Ссылка. История в письмах

Но что стало с Марикой? Где она была? Что делала?

Конечно же, она смертельно боялась. Но ее имя тоже почти не звучит на допросах. То, что и она могла пройти через систему негласных допросов, несомненно. Ее связь с итальянцами была очень близкой (через подругу детства, которая была замужем за Пиччини). Не говоря о ее работе с Малапарте, напечатавшим свой скандальный труд (“Техника государственного переворота”) в Париже, а затем поссорившимся с Мусолини и угодившим в итальянскую тюрьму. Кто-то интересовался им? Или нет? Марика много знала о прекрасном итальянце. Но, может быть, о нем забыли? Про это нам пока ничего не известно.

Есть расплывчатые свидетельства загадочных рассказов Марики, приведенных в брошюре Н. Шапошниковой о том, что ее вызывали в НКВД, но она так сильно плакала, что они махнули рукой и ее отпустили. Второе свидетельство еще более необычное. Будто бы ей позвонил Берия (!) и спросил, так же она красива, как ее подруга Нато Вачнадзе? И она сразу же после этого разговора собралась и уехала в Тбилиси к родственникам. За этими рассказами лежит, по всей видимости, стремление что-то сказать и при этом не сказать главного.

Что до ее приятеля Пиччини, то, пока был в Москве, он переписывался с Малапарте (одно письмо сохранилось), и трудно представить, что наши органы не перлюстрировали переписку. Но опять же, все, что связано с Малапарте и его отношениями с Советской Россией, покрыто мраком неизвестности.

Тем временем Сергей Александрович встретил войну в Саратовской пересыльной тюрьме, откуда его тяжелобольным осенью 1942 года выбросили с “волчьим билетом” на улицу. Перед тем как отпустить, ему зачитали постановление ОСО (Особого совещания), согласно которому он подлежал высылке на три года. Тогда он даже не понимал, что его подвергли самому легкому наказанию. Не лагерь, а ссылка! Ермолинский писал, что думал, что просто оказался не нужен НКВД, но эта организация почти никогда не выпускала человека на свободу. Здесь все-таки, видимо, сработало то, что подследственный не подписал ни одной самообличающей бумажки. Признание – оставалось царицей доказательств, а подделывать подписи в таком невнятном деле, видимо, не стали. “В удостоверении, выданном мне вместо паспорта, было только сказано, что я, такой-то, «социально опасный», что подписью и печатью удостоверяется. – Получай дорожный паек, и чтобы в двадцать четыре часа тебя не было в Саратове, – сказал мне человек, объявивший мне приговор ОСО”[96].

Дальше он, больной, оказался на улице в незнакомом городе. Его, умирающего, выходила простая женщина, Прасковья Федоровна Новикова, потерявшая на войне и мужа и сына. После того как он встал на ноги, отправился к месту своей ссылки. Энкавэдэшник послал его на станцию Чиили, на которой поезд, шедший из Москвы в Ташкент, обычно останавливался на одну минуту. Оттуда он и отправил одно из первых писем Марике, на которое спустя время получил ответ.

30. xi.1942

Чиили

Ермолинский – Марике[97]

Машенька, очень трудно передать, с каким волнением я читал эти листочки, написанные твоей рукой. Твоей рукой! Твои листочки! Машенька моя, как страшно было думать, что я навсегда потерял тебя! И кажется невозможным счастье, что ты опять будешь со мной! Приехал я сюда совсем разбитый и больной, совсем без денег, с опухшими ногами – сама понимаешь, в каком же ином виде я мог еще быть? Сначала ночевал на вокзале, а потом люди, участливо ко мне отнесшиеся, помогли найти угол. Я заметно лучше себя чувствую и лучше выгляжу, ноги бодро держат меня и не пухнут, волосы отрастают, я уже не такой бритый каторжник. На днях получил очень дружескую телеграмму от Юли[98] – он в Алма-Ата, обещает всякое содействие в моих кинематографических делах.

Теперь самое важное. Машенька, солнышко мое, хочешь ли ты приехать ко мне? Чиили – милый городок с глиняными домами, с вербами и серебристыми тополями, кругом степь и степь, над степью – прекрасное небо. Машенька моя родная, я очень устал от своего одиночества, так хочется, чтобы близкий, любимый, родной человек был рядом. Ну да разве нужно об этом писать – ты понимаешь – иначе не могло бы и быть. Тяжелый позади путь.

Но Мария Артемьевна Ермолинская приезжать не торопилась. Она собиралась из Москвы ехать в Тбилиси, на свою родину, где устроилась на работу в местный госпиталь. Она считала, что и Ермолинский должен приехать к ней туда же. Однако она не понимала или не хотела понимать, что он находится в положении ссыльного, который ходит каждую неделю отмечаться в НКВД и не может изменить место своего проживания.

