на чужбине, среди готских варваров твоего

Михаила.

* Точки в оригинале.

2

24 июня 1890 г. Ревель[1041]

Дорогой Сергей,

благодарю за ответ. Узнал из газет о подробностях происшествия в Любани. Очень трогательно! Случись это в первые века христианства или в мистические средние века — эту девочку причислили бы к лику святых[1042]. Ты просил подробности о «Дон Жуане»? Изволь. Это — опера, следовательно — вещь оркестровая, но пишется в виде клавираусцуга. Пролог я написал еще в Петербурге. Там две сцены (я пишу, следуя доктринам Вагнера, все сплошь, разделяя только на сцены, а не на нумера[1043]). Первая заключает хоры: духов, облаков, ласточек, журавлей, цветов и песнь соловья; 2-ая — диалог Сатаны с духами и его рассказ. Первый акт состоит из 3-ех картин и 6 сцен; из них написаны: 1 сцена 3 ей картины и начата 1 сцена 1-ой картины.

1-ая картина:

1 сцена — монолог Д<он> Ж<уана> (начат)

2 сцена — диалог с Лепорелло.

2-ая картина:

1 сцена — сцена Д<он> Ж<уана> с д<онной> Анной.

2 сцена — сцена с Командором.

3-ья картина:

1 сцена (написана): введение, (слова Юрия) серенада, элегия, хор девушек и монолог Инезильи;

2-ая сцена, заключительная.

Дальше не пишу плана: слишком долго. Всего будет 3 акта. Действующих лиц — 20. Начал еще маленькую вещь для скрипки между делом[1044].

Ужасно скучаю. Я с некоторых пор впал в «тоску по родине», по югу. Просто ужасно! по ночам плачу, днем грущу.

Единственное мое удовольствие — это злить своим поведением чопорных баронов, в чем и преуспеваю. Можешь себе представить? Ты пишешь, что захватил свою скрипку, — я, грешный человек, изменил своему кларнету и оставил его в Петербурге. Впрочем, кажется, результат будет и у меня, и у тебя один и тот же — инструменты пролежат в футлярах. Что же касается твоего рисованья, то я решительно не понимаю, почему ты им не занимаешься. Неужели оно кого-нибудь беспокоит? Если же это просто лень, то это непростительно! «И сказал господин рабу, скрывшему свой талант: «лукавый раб и неверный»...» и т.д.[1045] Берегись! Кроме того, тебе нужно привыкать работать, если ты хочешь, что, конечно, всего удобнее, заниматься академиею вместе с университетом[1046].

Извини за наставления.

У нас отвратительная погода: каждый день дожди. Вздумал было купаться, но простудился. Бываю на музыке и гуляньях, все это производит удручающее впечатление: так все глупо и пошло! Скучно![1047]

Прощай.

Твой друг

М. Кузмин, Пиши, пожалуйста.

3

12 июля 1890 г. Ревель

Милый друг,

прежде всего я должен извиниться, что так долго не отвечал тебе: все было как-то некогда[1048]. Я не знаю, почему Юрий тебе не пишет: я посылал письма также в Умени и в Ножавино вместо Умёта и Инжавины, но письма дошли[1049]. Почему ты от Юрия ждешь письма более, чем от меня? а?

Я уже перестал приводить в негодование благочестивых баронов или, вернее сказать, они перестали возмущаться: а чтобы их возмутить, нужно очень немного, стоит только оборвать цветы в чужом саду, влезть на недоступную по их мнению скалу, пойти босиком в море, запеть громко в парке, раскланяться незнакомым дамам и т.п. Се sont des betises <sic!>!

