Святловская Ольга Ильинична (Попова Люся)

От детства до Пастернака

Ольга Ильинична Святловская, юная подруга Бориса Пастернака (с 1946 года), а затем и друг Ольги Ивинской, – человек удивительной судьбы. В 1946 году она познакомилась с поэтом и оказалась необходимой ему как помощник и друг. Ольга Ильинична родилась в 1924 году. Ее деда-инженера В. В. Попова направили на строительство железной дороги возле Беломорканала. Получилось так, что росла она в Медвежьегорске, прямо на территории лагеря, дружила с заключенными. С самого детства главным ее стремлением жизни стала помощь людям. Хотя она была и актрисой, и организатором вечеров, и художником-графиком, и педагогом. Здесь приводится наш разговор в ее доме в 2016 году[28].

Ольга Святловская.

Конец 1940-х

О. С.: Вообще мне очень везло, вы знаете. Мне повезло, что я попала в эту Карелию, Медвежьегорск. Можно всю жизнь прожить в Москве и не встретить таких людей, которых там собрали. И главное, что я видела, кто караулит и кого караулит. Это так было ясно. Мне вообще повезло там.

Н. Г.: Как вы туда попали?

О. С.: У мамы характер был четкий, твердый. Они с моим отцом вроде как сошлись, должна была я родиться, они собирались повенчаться. Но он заболел аппендицитом. Мама пошла его навестить, а там какая-то молоденькая девушка лет восемнадцати, говорит: “Вы кто?” Мама сразу все поняла. Говорит: “Я его квартирная хозяйка”. А девушка: “А я его невеста”. Когда отец вернулся из больницы, мама сказала: “Илья Михайлович, вот ваши вещи, а внизу извозчик”. Это был 1923 год. Я родилась в 1924-м, 4 января мне будет девяносто три.

Н. Г.: И больше папа с вами никогда не общался?

О. С.: Мама даже не виделась с ним. Ни денег не брала, ничего. Не было его! У нее такой характер! Она как считала нужным поступать, так и поступала.

У меня нет никаких национальных предрассудков. Прадед у меня немец Павел Генрихович фон Дикгоф, горный инженер. Рабочие его очень любили. Жена его была англичанкой, дочка Павла Генриховича вышла замуж за русского, моего деда Попова Владимира Васильевича, инженера путей сообщения. Он строил Черноморо-Кубанскую дорогу, Туркистано-Сибирскую, и мама и я жили и ездили с ним вместе. Родилась я в Краснодаре. Потом мы переехали в Алма-Ату и Фрунзе (Бишкек) и там жили и строили Туркестано-Сибирскую.

Когда Туркестано-Сибирская кончилась, поехали в Ленинград, где было управление железных дорог. От управления Мурманской железной дороги деду дали назначение в Медвежьегорк, где строили Беломорканал. Им мешала железная дорога, и ее надо было перенести в сторону. Он был главным инженером по переносу трассы. Вот так мы попали в Медвежью Гору.

Н. Г.: Туда плавали наши писатели в 1933 году.

О. С.: Да, это уже потом они плавали. А мы приехали туда в конце 1920-х годов. Мы уезжали из Ленинграда. Пока ждали назначения деда, часто ходили с мамой в гости. Я была еще совсем маленькая. Как-то пошли с мамой отмечать чей-то день рождения, именины или еще что-то. За столом шли разные разговоры. Я помню, как человек в пенсе встал и сказал: “У нас сейчас так: если на груди тельняшка, а на боку пистолет, то человек понимает во всем. В науке, в сельском хозяйстве, в машиностроении, в чем угодно. Если дальше пойдет, то наша огромная богатая страна не продержится больше ста лет”. Я помню до сих пор его слова. Когда мы ушли из гостей, мама сказала: “Никому не рассказывай то, что там говорили. Потому что кто-то может обидеться. Не надо”. Я понимала, что рассказывать не надо. И поэтому, когда мы приехали в Медвежку, я была уже подготовлена. Мне было семь лет, и я прекрасно все понимала. Ко мне очень хорошо все относились. Мне мама никогда не говорила: “Это ты не читай, это тебе рано”. У нас была очень хорошая библиотека, которая с нами ездила, часть пропала из-за этих переездов. Но я брала что хотела и читала. Ничего со мной не стало.

