До и после

Именно в это время в 1929 году, как говорилось выше, Булгакова накрыли тяжкие обстоятельства, смешавшие все фигуры на доске. В августе он писал брату в Париж: “Вокруг меня уже ползает змейкой темный слух о том, что я обречен во всех смыслах”[72]. Писатель не выдерживает изоляции (он изгнан из театра, его не печатают и не ставят) и пишет письмо Сталину и правительству.

Про это трагическое письмо, как выясняется, Любови Евгеньевне почти ничего не было известно. В мемуарах она пишет следующее: “По Москве сейчас ходит якобы копия письма М. А. к правительству. Спешу оговориться, что это «эссе» на шести страницах не имеет ничего общего с подлинником. Я никак не могу сообразить, кому выгодно пустить в обращение этот «опус». Начать с того, что подлинное письмо, во-первых, было коротким. Во-вторых – за границу он не просился. В-третьих – в письме не было никаких выспренних выражений, никаких философских обобщений”[73].

Несмотря на трудности, преследовавшие мужа, Любовь Евгеньевна продолжала жить весело и на широкую ногу. Она училась на курсах вождения, мечтала о личном автомобиле, ходила на ипподром, делала ставки на бегах. В принципе, она особенно не меняла своих привычек. То, что Булгакова перестали печатать, ставить в театре, что его вещи клеймят в прессе, то, что он испытывает глубокий кризис, ее особенно не занимало. Эти темы не возникают в ее мемуарах. Теперь письмо Сталину широко известно, и, кроме того, мы знаем, что набирала на печатной машинке это письмо знакомая Белозерской Елена Сергеевна Шиловская, в которую Булгаков был уже серьезно влюблен. И в приемную его отвозила тоже она. Хотя можно представить, каково ей было печатать слова Булгакова о том, что он просит Советское правительство выпустить его с женой – то есть Белозерской – за границу.

Любовь Евгеньевна плохо представляла связь этого послания с последующим звонком Сталина. “Однажды, совершенно неожиданно, раздался телефонный звонок, – писала она в мемуарах. – Звонил из Центрального Комитета партии секретарь Сталина Товстуха. К телефону подошла я и позвала М. А., а сама занялась домашними делами. М. А. взял трубку и вскоре так громко и нервно крикнул «Любаша!», что я опрометью бросилась к телефону (у нас были отводные от аппарата наушники). На проводе был Сталин. Он говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом и себя называл в третьем лице. «Сталин получил, Сталин прочел…» <…> Он предложил Булгакову: «Может быть, вы хотите уехать за границу?»”[74]

Ермолинский же в советском (!) издании своих “Записок о Михаиле Булгакове” комментировал это событие как одно из самых серьезных и поворотных в судьбе Булгакова:

“Почему последовал этот звонок? Может быть, ошеломила неподкупная прямота, с которой писатель писал о своем положении и вообще о положении литературы, стиснутой цензурой? Подкупило отсутствие всякого лицемерия и угодничества? Поразила неслыханная дерзость в высказывании своих взглядов? Автор был бесстрашно искренен. Такие люди не предают. Может быть, как раз это вызвало доверие?.. Спектакль «Дни Турбиных», безусловно, понравился. Сталин смотрел его пятнадцать раз (это зарегистрировано в журнальных записях театра). Почему – смотрел? Нравился уют турбинского дома? Вряд ли. Благородство героев? Возможно. Сталин прислушивался к тому, что говорилось на сцене, и, наверное, к тому, как реагировал зрительный зал. На сцене говорили о родине, об отечестве. Говорили о чести и долге офицера, принявшего воинскую присягу. Зритель не оставался равнодушным, хотя в ту пору эти понятия – «родина», «отечество», равно как и «офицер», «золотопогонник», – воспринимались враждебно, потому что были неотрывно связаны с именами Деникина, Колчака, Врангеля. Ну, конечно же, беспардонный автор заговорил об этом преждевременно. Он был бестактен, однако же… предвосхищал! Создавалась новая Россия, возникала держава, которую надо было сплотить единым чувством патриотизма. Вот и получилось, что к концу тридцатых годов слова «родина» и «отечество», а в войну не только «офицер», но и «генерал с лампасами» прочно вошли в нашу жизнь. Как знать, может быть, мелькнули у Сталина и эти мысли, когда он смотрел «Дни Турбиных»?