Я немного скучаю, хотя тут бывают спектакли, танцы и музыка, и я приобрел еще несколько знакомых, в том числе одну барышню, Ксению Подгорскую, которою очень увлекаюсь[1050]. Но это пройдем молчанием, как говорит Цицерон. Я уже начинаю думать о Петербурге и о вас, мои милые друзья. Вообще, это бывает всегда так со мною: начиная с декабря, я начинаю думать о лете, с июля — о городе. Когда ты думаешь приехать в Петербург? Мы, вероятно, к 12-му. Эту зиму ты непременно должен бывать у меня: неужели тебе это так строго запрещено родителями? или, может быть, ты думаешь, что наш дом неприличен: спроси об этом у Юрия. Может быть, ты скажешь, что ты не бываешь у меня совсем не потому, а потому, что я недостаточно представляю интереса — в таком случае, конечно, мне останется — молча проглотить пилюлю… Нехорошо!

Я тоже припомнил историю, но немного при других обстоятельствах, чем ты. Здесь есть развалины монастыря Св. Бригитты. Это был католический монастырь, разрушенный Иваном Грозным. Подземный ход между ним и Ревелем был завален, монахини были замуровлены — энергичная расправа. И теперь еще в лунные ночи можно видеть огни в окнах заброшенного монастыря и тихое пение молитв. Прелестно! Он произвел на меня сильное, очень сильное впечатление. Это так поэтично, так фантастично, так мистично, так романтично! Под влиянием его я написал «Ave Maria» для соло сопрано, 5-тиголосного женского хора и оркестра[1051]. Сюда на днях прибыла практическая эскадра: 10 кораблей — это красиво[1052]. Но все-таки скучно: скорей бы осень! Там Петербург, там все, там концерты, там театры, там — там — там... (Прибавь сам, что придумаешь).

Как-то я составил список моих недостатков (набралось до 14), достоинства хочу попросить написать других: неловко же хвалить самого себя![1053]

Осенью покажу, если хочешь. Извини за почерк.

Твой друг

М. Кузмин

Пиши скорее; не бери примера с меня[1054].

4

1-го августа 1890 г.

Ревель

Представь, мой друг, я хотел сегодня сам писать письмо, начинающееся с такого же вопроса, как и твое!

Дело в том, что 21-го я тебе написал длинное письмо и с нетерпением ожидал ответа; и вдруг получаю: «Что ты меня совсем забыл?» Отчего оно не дошло, это ведает один Алла <так!>, а, может быть, и ваш дворник. Но не знаю, упрекать ли мне судьбу или благословлять ее за то, что она воспрепятствовала моему письму дойти до тебя. С одной стороны, там было много глупостей, которых тебе лучше было бы не получать, с другой стороны, там было много интересного о переселении душ, о моем увлечении некоею Ксениею, о Гофмане и т.п.[1055] Конечно, я мог бы все это снова написать, но это — скучно. Повторю только 2 вопроса, на которые прошу покорно ответить поскорее, а не откладывать до личного свидания. Во-первых: веришь ли ты в сверхъестественное? твоим ответом обусловливается некоторое объяснение осенью. Во-вторых (я представляю себе твое лицо, когда ты будешь это читать, но не обижайся). Спрашиваю тебя как искреннего друга, который не будет скрывать своего мнения из вежливости: находишь ли ты во мне черты неестественные? Если да, то напиши, и я по возможности постараюсь исправиться. Если же они составляют основные черты моего характера, то они не могут быть неестественными (т.к. они врожденные).

Я уже начал считать часы до моего отъезда: доказательство, как мне весело. Впрочем, мне летом скучно везде, если только я живу более 2-х недель на одном и том же месте. Как твоя переписка с Юрием? Я веду довольно энергичную. Относительно начала занятий произошло разногласие между директорами гимназий: одни говорят, что надо прибавить 2 недели, считая с 7-го, другие — с 13-го[1056]. Во всяком случае, начнется не раньше 21-го. Вероятно, нас соберут 16-го и объявят, что мы можем расходиться до 21 или 29-го. Акт, во всяком случае, будет не 16-го, а в октябре, так как и директор и инспектор[1057] вернутся из-за границы не раньше сентября. Впрочем, все эти сведения я получил от Алексея[1058] или из газет (что почти одно и то же), так что за достоверность не ручаюсь. Мои бароны и баронессы все по очереди умирают (только не от холеры); вероятно, оттого, что они сюда и приехали полуживыми. А живые все еще воюют с нами, особенно один баронет, которому мы попали в лоб крыжовником, бросив его в открытое окно etc.