Потом у мамы был совершенно четкий принцип, что человеку в беде надо помогать. Порядок там был такой. В Медвежке были дома и избы, в которых жили заключенные, и были лагерные зоны с колючей проволокой. Оттуда выходили люди, становились в колонны, конвойные, собака как у клоуна Карандаша была. Ее звали Зека, она откликалась. Она просто сопровождала колонны. Колонны шли вдоль поселка Медвежья Гора и расходились по учреждениям, где работали. В поликлинику шли врачи.

Н. Г.: То есть это была чистая работа? Не с кайлом?

О. С.: Нет, с кайлом было на самом канале. А это был Медвежьегорск, где было управление Беломорканала. Я как-то поехала в Повенец. Девчонкой я там везде моталась. Там валуны. И всё делали вручную. Никаких машин или взрывов я не слышала. Вручную разбивали это все, вытаскивали, выкатывали на тачках. Я видела собственными глазами мосточки, проложенные через эти каналы, внизу речка журчит. Помню сейчас картинку. Упала тачка вместе с человеком – мосточки эти сломались. Тот, кто со мной был, моментально меня увел. Я только потом узнала, что не вынимают этих людей. Тогда я думала, что ему помогут и он будет дальше работать.

Я пошла в первый класс. Там была железнодорожная школа, очень хорошие педагоги, возможно, какие-нибудь родственники заключенных. При Ягоде и частично при Ежове были так называемые “поселенцы”. Это были зеки, заключенные, приговоренные к срокам, но они жили в частных квартирах с семьями. Я познакомилась с одной такой семьей. Когда мы жили еще в Ленинграде, меня лечил такой профессор Морев. Тогда в дом ходили частные врачи, они были фактически членами семьи. Такие были отношения. И когда профессор Морев узнал, что мы едем в Медвежью Гору, он сказал, что у него там живет учитель, профессор Фурман, и дал к нему письмо. Так что дальше меня лечил профессор Фурман. Вот этот профессор как раз жил в частном доме, за ним присылали начальники лагерей, они в нем нуждались, он был хороший врач.

Мы жили в бараке, там еще жил бухгалтер. Уборная была в самом бараке. Но мы жили на втором этаже. Канализации там никакой не было. Я даже видела пекарню, в которой люди месили тесто ногами. Был театр, в основном из заключенных.

Заключенные работали вместе с вольнонаемными. Могли выйти на крыльцо, никто не караулил. И вот когда они приходили на работу, с ними можно было общаться. Они давали мне свои письма родным, а я бежала и бросала их в почтовый вагон. Я была в первом или втором классе, прекрасно понимала, что мне об этом распространяться незачем. Таким образом письма шли без цензуры, я просто бросала их в почтовый вагон. Когда кому-нибудь нужно было повидаться с близкими, а свиданий не давали, они просто приезжали к нам в гости.

Потом нам присылали посылки, а я их разносила. Варежки там, какой-нибудь жилетик теплый, носки. Это все украдут, но какое-то время у людей было теплое. До сих пор удивляюсь, почему нас не посадили. Это, очевидно, лотерея. Борис Леонидович Пастернак потом мне тоже говорил: “Меня огорчает, что я на свободе, люди мне близкие все сидят… Меня это как-то позорит”.

Н. Г.: А за вами не следили?

О. С.: Следили, наверное. Потому что маму как-то вызывали.

Когда кончился перенос трассы, дед должен был поехал сдавать отчет об окончании работы в Ленинград. Но он упал на трубы с лесов и отшиб себе почки. Его положили в больницу, но прооперировать не успели, он скончался от уремии. Нам должны были дать квартиру в Ленинграде, но у мамы было плохо с легкими. В Медвежьей горе для легочников был подходящий климат. Там даже был туберкулезный санаторий. И мама не поехала в Ленинград. Мы с ней остались там, она работала чертежницей, сначала в пятой дистанции пути, потом в управлении Беломорканала. И мы с ней жили вдвоем.

Расскажу вам один анекдот. Вот был Ягода. Стояло здание управления Беломорканала, а перед ним клумба, стеллочка и бюст Ягоды. Когда Ягоду тютюкнули, поставили Ежова. Но там народ грамотный жил. На этой тумбе появилась надпись “Memento Mori”. Надпись очень быстро убрали и сняли всё. Берию уже не ставили.

