3
3
Фортейн не любил, когда его сравнивали с такими известными крайне правыми деятелями европейской политики, как Жан-Мари Ле Пен во Франции или Йорг Хайдер в Австрии. Он не считал себя таким уж правым. Когда журналист Би-би-си Джон Симпсон предположил, что желание Фортейна закрыть голландские границы для иностранных иммигрантов могут расценить как расизм, Фортейн вышел из себя, обругал Симпсона на ломаном английском и прервал интервью. В этом смысле он был уязвим.
Фортейн и правда не был ни Хайдером, ни Ле Пеном. Его образ куда интереснее: популист, играющий на страхе перед мусульманами и одновременно хвастающий тем, что занимается сексом с марокканскими мальчиками; реакционер, обвиняющий ислам в том, что он представляет опасность для голландских свобод; карьерист, считающий себя аутсайдером, борцом против элиты. Но хотя Фортейн и не был просто крайне правым демагогом, как Хайдер или Ле Пен, он использовал настроения, захлестнувшие многие страны в Европе и за ее пределами. Растерянным людям, обеспокоенным наплывом иммигрантов и растущим влиянием на их жизнь панъевропейских или всемирных организаций, Фортейн обещал возвращение к более простым временам, когда, перефразируя слова покойной королевы Вильгельмины, мы были все еще самими собой, все были белыми, а устои голландского общества определяли судьбу нации. Он играл на ностальгии.
Моя бабушка однажды заметила, что жить было бы гораздо проще, если бы в Голландии было всего три политические партии: протестанты, католики и социалисты. Она сказала это в 1930-е годы, когда многие протестанты отказывались делать покупки в католических магазинах, и наоборот, а браки с представителями другой веры были почти неслыханным делом. В то время многие европейцы искали героев, способных остановить процесс загнивания, а Йохан Хёйзинга написал свое знаменитое эссе, направленное против таких настроений. Моя бабушка не симпатизировала фашистам. Но ее рассуждения были слишком упрощенными. В конце концов, в протестантской церкви существует немало деноминаций, и все они хотели быть представленными в органах власти. Либералы, выступавшие за невмешательство государства в экономику, также имели собственную – явно не социалистическую – партию.
Религиозные и политические предпочтения существовали не только у партий. Каждый аспект социальной жизни, того, что мы называем теперь гражданским обществом: спортивные клубы, школы, радиостанции, профсоюзы – все выстраивалось вокруг двух этих «столпов». Все, от министра до последнего работяги, были составными частями «столпов», поддерживавших здание голландского общества, и обо всех реальных или потенциальных конфликтах между ними вели переговоры господа, стоявшие на их вершинах. Столетия религиозной борьбы закончились в достойном восхищения духе компромисса, скучного, как участок голландской суши, отвоеванный у бурного моря.
Конечно, времена изменились, и на смену старым конфликтам пришли новые. К концу 1960-х количество прихожан в церквях резко сократилось, и оставшиеся католики и протестанты объединились в общую христианско-демократическую партию. В 1980-е годы кризис коммунистической идеологии привел к уменьшению влияния социалистов внутри социал-демократического движения, а следовательно, к образованию новых союзов, основанных не столько на политических идеях, сколько на целесообразности.
Поскольку идеология и классовые противоречия перестали быть основой партийной политики, их место должно было занять что-то другое. В 1990-е годы «красные» социал-демократы, смешавшись с «синими» консерваторами, сторонниками свободного рынка, образовали «фиолетовые» коалиции. Политические деятели с гордостью расхваливали новую политику: «польдерную модель» – систему, выдержанную в том же духе переговоров и пресного компромисса, что и политика «столпов». До какого-то момента она работала. Нидерланды процветали и излучали спокойствие. Народ, казалось, был satisfait.
«Польдерная модель» подходила голландцам. Сильные мира сего, некогда заправлявшие «столпами», а теперь – государством всеобщего благоденствия, были во многих отношениях точно такими же, как «регенты» семнадцатого столетия. Они точь-в-точь запечатлены на портретах «золотого века» кисти Франса Халса. Сидя за дубовыми столами в строгих, почти спартанских комнатах, одетые во все черное, они управляли богадельнями и приютами, оказывали помощь нуждающимся, обсуждали проблемы своих предприятий и государства. Лица этих достойнейших господ, солидных и степенных, исполненных благих намерений, богатых, но никогда не выставлявших свое богатство напоказ, отражают их честность, бережливость, трудолюбие, терпимость и – в том-то и заключается гениальность Халса – непередаваемое самодовольство высшей добродетели. Это голландский республиканизм на вершине своей славы: добродетельная элита «людей нашего круга», благоразумно распоряжающаяся властью, якобы для общего блага, и не терпящая никакого вмешательства.
Я снова и снова видел эти лица в ложах для очень важных персон на стадионах, на парламентских дебатах, на концертах и королевских торжествах, с тем же выражением тихого самодовольства. Оно вызвано не богатством или личными достижениями, а лишь тем, что они добродетельно и разумно управляют делами маленькой страны, в которой все заметные люди хорошо знают друг друга. (Это не значит, конечно, что они друг другу нравятся.) Такими же были типичные лица «фиолетовых». Дамы и господа в строгих костюмах считали своим священным долгом заботиться о несчастных, больных, беженцах из-за границы и гастарбайтерах. Для того и существовало государство всеобщего благоденствия. «Польдерной моделью» руководили из скромно обставленных офисов современных «регентов».