Я думаю, что работа и не есть главное отличие человека от животных: работать может и лошадь, и вол. Разум не может производить физического труда. Машина не имеет преимущества над человеком, т.к. она сама — плод разума.

Я написал на днях «Мадагаскарскую песню» для сопрано и «Узника» для баса[1059].

Еду 9-го августа. Впрочем, кто знает?[1060]

А китайский император по дороге к японскому сюда действительно заедет: теперь он еще у королевы Сандвичевых островов[1061]. Прощай.

Остаюсь жив и здоров, чего желаю тебе и твоей лодке.

Целую тебя в сахарные уста твои (как пишут обыкновенно кормилицы свои мужьям).

Михаил Кузмин.

Твой друг, конечно!

5

22 июня 1891 года

Мой друг, извини меня и не брани за мое молчание, которое, без сомнения, тебя печалило. Все как-то не случалось мне писать: то было впечатление дороги и путешествия, и потом было слишком грустно; хотя теперь не менее грустно, даже еще хуже, но я все-таки пишу. Мне тяжело потому, что я остаюсь совершенно чужд здешней природе и не могу говорить, как Юша, что «я видел Италию, Францию, Германию, но ничто мне не переворачивает внутренности, как караульский выгон!»[1062], а у меня внутренности переворачиваются только после обеда. Во-вторых, мне тяжело, так как все-таки я живу в чужом семействе, которое совершенно мне не знакомо и смотрит на меня чуть ли как не на приживальца. Впрочем, тут, может быть, я мелочно самолюбив, но все-таки неприятно. Я раскаиваюсь отчасти, что я поехал, я ужасно тоскую по морю. С внешней стороны все любезны и гостеприимны, но иногда что-то проскальзывает, что заставляет меня предполагать, что на меня смотрят именно таким образом. Может быть, я ошибаюсь — дай Бог.

Его дядя и тетя[1063] очень умны и образованны, но односторонни и довольно нетерпимы, так что часто приходится уходить, чтобы не слышать глумления над тем, что дорого и свято для меня. Юша очень подпадает под их влияние и часто высказывает взгляды совершенно отличные от прежних. Вообще я более и более замечаю, что все то, что он так логично, убедительно и даже красноречиво иногда доказывает, не составляет для него сердечных, субъективных убеждений, а он сам их себе привязывает, считая это удобным. Я не знаю, что действительно составляет его убеждения, разве то, что за отсутствием убеждений нужно говорить фразы, сообразуясь с обстоятельствами. Он «все признает, все понимает, всем может восторгаться, все допускает». А в сущности он ничего не признает, ничего не понимает, ничем не может восторгаться, а его терпимость имеет целью <с> помощью пустых фраз привести всех к его нетерпимости. Ядро этого составляет пустое фразерство и педантизм. И так во всем, во всем!

Не думай, что я забыл правило: «Не судите, да не судимы будете». Я не сужу, я не упрекаю (всякий человек сам себе судья), но мне горько, бесконечно горько.

Я получил правила из консерватории[1064]. Довольно туманно, хотя и не Шуман. Но все-таки готовлюсь, там — что Бог даст. Как ты? пиши, пиши, чтобы я здесь не умер с тоски. Скоро мы оба предадимся искусству, и как светло потечет наша жизнь. Светло не в матерья<ль>ном отношении, а в занятиях обожаемым делом. Я знаю, что иду не на розы, а на чердак, и все-таки иду с блаженством, с глубоким блаженством.

Прощай, мой милый, мой дорогой друг.

М. Кузмин.

