Мифология заговоров

Депутат Конвента якобинец Левассер, вернувшись с фронта еще в середине сентября 1793 г., обнаружил разительные перемены — прежде единая Гора была расколота на множество фракций, которые вели между собой тайную войну как против действительных, так и против воображаемых противников. «Историк, — пишет известный английский исследователь профессор Норман Хеймпсон, — находится в еще более невыгодном положении, поскольку многое из того, что тогда говорилось, никогда не было занесено на бумагу, а то, что было записано, благоразумно подвергалось уничтожению. Политические вопросы переплетались со множеством личных раздоров, и союзники в одном вопросе могли быть врагами в другом. Происходили переходы из одной группировки e другую, для обеспечения поддержки оппонентов применяли подкуп или, возможно, шантаж. Коррупция пересекала политические разграничения, внося замешательство. Воздух был сгущен обвинениями в измене, многие из которых выдвигались всерьез и даже могли соответствовать истине. Письменные свидетельства всего этого в лучшем случае фрагментарны, часто сознательно наводят на ложный след или отражают искреннее заблуждение»[458].

В конце 1793 и в начале 1794 г. атаки на революционное правительство внутри якобинского лагеря велись с двух сторон: справа — из лагеря сторонников Дантона («снисходительных»), которые отражали настроения влиятельных слоев буржуазии, все более тяготившихся политикой террора, жесткого административного регулирования в экономических вопросах, реквизициями и максимумом, и слева — со стороны того крыла якобинцев, ядро которого составляли вожди клуба кордельеров и которые преобладали в руководстве Парижской коммуны. Они отчасти выражали недовольство народных масс ограниченностью социальных мероприятий правительства, нацеленных на улучшение положения неимущих слоев населения, политикой жесткого ограничения заработной платы. Поскольку, однако, эта критика слева велась и теми идейными вождями санкюлотов, которые осуждали диктаторский характер власти революционного правительства, их выступления против ограниченности социальной политики якобинцев, защиту интересов народных низов возможно было представить как поход против Республики, смыкавшийся с действиями роялистского подполья. Так именно и поступило якобинское правительство, когда приступило к ликвидации санкюлотской оппозиции весной 1794 г. Но на рубеже 1793 и 1794 гг. состав группировок еще далеко не сложился. Будущие дантонисты Эро де Сешель, Жюльен из Тулузы, Шабо считались «ультралевыми», «эбертистами» по позднейшей терминологии. Дантонист Фабр д’Эглантин обвинял дантониста Эро де Сешеля в интригах против Дантона, а сам Дантон подумывал о блокировании с Эбером.

В данной связи надо особо остановиться на роли плебейских выступлений. Нельзя при этом забывать об облике тогдашней плебейской массы с ее бесконечно тяжелыми, поистине беспросветными условиями жизни и труда; разделением на различные прослойки, нередко с далеко не одинаковыми интересами и отсутствием поэтому единого классового сознания; низким образовательным уровнем; сохранением многих предрассудков и иллюзий, позволяющих нередко с готовностью следовать сомнительным или даже прямо авантюристическим призывам и лозунгам. Среди этой массы имелась большая прослойка люмпен-пролетарских элементов — «пассивный продукт гниения… слоев старого общества»[459], «массовое существование которых после падения средневекового строя предшествовало массовому образованию обыкновенного пролетариата»[460]. Эта прослойка, вовлекаемая общим порывом народа в революционный лагерь, являлась питательной почвой для различных эксцессов, для перерождения неизбежного применения насилия против старых господствующих классов в бессмысленные погромы, трансформировала политические выступления санкюлотерии против ее классовых врагов в расправу над случайно подвернувшимися под руку людьми. Они были, говоря словами Маркса, способны «на величайшее геройство и самопожертвование, но вместе с тем и на самые низкие разбойничьи поступки и на самую грязную продажность»[461].