Люблю жизненные анекдоты и совпадения. У меня много таких в жизни.

Я девочкой со всеми дружила, ко мне хорошо относились. Там были философы, художники, музыканты. Почему они со мной разговаривали обо всем? Я думаю, я для них была девочка, которая что-то понимает. А у них семьи где-то, они скучают по детям. Им было интересно, что я такая маленькая, но вроде бы уже разбираюсь что к чему, могу что-то рассказать, передать. Я с удовольствием все слушала.

Я познакомилась с философом Александром Константиновичем Горским, когда его уже освобождали. У меня его маленькая фотография была, я передала ее в библиотеку Федорова.

Свое послешкольное время я делила между конюшней и театром. Кроме балета, там было все: и оперетта, и драма, и опера. Шли “Пиковая дама”, “Царская невеста”, “Евгений Онегин”, “Риголетто”. Известные актеры, дирижеры, музыканты. Такой Пшибышевский был, музыкант, дирижер, потом Гинзбург и другие.

В Медвежке я очень любила читать стихи, там была хорошая библиотека. Она то терялась, то собиралась. Я очень любила стихи Бориса Пастернака. Мне попался однотомничек, и я его возила везде и всюду. Это были уже тридцатые годы. Мне было пятнадцать-семнадцать лет. Когда мы познакомились с Александром Константиновичем Горским, мне было десять-одиннадцать. Он мне сказал: “Из тебя будет толк. Если увидишь такие-то книги…”

Вот у нас показывают, как Гитлер книги сжигал. А я видела собственными глазами, как жгли наши библиотечные книги, я их крала из библиотеки. Например, в Вологде я украла Иоанна Златоуста, в кожаном переплете, тисненном золотом. Я воровала книги, которые знала, что уничтожат. Их уничтожали.

Мама была знакома с Лениным, Крупской и Марией Ильиничной. Она была из той интеллигенции, которая встретила революцию вполне благожелательно. Считала, что она должна была случиться, так как люди находились в рабстве, в нищете. Я потом спрашивала маму, она Дзержинского тоже встречала: “Что вы так вцепились в свою революцию?” – “Нам было стыдно жить лучше других”. – “Но вы же жили не за счет поместий. Дед работал. С зарплаты имел возможность купить что-то”. И вот она пошла работать в Наркомпрос. Там познакомилась с Крупской, с Марией Ильиничной Ульяновой. Еще при Ленине. Он кошек любил, а она кошатница. Но потом с Крупской рассорилась в дым, когда та выдала список запрещенных книг. “Это же наша классика!” – “Мы на этих книгах не можем воспитать нового человека”, – говорила Крупская. “Значит, хотите не того человека воспитать”. Она с Макаренко была в хороших отношениях, до самой его смерти, и с его женой, и с его учеником, который стал тоже педагогом.

Когда я выросла, я влюбилась в актера, который был в заключении. Это был 1941-й. Нас не регистрировали, потому что до восемнадцати – нельзя, а когда началась война в виде исключения нас зарегистрировали. Он был лирический баритон. Мой первый муж – Простаков Георгий Акимович. Из Соловков привезли его и актера Привалова. Там часть их везли на гору и убивали. А часть везли на материк. Вот так они попали в театр. Я пошла его провожать на гастроли, села в поезд и поехала. Меня устроили помощником гримера. А маме попросила передать, что я уехала. Тот у меня еще характер. Я ездила по Вологодской области, заключала договоры на гастрольные поездки. Со всеми прекрасно договаривалась. Если я поехала – я договорюсь. Мне везло.

Еще шла война. Мы бежали от немцев, немцы шли по Карелии, театр драпал до Вологды. Вологда – город эвакуированных. Мы там жили некоторое время. Я работала гримером в Вологодском театре. А потом пошла в КЭБ – Концертно-эстрадное бюро. Мне еще не было восемнадцати. К нам очень хорошие гастролеры приезжали: Барсова и Пирогов из Большого театра, мхатовцы Хмелев, Грибов, Тарасова. Козин Вадим Алексеевич со своими аккомпаниаторами. У него тогда был Давид Ашкенази, Козин потом был в ссылке. В мои обязанности входило встретить их на вокзале, обеспечить им номер в гостинице. Тогда была карточная система, нужно было еще с обкомовской столовой договориться, чтобы их кормили три раза в день, чтобы дали талоны, по которым кормили. Им давали УДП – усиленный паек, в просторечье называлось “умрешь днем позже”. И еще чтобы на сцене было все в порядке. И встретить на вокзале и отправить обратно. С машинами было плохо. Я их встречала на лошадях. Коляску могла и запрячь, и править – все умела.