14. xii.1942

Чиили

Ермолинский – Марике

…В свой переезд в Тифлис я не очень-то верю, разве только если какой-нибудь Миша Чиаурели заинтересуется мною (я ему окажусь с руки как драматург!) – вот так вот, как заинтересовались мной ленинградцы и москвичи. Что же еще можно придумать? Свое квартирное положение в Чиили мне, кажется, удается улучшить (тьфу! тьфу! Пока не пишу подробностей). Из предыдущих писем ты должна уже иметь представление о моей здешней жизни. И – право – мои Чиили совсем-совсем не так плохи. Не забывает меня и Люся.

Из контекста писем понятно, что Марика уже в Тбилиси.

28. xii.1942

Чиили

Ермолинский – Марике

…Читал твои письма, и мне так захотелось очутиться в Тифлисе, что, кажется, сел бы и поехал тотчас же, не теряя ни одной минуты. И хотя свыкся я со своим одиночеством, невозможным представляется, что я могу быть “дома”, т. е. с тобой (дом – там, где ты), но я стараюсь совсем не думать об этом, не позволяю себе распускаться, и все равно так иной раз подопрет, таким иной раз “бедным стрелочником” себя почувствуешь, что мочи нет. Заключил из твоих писем, что в Тифлисе ты все же устроена (главное, дружишки есть), и мне страшно стало настаивать на твоем переезде в пустынные Чиили.

Ложусь рано, часов в 9–10. Иногда (к вечеру) захожу на вокзал, болтаюсь на станции, проходят поезда, у станции толкучка, бабы продают сушеную дыню, молоко. И кругом бесконечные просторы, огромное небо, начинают лаять собаки, наступает ночь, надо идти домой, перелезая через арыки. Часто получаю письма от Люси. Позавчера приехал из Ташкента в командировку один человечек (студент ташкентский) и привез мне посылку от Люси – бумаги (ура!), табаку, махорки (целый мешок!), спичек (5 коробок, ура!), немного чаю, кофе и даже конфет (которые я не ем, а 1 января разделю и подарю детям хозяйки, малыш Виктор никогда в жизни не ел конфет). Вообще, письма Люсины удивительно хорошие, каждый раз пишет она, что любит меня нежно, просит писать чаще и беспокоится обо мне. Наступает Новый год. Родная моя, хорошая, любимая, третий Новый год встречаю я без тебя, и грустно как!

Елена Сергеевна Булгакова в то время жила в эвакуации в Ташкенте во флигеле писательского дома (ул. Жуковского, 54), на балахане (верхней надстройке узбекского дома), с младшим сыном Сережей, а внизу в двух небольших комнатах под ними – Луговские: Владимир, поэт, его сестра Татьяна Александровна и очень недолго – их мать, вскоре умершая в ташкенской больнице.

В тот день, который Ермолинский описал в письме, Елена Сергеевна побежала к Татьяне Луговской. Татьяна Александровна потом описала свои первые, еще невстречи с будущим возлюбленным, которые незаметно приближали их друг к другу: “– Ты знаешь, Сережа нашелся, – сказала Елена Сергеевна. – Какой Сережа? – Ермолинский. Он в ссылке в Казахстане. Надо было бы посылочку ему сделать, а у меня ничего не осталось. Все проели”. Посылку они соорудили вместе.

“И вдруг – радость! – писал в воспоминаниях Ермолинский. – Посылочка от Лены из Ташкента! Мешочки, аккуратно сшитые «колбасками», в них были насыпаны крупа, сахар, чай, махорка, вложен кусочек сала, и все это завернуто в полосатенькую пижаму Булгакова, ту самую, в которой я ходил, ухаживая за ним, умирающим. И развеялось щемящее чувство одиночества, повеяло теплом, любовью, заботой, домом…”[99]

Так Татьяна Александровна Луговская впервые узнала о существовании Сергея Александровича Ермолинского.

28. xii.1942

Чиили

[Продолжение письма]

…Очень меня порадовало, что Райзман, Крымовы и Шолохов оказались настоящими друзьями. Ты опять пишешь, чтобы я сообщил подробно, как обстоит дело. Я уже писал тебе, что кончилось оно ничем, а попал я сюда на основании коротенького постановления особого совещания от 26 сентября 1942 года. Отношение ко мне (особенно в последнее время) было хорошее, причина в постановлении была указана только одна – разговоры, кроме них больше ничего нет.

Время шло, но Марика не приезжала. Из подборки этих писем видно, как непросто складывались их отношения. Он – пораженный в правах, ссыльный, ожидающий не только писем, но и ее приезда. Она – ее писем у нас нет, но из контекста ясно, что у нее находились сотни причин, чтобы не приезжать.