6

28 июня 1891

Мой друг, ты, я думаю, заключил по моему последнему письму, что я поссорился с Юшей не на живот, а на смерть; на самом деле никакой ссоры, никакого разрыва не происходило, а просто распадение. Пока я все принимал за чистую монету, были сердечные отношения; мало-помалу глаза мои стали открываться, отношения охлаждаться; теперь совсем исчезли; я не говорю приятельские отношения, а дружеские, когда открываешь всю душу, все мысли, все желания, все планы, встречаешь живое участие и бодро идешь вперед рука об руку. Я думал, что такие отношения возможны, а они невозможны. Что ж? тем лучше: лучший друг — сам я*. Приятельским же отношениям нет причины прекращаться: я буду ходить к ним, он — ко мне, будет развивать мой невежественный ум, будет давать мне читать произведения своего дядюшки, которые валяются у меня под столом**, ходить на русские концерты[1065], доказывать с жаром разные софизмы, патетически делать вид, что восторгается произведениями искусства. Нет сил перечислить всего, что я в ослеплении считал доказательствами искренней дружбы. Впредь буду осторожнее***.

Жизнь в Карауле делается все более и более несносною: каждую минуту слышишь самое легкомысленное надругание над всем, что я боготворю****, исключительно потому, что они имели несчастие не понравиться Бор<ису> Н<иколаевичу>, который считает себя не только первым историком (выше Тэна и Момзена[1066], по его словам), но и безапелляционным судьей по всем отраслям науки и искусства. Все слушают его афоризмы и благоговеют. Нетерпимость ужасная, уважения к чужому мнению никакого. Вообще все окружающие несносны до невозможности, исключая графини Капнист[1067], которая, действительно, очень проста, изящна, умна и остроумна. Приехал вчера учитель к Капнист, московский учитель латинского языка. В тот же вечер схватился спорить с Б.Н. Какая вульгарность, запальчивость, пошлость, глупость, ни одной дельной мысли, придирка к словам, просто руготня. И подумать, что это маститый философ обменивается мыслями с представителем молодежи!? К счастию, можно предположить, что это не представители, а претенциозные посредственности, решающие судьбы мира и произносящие приговоры гениям*****. К счастию!

Приезжали аристократические гости — пустота и сплетни (напр<имер>, <?> Петровы-Соловые). Теперь дождь и холод.

Прощай, мой милый, ты можешь представить, какое удовольствие доставляют мне письма из Петербурга.

М. Кузмин.

Юша велит сказать: «Мнемоника здраствует <так!>» Но по-моему, это просто шарлатанство, которое дает возможность запоминать 1000 бессмысленных слов. Хронологию всякий запоминает посредством общей линии событий, а не голою памятью, стихи и музыку также. А мнемоника годится только для ярмарочных фокусов. Я говорю: «По-моему».

* В тексте помета рукой, очевидно, Матвеевского: «Достоевский?».

** В тексте помета: «К чему ирония?»

*** В тексте помета: «Жребий человека ошибаться».

**** Исправлено на: «над всеми, которых я боготворю???»

***** Сверху вписано: «Не единому и пришлому человеку решать судьбы мира»

7

9 июля 1891 г.

Спасибо за письмо. Я не ратую против такого способа переписки: одно письмо общее, другое — частное. Ты даешь мне довольно непроизводительный совет. «С волками жить — по-волчьи выть»; это — не совет и не правило, а констатирование факта, т.е., живя с волками, приучаешься выть по-волчьи. Я так понимаю эту пословицу, потому что, во-первых, эта же самая пословица выражена у других народов в повествовательной, а не в повелительной форме, во-вторых потому, что было бы бесполезно и безнравственно советовать менять свои утверждения сообразно с обстоятельствами. Может быть, это имеет значение: относись к людям так, как они к тебе. Но это слишком произвольное толкование. И, во всяком случае, — это не правило, а просто вывод, насколько сильно влияние обстановки и общества.

Придется просто терпеть и повременить топиться в Вороне[1068]: в Неве все же лучше. Конечно, бывают светлые проблески: когда я за музыкой или один, но редко — виновато леченье: все время занято бездельем и ни минуты свободной для дела — приходится ночью. Тем лучше, меньше спать — больше жить. Жить?! В таком-то муравейнике? Когда-то в Петербург!