Я поехала поступать в Москву, а муж – в Уфу, в театр. Он бывший заключенный, в Москве нельзя было тогда жить. И вот я приехала в Москву и решила поступать в театральный институт, хотела быть актрисой. Приехала в ГИТИС. Все мхатовцы были мной вполне довольны. Я хотела поступать в драматический. Я была очень маленького роста. Худенькая и выглядела как ребенок. Но чтобы получить карточку, таскала из типографии афиши в цех расклейки. Сначала мне негде было жить, поскольку я нигде не работала и не училась. Я жила у актеров. Но я стеснялась, день-два ночую, а потом говорю – меня позвали в другое место. Но кому я нужна? Ночевала на вокзалах, на подоконнике в кинотеатре, треугольный такой подоконник, как ниша, завешенный занавеской. Свернусь калачиком. Потом уже я получила место в общежитии на Трифоновке. Знаменитое общежитие, где жили и художественные институты, и театральные, и музыкальные. У Рижского вокзала.

Потом поступила во Всесоюзное гастрольное концертное объединение. ВГКО. Устроилась администратором по концертам солистов. Гинзбург Григорий Давыдович, заведующий сектором открытых концертов, решил меня определить: “Ты не из тех, ты с ними (с артистами. – Н. Г.) на равных. Ты не из тех, кто ест снег из-под калош Козловского (имеются в виду фанатичные поклонники артистов. – Н. Г.)”. Барсова ужасно их боялась, и Хмелев боялся. Они кусок могли оторвать, еще что-то. Когда я ходила к Лемешеву что-то подписать, он меня предупредил: “Осторожно, там их полная лестница”. У меня никогда не было никаких фанатичных настроений.

Борис Пастернак.

Конец 1940-х

Был конец войны. Еще нельзя было особенно ходить свободно по улицам, забирали в милицию.

Так как я была в хороших отношениях с Лавутом[29], он мне сказал, что в Политехническом будет вечер Пастернака. Я пошла туда. С ним был еще Женя, его сын. После вечера я подошла к Пастернаку и пыталась ему сказать, что благодарна за его стихи, а сама волнуюсь и запинаюсь. Женя пытается мне помочь объяснить, что я хочу сказать, и все не так, как надо. И Борис Леонидович это понял. Поэтому он говорит: “Вы знаете, вот вам мой телефон, вы мне позвоните, мы с вами встретимся. Женя, ты все не то говоришь”.

Они ушли, а позвонить я постеснялась. Следующий вечер был в зале в Университете, где Манежная площадь. Опять мне Павел Ильич Лавут сказал, что там Пастернак, и я пошла. Написала ему две записки. “Как вы относитесь к сопоставлению Достоевского и Толстого?”, а вторая: “Как вы относитесь к Соловьеву и Федорову?” И передала их ему, а Пастернака просили читать записки вслух. Записки шли и шли, а моей всё нет. Когда кончился вечер, он сказал: “Вы знаете, тут столько записок, я их все прочту дома”. И в такую черную сумку положил. Следующий вечер Пастернака был в Доме ученых. Первое отделение прошло. Я там была своим человеком, так как проводила концерты, отвечала и за сборные, и за сольные. Подумала, попробую поговорить, познакомиться. И вдруг Пастернак говорит в антракте (Женя, правда, этого не помнил): “Одну минуточку. На прошлом вечере мне подали бесконечное количество записок. Я постарался их все прочесть. Среди них было две записки”. Он наизусть прочел две мои. Я очень хорошо помню, потому что была поражена. “Если здесь есть человек, который писал эти записки, может быть, он подойдет ко мне после вечера? Люди, которых это все интересует, должны быть знакомы между собой”. Я так обрадовалась. Прошла за кулисы, когда концерт кончился. Там был Журавлев, еще кто-то, может быть Яхонтов, Антон Исаакович Шварц. Борис Леонидович вышел, озирается. Поздоровался со мной. “Что же вы не позвонили?” Я говорю: “Знаете, я постеснялась звонить”. – “Ну вы все-таки позвоните, позвоните”. Кто-то говорит: “Может быть, мы вас подвезем?” А он отвечает: “Нет, я вот тут жду, может быть, автор записки подойдет”. Я говорю: “Борис Леонидович, это я автор записки”. Он: “Что?!” Надо было меня видеть, полтора метра роста, платьице из вискозного шелка в полосочку. В общем, он удивился страшно. И тут же мы договорились встретиться. “Откуда вы это все знаете?” – спросил он. Я ему вскользь сказала, когда мы вместе выходили, что была знакома с Александром Константиновичем Горским. Он спросил: “Вы можете ко мне на дачу приехать?” Я ответила, что могу.