Революционная активность трудящейся массы в масштабах всей Франции, и особенно в Париже, была той силой, которая плебейскими методами осуществляла задачи буржуазной революции, в том числе и тогда, когда временно заводила эту революцию за ее исторически возможные пределы. Напротив, эксцессы, творившиеся люмпен-пролетарскими элементами, никак не двигали вперед революционный процесс, скорее отталкивали от революции колеблющихся. И те же люмпен-пролетарские элементы при изменившейся обстановке пополняли ряды контрреволюционных банд, превращались в орудие буржуазной и феодальной монархической контрреволюции. В годы Великой французской революции не было недостатка в сознательных и бессознательных попытках употребить люмпен-пролетарские элементы в целях, далеких от революции. Иногда такие попытки диктовались и личными, карьеристскими мотивами тех или иных вожаков толпы, подыгрывавших для приобретения влияния на нее, втравливая ее в действия, причинявшие вред ее действительным интересам. Этой тактики не были чужды и некоторые якобинские политики, тоже подыгрывавшие настроениям наименее сознательной части санкюлотов. Немалое число таких политиков пополнили ряды участников переворота 9 термидора, а потом были в числе тех, кто собирался выдать Республику Бурбонам. Потенциально подобные демагоги были готовы к этой роли еще тогда, когда числились в рядах крайних революционеров

При изучении и изложении истории революций в нашей литературе с полным основанием на передний план выдвинуто главное — то, что связано с активностью сотен тысяч и миллионов людей к действиям столкнувшихся в ожесточенной борьбе общественных классов. Но это вовсе не означает, что не следует уделять внимание действиям небольших групп и отдельных лиц, которые руководствовались своими частными мотивами и интересами, далеко отстоящими от магистральной линии борьбы. В определенных ситуациях такие действия приобретали крупное политическое значение. Поэтому было бы, в частности, ошибочным считать тайные заговоры, по крайней мере внешне слабо связанные с массовыми выступлениями, с давлением народных низов на политическую жизнь, чем-то сугубо второстепенным для хода революции.

Не так уж редки в истории ситуации, когда создавалась возможность захвата сравнительно небольшой группой заговорщиков под любыми предлогами доминирующего положения в решающей по своему значению организации (и тем самым прямо или косвенно государственной власти) и в течение более продолжительного периода проводить политику, противоположную той, которой придерживалась организация ранее и которая соответствовала интересам массы ее членов. И эта возможность могла возрастать в условиях крайней централизации власти, первоначально продиктованной нуждами самой революции. Конечно, для создания обстановки, делавшей возможным такое изменение «цвета» власти, были в конечном счете свои глубокие социальные причины, но это никак не уменьшает роль, которую могли играть и играли тайные заговоры (в том числе инспирировавшиеся из-за границы).

Напомним, что в 1794 г. политическая борьба приобрела иной характер, чем в годы, предшествовавшие революции. Революция 10 августа 1792 г., 31 мая — 2 июня 1793 г., сентябрьские выступления 1793 г. были выступлениями масс, возглавляемых ими непосредственно избранными органами, прежде всего Коммуной. В 1794 г. исход борьбы определялся в двух случаях из трех — при разгроме эбертистов и перевороте 9 термидора — победой Конвента и комитетов общественного спасения и общественной безопасности над Коммуной, а в третьем случае — при нанесении удара по дантонистам — приказом об их аресте, изданным этими комитетами.

Выдвижение на авансцену заговорщических методов борьбы было, возможно, связано с тем, что ни одна из столкнувшихся группировок не могла, когда дело шло о борьбе против другого крыла якобинского лагеря, рассчитывать на прочную поддержку народной массы, как это было ранее. Лояльность санкюлотов явно была поделена между революционным правительством и Коммуной. В этих условиях комитеты действовали с помощью неожиданных приказов об аресте деятелей оппозиции, а те — посредством заговоров.