О Юше я высказал свои убеждения, не смягчая их; ты этого не потребуешь, да и они не настолько жестки. Скептицизм в нем такой же привязной ярлык, как и все остальное; искренен он потому, что сам поддается обаянию своей прицепленной фразы, которая одна неограниченно царит над ним. Влияния, совершенно чуждого духу данного человека, не может быть, и из неродственных духу влияний не может создаться своего. Человек имеет определенный склад души и не может поддаться противоположному влиянию. Таким образом, влияние может быть только близко подходящее под субъективность данного лица и может только расширять и усиливать личные убеждения, а не изменять их. Человек стремится к сохранению своей субъективности и должен к этому стремиться, так как это истинно и велико — полнейшее обособление своей индивидуальности и развитие ее до возможных пределов. Объективность — это отсутствие субъективности, отсутствие личности, безличность, ничтожество, нуль. Никакое влияние радикально изменить мнений не может, если только мнения не привязные. С годами ничего не проходит, кроме годов, и фразерство — не отличительная черта юности.

Ты говоришь, что истины нет, но это совершенный вздор. Есть у Ал. Толстого, кажется, стихотворение, где истина изображена в виде огромного города, окраины которого совершенно различны. Несколько людей захотели узнать, что это за город, и все подъехали с разных сторон. Когда они съехались, то один утверждал, что это — большой каменный город с церквями, другой — что это большая деревня с садами, третий — что это большая гавань с кораблями и т.д. И они поссорились и убили друг друга, и все были правы[1069].

Иисус не отвечал Пилату: они бы не поняли друг друга. Иисус не мог понять, что светлая частная жизнь — веселые праздники очаровательных балов, внешняя красота природы и жизни составляют для Пилата истину. И Пилат не мог понять, что этот оборванный, заморенный еврей — представитель истины[1070].

Иисус не мог бы обратить Пилата, он это знал и не начинал бесполезного труда. Он знал, что нужно не меткое слово, не страстная мистическая импровизация (как нагорная проповедь[1071]), а доказательная речь, основанная на логических законах и фактических примерах: он этого не мог дать — и промолчал. И Иисус был прав, и Пилат был прав; оба были правы со своей субъективной точки зрения; а другой и быть не может: это — высшее мерило всего. Как может сказать человек человеку: «Это — черное», когда тот видит, что это — белое; третий скажет, что это — красное, и все будут правы.

Раз мне кажется, что это белое, то для меня несомненная истина — что это белое. А абсолютно никто не может сказать, что это такое. Каждый сообразуется со своею субъективностью, это — так, и должно быть так, так как это — так. А личности, у кого нет определенной личности, будут как Полоний в «Гамлете»[1072]. Один скажет: «Смотрите, как это облако похоже на слона». — «Совершенный слон». — «А по-моему — это жираффа». — «Вот-вот, вот я это и хотел сказать». — Только Полоний из угодливости притворялся ничтожеством, а те — ничтожество по самому своему ничтожеству и пустоте. Скажут им добрые люди: «Это черно». — «Как чернила»,— ответят они. Другие скажут: «Протрите глаза, смотрите, ведь это — бело!» — «Как снег»,— ответят они. Это с годами не проходит.

Я Юшу очень люблю и жалею, что мы не можем быть друзьями. Я односторонне субъективен; он всесторонне объективен. Авторитет человека — он сам, идеал — в нем, зависит от его субъективности и, следовательно, то, что я говорю, не мешает тому, что ты говоришь, что идеал — авторитет. Я только беру более общее понятие — субъективность.

Завидую тебе, что ты живешь среди музыки. Здесь не очень много ее, в определенный час я не могу, во всякий час я тоже не могу. Там духовно, тут матерьяльно. Юша болен; лихорадка; теперь легче; он очень мнителен: не понимаю. Пиши мне ответ. Согласен? с тем, что ты мне напишешь, и с тем, что я тебе написал. Поклон Петербургу. Прощай. Твой Друг

М. Кузмин.

Объясни про женщин и полтаву <так!>. Будь здоров и счастлив.