Приезжаю на дачу, подхожу, у калитки Зинаида Николаевна возится в огороде. Я со всем почтением… Я была и с Нейгаузом знакома, и всю историю их жизни знала.

Зинаида Николаевна спрашивает: “Вы куда?” – “К Борису Леонидовичу, хотела повидать”. Она посмотрела на меня: “Вы по делу или просто так?” Я очень удивилась. Говорю: “Вы знаете, я просто так, но мы с ним договорились”. Она отвечает: “Он про это забыл, он сейчас у Чуковских”. Вот такая Зинаида Николаевна. Так мы с ней познакомились. Она не питала ко мне никаких теплых чувств. Вообще ни к кому не питала.

Я знала Чуковского и могла к ним сама пойти. Я сказала: “Тогда мне лучше уйти”. – “Конечно”. И я пошла к Чуковским. Тут они мне встретились на дороге – и Чуковский, и Лидия Корнеевна, и Борис Леонидович. Пастернак воскликнул: “О, я опоздал! Вы уже пришли?” Я говорю, так и так, мне сказали, что вы забыли о нашей встрече. Он засмеялся. Я сказала: “Вы знаете, я не пойду к вам больше”. Ему было неудобно, но в тоже время он очень обрадовался, что так, чтобы не было лишних сложностей с Зинаидой Николаевной. Мы с ним погуляли, побеседовали и познакомились. Он захотел меня познакомить с Ахматовой, но я не хотела.

Я оказалась ему нужна для самых разных дел, но это меня не унижало, я с детства привыкла помогать. Ездила по его поручению к Сергею Николаевичу Дурылину, возила ему рукопись.

Еще мы с Борисом Леонидовичем ходили на почту и в сберкассу в том же писательском доме в Лаврушинском, где он жил, с другой стороны. Потихоньку от Зинаиды. Он брал деньги, давал мне адреса, а я отправляла переводы Шаламову, Анастасии Цветаевой, Ариадне Эфрон. Я считаю, что это делало честь мне. Он мне доверял. Мы разговаривали с Б. Л. много о жизни, о всяких философских и политических проблемах. Очень откровенно разговаривали. Я работала как собака, мне иногда было трудно с ним встретиться. Мы договорились так: он мне звонит, там телефон на улице был, в Переделкино. Он мне звонил домой, говорил, что хотел бы видеть, и, если я могла, я в назначенное время приходила.

Зинаида Николаевна и Борис Леонидович Пастернаки.

Переделкино, конец 1940-х

И вот он как-то мне звонит и говорит: “Мне очень нужно вас видеть. Зины на даче не будет”. Я приехала к нему. Он меня встретил у калитки, ждал. Открывает: “Люся, я полюбил!” Он говорил об Ольге Ивинской. Я совершенно опешила. Говорю: “Борис Леонидович, что теперь будет с вашей жизнью?” Я так сказала, потому что представила себе Зинаиду Николаевну. А он ответил: “А что такое жизнь?” Это дословно наш с ним разговор. “Я хочу, чтобы вы с ней познакомились, я ей про вас рассказывал. Вот тут ее телефон. Познакомьтесь с ней, я очень хочу, чтобы вы с ней познакомились”. Я позвонила Ольге Ивинской, мы договорились встретиться, и мне она понравилась. Я поняла, почему он ее полюбил. Во-первых, она женственная, такая настоящая женщина. Потом, она любила его стихи. Она красивая.