Разумеется, это только мои домыслы. Кроме того, кажется мне, не примешались ли тут некоторые совпавшие побочные мотивы? Ведь знаменитый звонок прозвучал 18 апреля, то есть через четыре дня после выстрела Маяковского. Случайна ли такая поспешность?

Каков по натуре Булгаков? Не способен ли он «удружить» еще одной литературной сенсацией – еще одним выстрелом?.. И это, разумеется, домыслы. Ничего из сказанного утверждать не могу. Но так или иначе, Сталин, играя с Булгаковым, как кошка с мышкой, вернул его к жизни. И померещилось писателю Булгакову, что он, писатель Булгаков, нужен и находится под особой защитой. Его поняли! Не отсюда ли возникла пресловутая легенда о Сталине – тайном покровителе Булгакова? Кое-кого она до сих пор устраивает, хотя уже всем известно, что каждую новую пьесу Булгакова ожидали – катастрофы, одна коварнее другой, и его по-прежнему не печатали. Но – померещилось, померещилось! Булгаков поверил! Оправдалось ли это?”[75]

Все, что тогда сформулировал Сергей Александрович в отношении Сталина и Булгакова, – трагедия обольщения писателя властью – потом разойдется по десяткам жизнеописаний писателя. Сергей Александрович знал и понимал всю ту драму изнутри и видел ее в полный рост.

Но в 1930-е годы Ермолинский – преуспевающий сценарист, далекий от подобных размышлений. Он неплохо чувствует себя внутри советской системы. Пишет вместе с Юрием Крымовым сценарий фильма “Танкер «Дербент»”, затем начинает работать с Шолоховым над экранизацией первой части “Поднятой целины”. Второй том “Целины” еще не написан. Надо сказать, что Шолохов во время их встреч в Вешенской очень привязался к молодому сценаристу. Они много и охотно выпивали. Это сыграет свою роль в освобождении Ермолинского. Шолохов напишет не одно письмо в ведомство Берии о невиновности сценариста.

В ноябре 1932 года Булгаков наконец воссоединился с Еленой Сергеевной. Их путь навстречу друг другу был очень долгим. Они расставались, давали друг другу слово никогда не видеться. Но любовь оказалась сильнее. У Булгакова произошло то, что случилось в это время не с ним одним. В 1929 году период депрессии, черных самоубийственных мыслей совпал с кризисом в стране, концом НЭПа, великим переломом. Именно тогда он и встретил женщину, которая показалась ему – спасением. И спустя два с лишним года она стала для него больше, чем женой и другом, редактором, литературным секретарем.

А Марика, веселая подруга Любови Евгеньевны, трудно сходилась с Еленой Сергеевной и так и не сошлась. В отличие от Ермолинского, с которым Елена Сергеевна была вначале холодна, но затем их связала близкая дружба до конца ее дней. И тут надо отметить, что Булгакова дала Ермолинскому для написания воспоминаний свои дневники, чтобы он мог все вспомнить и выстроить историю десятилетней дружбы с писателем. Зачем она это сделала? Да просто всё, что имел Ермолинский, – от писем до заметок и дневниковых записей – забрали при аресте в ноябре 1940 года.

Какими были отношения Ермолинского и Марики в те десятилетия?

Об этом почти ничего не известно. Правда, в архиве дядюшки Г. Ф. Беренштама обнаружилась стихотворная сатира, написанная 7 июня 1932 года неким Евтихием Болтуном, где в главной героине Лёле – недвусмысленно угадывается Марика Чамишкиан. События жизни и любовные похождения героини, которые там иронически упомянуты – известны. Однако там неожиданно возникает еще одно ее любовное увлечение – двоюродный брат Федор Федорович Беренштам.