Политические сражения 1794 г. происходили не на авансцене — ни в Конвенте, ни в печати, ни в Якобинском клубе или в Клубе кордельеров и тем более не, как раньше, на городских улицах с участием народной массы. Сцена лишь отражала, и то в очень искаженном виде, битвы за кулисами, итоги которых потом подводились в Революционном трибунале и на гильотине, воздвигнутой на площади Революции. Народ как самостоятельная сила безмолвствовал даже в тех случаях, когда обращались к нему за помощью. Внутренняя контрреволюция нередко связывала свои надежды с борьбой внутри революционного лагеря, все группировки которого были (или казались) одинаково враждебными в глазах защитников старого порядка. Вместе с тем, как правило, от роялистов ускользал реальный смысл этой борьбы, ее социальные корни и возможное влияние на дальнейший ход революции. Если вернуться к французским эмигрантам-роялистам, то они отказывались видеть различие между умеренным конституционалистом Лафайетом и Маратом; что же говорить о понимании разногласий между Горой и Жирондой или тем более между разными группировками якобинского блока. Более того, с лета 1792 до лета 1793 г. главным противником роялистам представлялись именно жирондисты, поскольку они стояли тогда у власти и демонстрировали стремление покончить с «анархией», навести твердый порядок, который ведь был бы новым порядком, а не возвращением к любезному для эмигрантов старому режиму.

Такие настроения и позднее немало мешали роялистским вожакам разглядеть в жирондистах союзников в борьбе против якобинской диктатуры. Эта же аберрация побуждала роялистов видеть в «анархии», т. е. прежде всего в выступлениях плебейских масс, не силу, двигавшую вперед революционный процесс, а лишь свидетельство усиления «хаоса», подрывающего основы нового порядка, правительственного контроля над положением в стране и позволяющего надеяться на то, что все это вызовет только стремление избавиться от «злодеев» путем призвания «законного монарха». Естественно, что при таком «осмыслении» действительности могла родиться у наиболее активных деятелей роялистского подполья мысль, что путь к монархической реставрации лежит через всемерное разжигание раздоров среди революционеров.

Другой вопрос, что под этими раздорами подразумевались непохожие друг на друга события. Примерно по осень 1793 г. включительно переход власти от партии к партии и ряд важнейших законодательных актов осуществлялись под прямым воздействием массовых крестьянских и плебейских выступлений. Напротив, решающие события в первой половине 1794 г., разгром группировок эбертистов и дантонистов, происходили без какой-либо существенной активности масс. Естественно, что если роль роялистских агентов в «провоцировании» народных выступлений могла быть самой ограниченной, то этого нельзя сказать о «раздорах» первой половины 1794 г., которые велись с широким использованием методов тайной войны и разрешались с помощью государственного репрессивного аппарата.

Было бы нелепостью при современном уровне науки не видеть решающих классовых причин борьбы между различными фракциями внутри якобинского блока. Но из этого вовсе не следует, что у их руководителей не могло быть личных мотивов, диктовавших ту или иную линию поведения, и притом мотивов, отнюдь не обязательно совпадающих с устремлениями и интересами различных слоев французского общества. Это относится и к дантонистам, выражавшим настроения новой буржуазии и деревенской верхушки, и особенно к некоторым руководителям парижских санкюлотов. Более того, нахождение тех или иных лиц — из числа подручных роялистских заговорщиков — среди этих руководителей было следствием незрелости самой выдвинувшей их плебейской массы.

Выдающийся французский историк Жорж Лефевр обратил внимание на то, что, каковы бы ни были в действительности заговоры роялистов, они представлялись реальными в социальной психологии. Народные массы были уверены в существовании заговоров вне прямой зависимости от реальных интриг и комплотов роялистов и других врагов революционной Франции. Именно таков был, как отмечал известный прогрессивный историк М. Вовель, процесс нагнетания чувства страха, столь характерный для общественного сознания того времени[462].