Н. Г.: Она вам не показалась легкомысленной?

О. С.: Нет. И что значит легкомысленная? Какая-то такая богемистость в ней, конечно, была. Была такая забавная история. Она мне вдруг сказала: “Знаешь, скажи Пастернаку, что ты занята на некоторое время. Мне надоело слушать, какая ты хорошая”. Потом это все как-то обошлось. Вначале с ней в хороших отношениях была и Лидия Корнеевна. И Эмма Герштейн. Она стала никуда не годной, “проституткой”, когда влюбилась в Бориса Леонидовича, когда он стал ходить к ней в “Новый мир”. Та же Лидия Корнеевна говорила: “Мы были в Зале Чайковского, в Консерватории. Смотрим, идет Борис Леонидович. Мы думали, он к нам сейчас подойдет. А он смотрит туда, где сидит вульгарно накрашенная Ольга Ивинская. Идет к ней”. Если всерьез подумать, на кого приятнее было смотреть: на Лидию Корнеевну или Ивинскую – на Ивинскую, конечно. Она никогда вульгарно не красилась – это совершеннейшее вранье. Она чуть-чуть подкрашивала губы. Она сама по себе была красивая, очень женственная, и в ней был такой шарм.

Ольга Ивинская.

Конец 1950-х

Между прочим, была со мной одна история. Я по каким-то делам ехала в Переделкино и с Борисом Леонидовичем встретилась на вокзале. Он тоже ехал на дачу. Я ехала не то к Сельвинскому или еще по каким-то делам. И я упала, когда мы шли рядом со станции, у поворота к его дому, и так здорово расшибла колено, прямо в кровь расцарапала, что не могла и ступить. “Мне же надо обратно ехать”, – сказала я. “Так зайдемте к нам, мы чем-нибудь промоем колено”, – ответил он. Это вполне естественно, по-моему. Мы пошли, он буквально на себе меня поволок. Зинаида Николаевна встретила нас без всякого энтузиазма, вынесла кружку воды, чтобы я промыла ногу, и ушла. Мы промыли, и я зашла на террасу сбоку. Сижу, не знаю, что делать, – ступить на ногу не могу. Борис Леонидович говорит: “Вы знаете, я узнаю, нет ли машины поблизости”. Не то у Федина, не то у кого-то была машина. Но все ехали в Москву только утром. Тогда Борис Леонидович спрашивает: “А может, переночуете?” Я отвечаю: “А как это будет?” Он куда-то ушел, вернулся, надо сказать, без особой радости на лице. Сказал, что сейчас все в порядке, что меня сейчас покормят. Был день, потом вечер, и вот он принес простоквашу в майонезной банке и хлеба.

Н. Г.: А вы сидели все это время на веранде, и вас в дом не пускали?

О. С.: На веранде. Это же лето. И тут входит Татьяна Матвеевна (домработница). Она говорит: “Вы взяли простоквашу? Зинаида Николаевна не велела трогать”. Я говорю: “Ну что ж теперь, я ем, и что?” Она говорит: “Вы скажите Зинаиде Николаевне, что это вы взяли. Это не я дала”. Я говорю: “Да-да, я скажу”. Пастернаку было очень неловко это слушать и обсуждать. Короче говоря, он открыл комод и постелил мне на диванчике какую-то простыню.

Н. Г.: А в какой комнате вас положили?

О. С.: На веранде, с которой вход. Свечку потом зажгли. Я потом еще стихи такие смешные написала: “Приличье в этой суетне с дороги сбилось. / Вы то врывались в сон ко мне, то к ней в немилость. / И простыня, замкнувши круг абракадабры, / Вдруг стала скатертью к утру, притом парадной…” Это действительно так и получилось.

Борис Леонидович действительно заглядывал и спрашивал: “Ну как вы тут?” Я говорю: “Все хорошо. Спокойной ночи”. В общем, к утру, когда он пришел, нога у меня распухла и почернела. Он говорит: “О, как хорошо”. Я на него посмотрела и рассмеялась. А он говорит: “Да это хорошо! Зинаида увидит, что это не притворство”. Ее я больше не видела. Тут он ужаснулся: “Слушайте, так это скатерть лежит. Я вам постелил вместо простыни – скатерть”. Я говорю: “Снимайте скорее, а то увидят!” Скатерть мы сняли и положили обратно. “Стало скатертью к утру, притом парадной”.

