Глава 31
Глава 31
«Не веди, начальник, сам дойду.»
«Лучше кашки не доложь, но от печки не тревожь.»
Лагерный фольклор
Мне пришлось постигнуть значение трех «Д»: дистрофия, диспепсия, деменция. Три роковые «Д». Если к этому еще добавить побои, наносимые заключенные дегенератами-охранниками, и умерщвление прямое или косвенное в штрафном изоляторе, то, пожалуй, полностью вырисовывается картина жизни и смерти человека в сталинских лагерях. Ускоряет приближение смерти и труд, весьма тяжелый при 12-ти часовом рабочем дне. О питании и говорить не приходится. Зима завладела Колымой. Снег и мороз добивали людей. Все больше в лагере появлялось «доходяг», т.е. изможденных, истощенных, пораженных цингой людей.
Фельдшер лагеря рудника имени Чапаева Олег Георгиевич Потехин, кажется, ленинградец, (за что он был осужден, не знаю) говорил мне, что зима многих унесет на тот свет. Потехин, узнав, что я обладаю медицинскими познаниями, сочувственно относился ко мне. Внезапно для нас, заключенных, был собран этап из наиболее ослабленных. Это был очередной лагерный сюрприз. К этому надо было привыкнуть. И не сразу мне удалось усвоить, что в лагере каждый следующей день совершенно непредсказуем. Возможно, хотя я не уверен, что Потехин посоветовал нарядчику включить и меня в состав этапа, так как подумал, что смертность в лагере растет, а я могу быть следующим кандидатом в «жмурики». И надеясь, что на новом месте мне «повезет», зачислил меня в этап. Впрочем, это только мои домыслы. Очевидно, в то время я еще верил в добрые помыслы и дела людей. Жизнь в дальнейшем убила эту веру.
Руки мои к тому времени зажили. А случилось со мной следующее, из лагеря нас под конвоем погнали в тайгу, надо было на своих плечах из тайги принести шести или восьмиметровые бревна — спиленные раньше лиственницы. В тайгу за этими бревнами ушло 10-12 человек, в их числе был и я. Цинга давала себя знать. Ноги мои при каждом шаге как будто ступали по надутым резиновым подушкам. Чтобы спасти десны и зубы я жевал луб лиственницы, а в лагере от цинги пили приготовленный из лиственничной «лапки» — иголок чай. Горькую терпкую жидкость готовили, заливая кипятком в деревянной бочке нарезанную массу игл лиственницы.
Итак, мы шли в тайгу за бревнами (начальство затеяло что-то строить в лагере). Я ковылял одним из последних. Бригадир вернулся ко мне и сказал, чтобы я подобрал упавшего и с ним вернулся в лагерь. Дав мне такое задание, бригадир поспешил к началу колонны работяг. Колонна — это слишком громко сказано: я уже говорил, что было нас 10 или 12 человек и один конвоир. Пройдя сотню-другую метров по протоптанной людьми в снегу узкой тропинке, я увидел лежащего ничком работягу-заключенного. Я стал его поднимать, но он мычал что-то нечленораздельное и не имел сил, чтобы встать. Я понял, что колымский мороз сделал свое дело — сознание у несчастного уже было потеряно, наступило то, что называют общим переохлаждением организма. Я пытался его поднять, но сил моих на это не хватило: ноги, пораженные цингой, меня самого еле держали. Тогда я стал на колени и подлез под него, потом поддерживая его, беспомощного и мычащего, стал отжиматься с этой ношей от снега, на котором мы с ним волей судьбы оказались. Наконец, я встал с этим парнем на своих плечах и, покачиваясь, пошел назад, к лагерю. Моя ноша периодически что-то мычала и соскальзывала с моих плеч. Я одной рукой зацепил его за карман бушлата, а другой за ворот. Сколько я прошел, мне трудно сказать, но парень, как мне казалось, становился все тверже и все тяжелее, и упорно сваливался с моих плеч. Тогда я зубами сбросил с обеих рук свои обледеневшие рукавицы и голыми руками крепко схватил его за одежду. Сколько было сил я поспешил, правда, не думая о своих руках. Мороз в тот день был, вероятно, не меньше – 40 градусов. До лагеря я не дошел, а с трудом добрел до лагерной бани на берегу ручья. Там мылась какая-то бригада заключенных. Я перешагнул порог бани и, теряя сознание, упал вместе со своей ношей. Мне потом говорили, что тот, кого я нес, при падении на пол бани застучал по доскам, как мерзлая баранья туша. Кто-то увидел мои совершенно белые кисти рук и, не долго думая, сунул мои руки в тазик с горячей водой. От нестерпимой боли сознание вернулось ко мне, и я дико закричал. Парня, которого я вынес из тайги, спасти не удалось — от умер от переохлаждения организма. С кистей моих рук от обморожения сошла «перчатками» кожа с ногтями. И после лечения, которое давало мне возможной передохнуть от горных работ, — этап на рудник имени Лазо.