“Вскоре после Лениной посылки я получил письмо от Марики. Она писала, чтобы я не беспокоился о ней: устроилась хорошо, работает, даже почувствовала, что нашла свое призвание. Немного трудно было тотчас после того, когда я исчез. Она рассчитывала на «Машеньку», потому что сценарий утвердили, наконец, во всех инстанциях, и мне причитались в окончательный расчет последние 25 %, но их ей не выдали. Эти деньги получил мой соавтор, которому пришлось одному, без меня, вносить все поправки. Кроме того, Марика писала, как много горечи пришлось ей испытать, когда она смотрела готовый фильм, а моей фамилии в титрах не было – только соавтора”[100].

26. i.1943

Чиили

Ермолинский – Марике

Недавно из Алма-Ата в Москву проезжал Юля, и я его видел. Очень изволновался, ожидая поезда. Ведь это был первый близкий человек, с которым я встретился после двух лет. Разговор получился бестолковый, как и полагается, и мы оба всплакнули. Встреча эта взбаламутила меня, на несколько дней выбила из колеи. Поезд ушел и как будто унес мою свободу! Международный вагон показался мне неправдоподобным напоминанием прежней жизни, а из двух-трех фраз я понял, что живут они там в Алма-Ата, пребывая в прежних интересах, хотя и жалуются на всевозможные неудобства и трудности жизни (Ах, боже мой, какие неудобства! Боже мой, какие трудности! Просто стыдно говорить!). Пусть мир разламывается, столько горя человеческого, что его перестают замечать, а в студии – прежняя мышиная возня, те же интересики, карьерочки тревожат сердца заслуженных лауреатов. Студия хлопочет, чтобы меня “перевели” в Алма-Ата, но я не знаю, хорошо ли это? По-прежнему часто пишет мне Люся. Недавно получил письмо от Вл. Серг. [Топленинова][101], он пишет мне, что в Мансуровском всё благополучно. Из его письма узнал о смерти Тяпочки. Я так и знал, что он не будет без меня жить. Филипп Филиппович [?] помер в тот день, когда умер Миша, а Тяпка безнадежно заболел тотчас же, когда я отправился на тот свет. Мое счастье всегда было неразрывно связано с животными и птицами.

Он подчеркивает почти в каждом письме, что Люся (Е. С.) помнит о нем. Что он от чужих людей узнает о судьбе их квартиры на Мансуровском, о судьбе своей таксы Тяпы.

12. ii.1943

Чиили

Чиили. Ермолинский – Марике

…Моя хорошая, моя родная, вот уже больше трех месяцев, как я здесь, в Чиилях, и, кажется, не осталось у меня веры, что когда-нибудь увижу тебя! Счастье это кажется невозможным, невообразимым – и тянется, тянется мое одиночество, ужасная пустыня вокруг меня, трудно даже себе представить!

Она не едет. Хотя он на свободе и они три года были в разлуке.

25. ii.1943

Чиили

Ермолинский – Марике

И, может быть, я тебе уже совсем не нужен, и ты не пишешь мне об этом пока, чтобы я окончательно не упал духом и не потерял остатки сил к жизни? Что делается в твоем сердце, моя Машенька, моя единственная, моя дорогая Машенька? Мысли всякие истерзали меня, и я должен покаяться в этом, прости меня.

Ему очень стыдно признаваться в своей слабости, в своем чувстве одиночества.

4. iii.1943

Чиили

Ермолинский – Марике

Машенька, моя родная! Очень загрустил, столько времени не получая от тебя писем. Не могу понять, что же это такое? Если бы не две телеграммы, которые добрались до меня в конце февраля, я бы совсем пал духом. И чорт знает что в голову лезло! Исправно пишет мне только Люся – от нее узнаю о каждом человеке, который хоть чем-либо может быть мне интересен. Недавно в Ташкент приезжала Магарилл (первая жена Г. М. Козинцева. – Н. Г.), расспрашивала Люсю обо мне и сообщила, что Пырьев (?!) вкупе с алма-атинскими режиссерами твердо решили “отхлопотать” меня. Не помню, писал ли я тебе, что в январе неожиданно получил я перевод на 500 руб. из Самарканда. Оказалось, что это послал мне Женя Шиловский! Сейчас я расплатился с этим долгом и узнал (от Люси), что Женя, существующий на весьма скромную зарплату, продал свою гимнастерку, чтобы выручить меня. Ну? Разве не трогательный факт. Нет, пожалуй, можно подождать и пока не вешаться на вербе.

В Алма-Ате и Ташкенте о нем постоянно говорят, придумывают способы, чтобы вытащить его в нормальную жизнь.