Н. Г.: Какой ужас. Может, З. Н. знала, что вы связаны с Ивинской?

О. С.: Я тогда не была еще с ней знакома. Это такой человек. Она ж ему говорила: “Слушай, у тебя дети. Напиши, что тебе там велят”. Это разные установки. Вот Борис Леонидович – другого круга. Ивинская тоже другого круга.

Н. Г.: Когда ее арестовали, вас начали вызывать. Что от вас хотели на допросах?

О. С.: Пастернака тоже вызвали. Он мне позвонил. “Люся, меня вызывают, но я не буду говорить, куда – вы догадаетесь”. По-моему, если кто-то подслушивал, то тут же догадался. Ну он такой был человек. “Я думаю, что мне хотят отдать ребенка”. Я говорю: “Не знаю, вряд ли”. – “Я сказал Зине”. А когда он пришел туда – ему дают письма к Ивинской. Он говорит: “Я ей писал, ей и отдайте”. Ну, Борис Леонидович…

Н. Г.: А вас о чем спрашивали?

О. С.: В основном, о Пастернаке. Что говорил, куда ходил. “А вот вы тоже, Суркова не любите, а любите Пастернака”. И про Ивинскую, о чем я с ней говорила, что она делала.

Ольга Ивинская и Борис Пастернак.

Измалково, 1959

Н. Г.: И что вы отвечали?

О. С.: Я отвечала все, что надо. Допрашивал меня Семенов, ее следователь. Он мне вечно какие-то анекдоты рассказывал. Я говорила, что такого не слышала. Ну что Пастернака больше любила, чем Суркова – это точно, это я подтверждаю. А анекдотов таких не слышала. А потом он мне говорит: посидите. Вызывает стенографистку, диктует вопрос-ответ, вопрос-ответ. И там все, что меня спрашивали, и ответы, какие ему надо. Я думаю, что же мне делать. Говорю: “Что вы делаете?” – “Работаю. Вы тут неделю ходите”. – “Я не буду этого ничего подписывать”. – “Как не будете?” – “Очень просто. Я знаю, почему вы хотите, чтобы я подписала”. – “Интересно, что вы тут знаете”. – “Когда я пришла, вы мне дали подписать, что за дачу ложных показаний я отвечаю в уголовном порядке. Вы все время мне говорите, что мое место рядом с подругой, вы хотите меня посадить, и вот за дачу ложных показаний вы и хотите это сделать”. Как это я сообразила? Это система Станиславского. Какие-то уроки театральные. Он сказал: “Или вы совсем дура, или слишком умная”. Стенографистку убрал, и я подписала буквально полтора листочка.

Это было в 1949 году. Ходила туда, как на работу, целую неделю. Вызывали на допросы. Я приходила и сидела полдня. А я же только что родила совершенно больного сына. Трое суток рожала – у него кровоизлияние в мозг, асфиксия. Сцеживала молоко – и на Лубянку. Напротив сидел человек, который мог сделать с тобой, что захочет. Мог дать тебе в морду абсолютно безнаказанно, мог оставить тебя тут на веки вечные. Мог опозорить тебя, написать такие показания, что будь здоров. И никогда мне мама не сказала: подпиши все, что они хотят.

Н. Г.: А после ареста Ивинской вы не заходили уже больше к ней домой? Как там дети существовали?

О. С.: Ходила, а как же. Был такой Михаил Осипов. Он когда-то занял у Люси денег. По тем временам даже много. И не отдавал ей, когда ее посадили. Я ему сказала: “Если не отдадите деньги, я напишу на вас заявление, и будет ясно, что вы у врага народа берете деньги. Осталась Мария Николаевна (мать Ивинской. – Н. Г.) с детьми, на что жить?” Отдал. Борис Леонидович тоже помогал. Ивинскую беременной забрали.