И вот в сопровождении охраны, одетой в добротные полушубки и обутой в валенки, нас, человек 40-50, пригнали к воротам лагеря Лазо. Наши конвоиры ушли в помещение проходной, где обычно дежурят охранники у ворот. Там топится печь, тепло им всем, слышен громкий смех. А мы стоим и коченеем от мороза. Нас впускать в лагерь не торопятся. Но наша одежда и обувь не для колымского мороза. Люди дрожат, трясутся от холода. Блатные злобно матерятся. Их отборная ругать адресуется не только «псарне» — охранникам, но и всему режиму и укладу жизни в нашей стране. Один из воров, одетый в кальсоны и потрепанную телогрейку, которая из-за дыр и полного износа не греет, начинает кричать, требуя, чтобы быстрее впустили нас в зону. Его крик подхватывает вся масса этапников, крик превращается в дикий, звериный вой. «Концерт» охране не нравится, охранники с отборной руганью загоняют нас в лагерную зону. Там нас расселяют по баракам. На другой день это «трудовое пополнение», состоящее из ослабленных цинготников и дистрофиков, распределяет нарядчик по бригадам.
Я попадаю в шахтерскую бригаду. В бадье нас спускают вниз, не знаю, на сколько метров в глубину планеты. В бадье же по окончании трудового дня (12 часов!) извлекают из глубины. Тяжелая работа не улучшает самочувствие цинготника или дистрофика. Я и еще один, по физическому состоянию мне подобный — (его фамилия была Бондаренко) — особенно не понравились бригадиру. Мы не выполняли производственное задание (норм тогда не было, или о них не принято было говорить). Бригадир за то, что мы не смогли выполнить задание, решил нас наказать и, когда всю бригаду поднимали наверх, оставил меня и Бондаренко на ночь «заканчивать» то, что мы не смогли сделать в дневную смену. Бондаренко заплакал и запричитал. В его словах я между всхлипываниями и сморканием различил жалобу, что он оставлен без обеда (лагерной баланды!) и что страшно оставаться ночью под землей. Потом он стал меня уговаривать приступить к работе и доделать то, что мы не смогли сделать за смену. В ответ на его плач и стенания я засмеялся. А потом сказал, что дорабатывать то, что из-за своего физического состояния не смог сделать за день, ночью я не буду. Сказал, что в шахте не так холодно, как снаружи на поверхности, что я буду спать и ему советую. Пусть мы остались без пищи, но зато отдохнем, выспимся до прихода дневной смены. Сон хоть немного восстановит наши силы. Мои речи убедили Бондаренко, и мы, найдя в шахте удобный тупичок, «легли на грунт» и заснули. Утром нас разбудили голоса нашей бригады. Бригадир дал наши пайки хлеба нам, за что ему большое спасибо. Это было человечно. Потом, пристально поглядев на нас, сказал: «Сидите и ничего не делайте, мать вашу…» Конечно, нас списали из этой бригады. «Доходяги» для шахты не годились.
Познакомился в этом лагере рудника им. Лазо с Цесельским. Судя по его осведомленности в области политики, иностранной техники, я понял, что «на воле» он был не простой заурядный человек. Думаю, что он работал, может быть, в таком ведомстве, о котором вслух нельзя было говорить. Судьба Цесельского была весьма плачевна. В борьбе за существование он, уже явный «доходяга», изобрел довольно странный способ выжить: надел старую стеганую телогрейку, сверх нее лагерный бушлат, тоже на вахте, и, защитив таким способом тело от побоев, в столовой, когда бригадиры получали хлебные пайки для бригады у хлеборезов, хватал с подноса пайку, нырял под столы и, спрятавшись там, поспешно съедал украденную пайку хлеба, не обращая внимания на пинки. Кончилось это для него плохо: по жалобе бригадиров, у которых он хватал хлебные пайки, он был посажен в штрафной изолятор. Охрана, разумеется, его раздела до белья. Он там простудился и умер в больнице лагеря от двухстороннего воспаления легких.
Был в нашей стране народный комиссар речного флота Пахомов. Как «врага народа» его «верный сын партии» Ежов уничтожил, а сын Похомова оказался на руднике Лазо. Он работал в ремонтных мастерских и с единомышленниками готовил, как говорили, восстание заключенных. На токарном станке эти смелые люди изготовляли самодельные гранаты, начинять их намеревались аммоналом. С детонатором эта железная цилиндрическая граната, очевидно, была достаточно опасна. Но… нашелся «патриот», он предал их всех. Пахомов и его единомышленники, говорят, были расстреляны на руднике им. Лазо.
Информации о ходе войны мы, заключенные, разумеется, не получали. Но, кто способен был еще думать, кое о чем догадывался. Я не случайно говорю о способности думать, так как дистрофики, люди истощенные, страдающие авитаминозом и цингой, превращались в живых с замедленными движениями голодных роботов. На них часто сыпались удары более сильных и здоровых уголовников и пинки охранников. Конечно, в числе таких, страдающих деменцией, были не только политические, но и уголовники, т.е. те, кто в этой борьбе за существование не сумел выкарабкаться.
Внутри лагерной зоны вдруг соорудили еще маленькую зону, т.е. большой барак-палатку, огороженную колючей проволокой. Туда поместили, собрав со всего лагеря, всю 58-ю статью. Около меня на нарах лежал парень, который мне сообщил, что он сын адмирала Семенова. Отца расстреляли, а сына отправили на Колыму. Я эту особую изоляцию воспринял с достаточной ясностью: на фронтах для нас плохо (тогда решалась судьба Сталинграда), и мы, как у хорошего хозяина кролики в загоне в любой момент (если фашисты возьмут верх) можно кроликов зарезать: они под руками.