На предшествовавших этапах революции в связь с заграницей вступали партии, терпевшие неудачу в попытках остановить революцию, — сначала королевский двор, потом фейяны, затем жирондисты. Эта последовательность неизменно присутствовала в сознании современных политиков и когда они подозревали в таком сговоре отдельные группировки внутри якобинского блока, и когда правительственные комитеты выдвигали такие обвинения, даже не имея весомых доказательств, но сами находясь во власти этих подозрений. Шпиономания зимы 1793/94 г. становилась относительно автономной силой, используемой политическими партиями. Она приобретала большее значение, чем сама активность спецслужб. Более того, шпиономания порождалась остротой и логикой политической борьбы в большей мере, чем реальной активностью разведок. Например, степень такой активности была очень высокой при правлении Наполеона I, но, если не считать первых лет его господства (до 1805 г.), никак не выливалась в шпиономанию. Надо учесть, что шпиономания образца 1794 г. была вызвана не просто опасениями выдачи секретов, а тем, что агенты врага принимали самое непосредственное участие в борьбе за власть, претендовали на захват ключевых позиций в правительстве. А такая угроза рисовалась, несомненно, более реальной в 1794 г., чем, допустим, в 1805 г.

С конца 1793 г. общее убеждение в существовании «иностранного заговора», представлявшего смертельную угрозу для Республики, было использовано как орудие борьбы между различными группировками. Изменилась объективная основа для такой инстинктивной уверенности, которую разделяли и революционные руководители, наделенные острой политической мыслью и знанием реальной обстановки. Исторический опыт революций доказывает, что внешняя контрреволюция часто поддерживает наиболее близкую к крайней революционной партии оппозицию, стремясь свергнуть таким образом революционную власть и проложить дорогу для торжества открытых реакционеров[463]. Разумеется, этот опыт революции тогда не осмысливался в таком четком и законченном виде; но и так, как он представлялся Робеспьеру и его сторонникам, можно было считать «иностранный заговор» реальной опасностью, а не предлогом для репрессий против других фракций революционеров. И тем не менее «иностранный заговор», чем бы он ни был, стал именно орудием расправы над монтаньярами, принадлежавшими к побежденным группировкам внутри якобинского лагеря. Борьба с контрреволюцией вырождалась в расправу с революционерами, не согласными в каких-то вопросах с правящей группировкой, борьба с действительными заговорщиками — в фабрикацию мнимых заговоров. Руководители каждого из столкнувшихся течений внутри якобинского блока считали лидеров противостоящих группировок агентами роялистов и иностранных держав. Конечно, выдвижение подобного обвинения было средством дискредитации противников, но отнюдь не было только орудием борьбы; оно было и внутренним убеждением, которое в свою очередь окрашивало оценку всей политической обстановки. И хотя это убеждение в ряде случаев не было беспочвенным, оно неизбежно приводило к серьезной деформации политического мышления, способствовало той легкости, с какой ликвидировались все ранее утвердившиеся нормы рассмотрения дел в Революционном трибунале.

Обвинения в связи с иностранными правительствами носили тем более устрашающий характер, что практически было невозможно доказать их несостоятельность. И не только потому, что они открыто выдвигались, как правило, против уже потерпевших поражение и арестованных политических деятелей, что их судили совместно с действительными агентами врага (пресловутая «амальгама»), но и потому, что прежде стоявшие у власти политические группировки — фейяны и жирондисты, перейдя в контрреволюционный лагерь, действительно вступили в союз с интервентами. Осталось мало руководителей партий и революционного правительства, которых не обвиняли бы в том, что они сообщники роялистов и агенты иностранных правительств. Это только облегчало задачу историков, которые в разных работах выдвигали в качестве кандидатов на роль тайных контрреволюционных заговорщиков то одного, то другого из деятелей революции, ныне, кажется, уже исчерпав весь список мыслимых и немыслимых «претендентов». Между тем для понимания истории революции существенно не только то, был ли виновен тот или иной политический деятель в предъявленных ему обвинениях. Не менее важно установить, что заставляло подозревать его в совершении инкриминируемых ему деяний, какими уликами располагало правительство, начиная преследование этого лица, были ли достаточно вескими, хотя бы внешне, эти улики, или они служили благовидным предлогом для ликвидации политического противника и почему многие из этих улик не фигурировали на судебных процессах над действительными или мнимыми заговорщиками.