31. iii.1943

Чиили

Ермолинский – Марике

…Читала ли ты про премии? Женя Габр[илович] – в сиянии славы пересчитывает деньги. Очень противно. И я думаю, что разрешение на мой приезд получено в некоторой связи с этой премией. Юля не пишет ни слова. В общем, поездка моя в Алма-Ата – выплыла ко времени, и она может быть частично занимательна, даже если я поссорюсь. Жди вестей из Алма-Ата (надеюсь, что в конце концов уеду) и пиши чаще, а то очень бывает тяжко в моем одиночестве.

Получение Сталинской премии за “Машеньку” было и радостно, и унизительно. Имя Ермолинского было вычеркнуто из титров, там остались только Ю. Райзман как режиссер и Е. Габрилович как единственный сценарист. Негласный договор о том, что Габрилович должен был отдать половину причитающейся суммы Марике, не был исполнен. И оставил Ермолинского навечно врагом Габриловича. Хотя последнему искренне казалось, что он свои обязательства выполнил.

1. iv.1943

Чиили

Ермолинский – Марике

Дорогая Машенька, получил твою телеграмму по поводу моих грустных писем. И все-то я огорчаю тебя! Вот сейчас ты прочла про премии и, наверное, огорчилась за меня. Что поделаешь, такова уж смешная моя судьба. Но, честное слово, это пустяки, я еще десять таких “Машенек” сочиню, голова бы была цела, а главное – я все равно перехитрил всех! Я обзавелся не одной, а двумя Машеньками, и если одну можно было наполовину украсть у меня, то вторую – которая в Тбилиси – никто уж не отнимет, нет таких сил, такой лжи, подлости и коварства! Видишь – как! Пришло письмо от Кути (Люси), она пишет, что уверена, что студия и Райзман примут самые энергичные меры, чтобы вытянуть меня на поверхность. Это – по ее мнению – в связи с премией! Ерунда, я никому и ни во что не верю. Люди сейчас заботятся только о себе, каждый оказывает помощь другому лишь в расчете извлечь из него какую-либо пользу и норовит при этом дать меньше, чем получить…

“…Моего имени нельзя было упоминать, я понимаю: я был под следствием. Но как мог человек, считавший меня своим другом, воспользоваться моей бедой и присвоить себе труд полностью, даже при любых оговорках, ему не принадлежащий? Нет, хуже, гораздо хуже! Как мог человек, считавший себя другом, не подумать о жене друга? Испугался? Или попросту, закрыв глаза, заткнув уши, решил нажиться на такой беде, какая случилась со мной? И это в то время, когда уже почти все понимали, что такое эта беда!.. Я думал об этом действительно в потрясении. Добро бы случайный соавтор, случайная совместная работа… Как стыдно! Как страшно!.. У меня заболело сердце. Не было нитроглицерина. Я лежал плашмя”[102].

И вот он наконец выбирается в Алма-Ату к друзьям. Настроение его резко меняется.

28. iv.1943

Алма-Ата

Ермолинский – Марике

Машенька, солнышко мое любимое, ты знаешь из моих писем, что отправлялся я в Алма-Ата неуверенный и настороженный, а встретили меня здесь настолько хорошо, что я до сих пор очухаться не могу. Сразу же мощная компания лауреатов (тут все знакомые тебе фамилии во главе с Черкасовым) отправилась к Наркому, и мой вопрос решился в два дня. Я оставлен в Алма-Ата. Нет, право же, право, я не подозревал о таком отношении к себе со стороны кинематографистов – вдруг обнаружилось, что я любим ими, и кто только не кидался мне на шею, прямо-таки удивительно – даже мосфильмовские машинисточки и секретарши. Видишь, Машенька, значит, я не так уж дурен!

Живу я пока у Юли, вот уже десятый день – и окружен заботой самой нежной. В этой же квартире – Козинцевы. Кукла Магарилл вдруг оказалась душевнейшим человечком и волновалась, когда решался мой вопрос, будто я – родной человек. Ах, Машенька, как это все дорого! На днях я перееду в гостиницу (уезжает Шкловский, и вселюсь я). Пока это номер временный, т. о. придется еще похлопотать насчет комнаты, но мне очень помогают, и я надеюсь, что к твоему приезду все уладится. Во всяком случае, я твердо (в первый раз за все это время) послал тебе телеграмму – и написал “выезжай”, ибо в первый раз появилась у меня уверенность, что я прежний Сережа – и ты увидишь меня как прежде – хожу я по студии, и все вокруг меня – будто ничего не случилось, думаю о сценарчике, смотрю материал, кому-то помогаю и советую (сейчас, в частности, Пудовкину по “Русским людям”).