К 1990-м годам «фиолетовый» фасад стал покрываться трещинами. С одной стороны, как и во всех европейских странах, власть национального правительства постепенно подрывалась европейскими учреждениями и многонациональными корпорациями. Нараставшие проблемы с пенсиями, здравоохранением, преступностью, налогами, казалось, выскальзывали из рук политиков. Беспокойство усугублялось тем, что несколько лет подряд официально насаждался европейский идеализм, а национальные чувства подвергались очернению. Что означало в мире многонационального бизнеса и панъевропейской бюрократии быть голландцем, французом или немцем? Людям начинало казаться, что их интересы никто не представляет. Они перестали понимать, кому принадлежит власть на самом деле. И тогда современные «регенты», такие как социал-демократ Ад Мелкерт, начали терять авторитет у населения. Более того, к ним стали относиться с открытой враждебностью.
Политика консенсуса содержит элементы саморазложения: политика буксует в глубокой колее, вырытой представителями элиты, сменяющими друг друга на различных должностях. Это случилось в Австрии, где социал-демократы и христианские демократы слишком долго находились у власти. Это случилось в Индии, где Индийский национальный конгресс правил в течение нескольких десятилетий. Это случилось и в «фиолетовых» Нидерландах. При отсутствии идеологии и риска лишиться чего-то более важного, чем должности для своих, партийная политика теряла свой смысл. Доверие к старому демократическому порядку больше не могло оставаться чем-то само собой разумеющимся.
Мусульманская иммиграция была самой заметной, хотя далеко не единственной причиной тревоги населения. Жители Гааги или Роттердама привыкли к обшарпанным и относительно бедным кварталам в районах железнодорожных вокзалов. Теперь эти районы стали приобретать чужеземный вид, все больше напоминая Эдирне или Фес. В течение долгого времени было «не принято» видеть в подобных изменениях какую-то проблему. Мультикультурализм был незыблемой традицией «фиолетовых» правительств. Тот, кто подвергал эту традицию сомнению или проявлял беспокойство по поводу социальных последствий быстрых изменений в городском пейзаже, рисковал выслушать обвинения в расизме. Когда Фортейн позволил себе пренебрежительные замечания об исламе, лидеры основных партий заговорили о «нацизме».
Тень Второй мировой войны снова упала на современную политику. Проводились параллели между «исламофобией» и антисемитизмом. Имя Анны Франк звучало в парламенте как предупреждение. Это не должно повториться, говорили благонамеренные защитники мультикультурных идеалов, Голландия больше никогда не должна предавать религиозное меньшинство. Сто тысяч евреев позорным укором преследовали коллективную память. В политических кругах выжившие евреи, такие как бывший мэр Амстердама Эд ван Тейн, иногда очень убедительно использовали этот довод. Из лучших побуждений, разумеется, однако на деле такие моральные напоминания вызывали не дискуссию, а лишь неловкое молчание. Но только не у Тео ван Гога. Его реакция повергла всех в глубочайший шок: он разразился грубыми, возмутительными насмешками в адрес евреев. Однако и сам ван Гог, и некоторые из его критиков упустили главное. Дело было совсем не в евреях.
Преступность в некоторых иммигрантских районах становилась серьезной проблемой. В больших городах развелось слишком много нелегальных обитателей. Такие преступления, как воровство, торговля наркотиками и даже серьезное уличное насилие, оставались безнаказанными, о них обычно не заявляли. Создавалось ощущение, что полиция потеряла контроль над улицами и преступники вольны делать что угодно. Когда несколько социал-демократов попытались поднять этот вопрос в своей Партии труда, PvdA, им предложили сменить тему. Журналистам не разрешалось даже упоминать об этнической принадлежности преступников, поскольку это раскрывало тенденции, о которых предпочитали не говорить. Бывший лидер PvdA Феликс Роттенберг считает, что «чувство вины послевоенного поколения сильно влияет на политкорректное мышление». Это чувство вины за события, которым их родители позволили произойти, закрыв глаза на очевидное. Люди продолжали отводить взгляды, но уже от другой проблемы.
Некоторые политики, такие как Фриц Болкестейн, тогдашний лидер консерваторов, сторонников свободного рынка, поднимали этот вопрос. Рассматривал его и придерживавшийся левых взглядов социолог Паул Схеффер, автор нашумевшего эссе «Мультикультурная драма». Болкестейн предупредил о столкновении ценностей. Схеффер проанализировал опасности, связанные с наличием изолированных, обособленных иностранных общин, подрывающих социальное единство голландского общества. Обоих осудили как расистов. В респектабельных кругах считать массовую иммиграцию проблемой было не только признаком дурного тона; это означало, что под сомнение ставятся европейские идеалы или расовое равенство. Общеизвестно, что двумя движущими силами Второй мировой войны были национализм и расизм. Любую попытку их возрождения следовало немедленно пресекать. Это было понятно, возможно, даже похвально. Но это не мешало многим чувствовать, что европеизм и мультикультурализм – идеалы самодовольной элиты, современных «регентов». И эти люди ждали политика достаточно приземленного, способного выразить их беспокойство и начать широкое обсуждение проблемы. Таким человеком был Пим Фортейн.