А за несколько месяцев до ареста пришла ко мне Люся и сказала: “Знаешь, я в положении. Я не очень хорошо себя чувствую, я хочу с ним лично поговорить. Где я это сделаю? Пусть он придет к тебе, и мы поговорим”. Она просила позвонить Б. Л., потому что они по требованию Зинаиды Николаевны расстались. Когда Лёнечка, его сын, заболел, Зинаида Николаевна над его кроватью взяла с Бориса Леонидовича слово, что он больше с Ивинской встречаться не будет. Я пошла к нему на Лаврушинский. Он сказал: “То есть как беременна?” Я: “Борис Леонидович, неужели мне вам объяснять, как это бывает?” Он смеется: “Да, да, да”. И тут Зинаида Николаевна услышала наш разговор и говорит: “В чем дело?” Борис Леонидович сказал, ей, что пойдет к Ивинской, а Зинаида Николаевна ему: “Я вместо тебя пойду”. Я сказала: “Знаете, может вам не стоит?” – “Нет, я пойду, мне надо с ней поговорить”. А что я могла сделать? Я говорю: “Борис Леонидович, может, все-таки вы пойдете?” Но он никак не смел ей возразить. Она была очень четкий человек. Так всё по-солдатски. Очень жесткий. Когда мы шли к лифту, он вслед кричал: “Зина, будь добра! Добра будь”. Добра она не была. И никто не был. И Люся не была добра. Все говорила: “Он вас уже не любит, он любит меня”; “Он отец моего ребенка, у нас семья, вы его не получите”. Они вот так вот поговорили откровенно. Люся плохо себя чувствовала, она лежала. Потом Зинаида Николаевна ушла. Я не слушала их разговора, вышла из комнаты. Комната маленькая была в писательском доме на Фурманова, на пятом этаже. Потом его снесли. А Люся тогда наглоталась каких-то таблеток. Ей стало так плохо, что я вызвала врача и ей желудок промывали. Ну ничего, обошлось потом. Приезжала потом милиция. По-моему, ее в больницу забрали. Но никакого выкидыша тогда не было. При мне они с Б. Л. по телефону еще разговаривали.

Н. Г.: А вас это не удивляло? Его двойственное отношение к ней?

О. С.: Нет, я трезвый человек. Человек такой, какой он есть. Или я его принимаю, или не принимаю.

Н. Г.: А после возвращения Ивинской?

О. С.: Мы случайно встретились на мосту с Тагер (Елена Ефимовна Тагер, знакомая и поклонница Б. Л. Пастернака. – Н. Г.). Такая “Незнакомки, дымки севера”[30]. Здрасте-здрасте. “Вернулась Ивинская, она опять привязалась к Пастернаку. Прилипла”. Я говорю: “Что значит прилипла? Она его любит”. Тагер мне: “Она разрушила семью”. Я ей: “Зинаида Николаевна разрушила две семьи, вы же ее не ругаете. А Люся его любит”. Тагер: “Мы с вами тоже его любим, но мы же не лезем к нему в постель”. И тут я потеряла терпение. Я сказала: “Не знаю как вас, но меня в постель он не приглашал”.

Тогда же мы говорили с Пастернаком об Ольге. Я сказала ему: “Борис Леонидович, я бы на вашем месте как-то определилась, у нее ведь все неприятности из-за вас”. А он мне ответил: “Вы знаете, Люся, я весь: и душа моя, и любовь, и мое творчество – все принадлежит Олюше, а Зине, жене, остается один декорум, но пусть он ей остается, что-то должно остаться, я ей так обязан”. Я ему на это: “Это вам повезло, что это не я, что у нас нет никаких романтических отношений”. А он: “Да, да, да, как хорошо, что у нас нет романтических отношений…”

Н. Г.: А после Нобелевской премии вы с Борисом Леонидовичем общались?

О. С.: Мало. У меня дочка уже родилась в 1958 году. С первым мужем, актером, не было детей, потом вышла замуж за литератора, потом я не вышла замуж за Кириллиного отца, потом вышла замуж за Жениного отца, это друг моего детства. Только и делала, что выходила замуж. Затем на Камчатку поехала. На похоронах Пастернака я была, фотографии есть в заграничном журнале.

Пастернак однажды написал Ольге Святловской:

…Я в неоплатном долгу у Вас. Я рад доставить Вам удовольствие; я дважды обязан Вам счастьем, а это больше, чем жизнью. Меня огорчило Ваше письмо. Не ставьте себе рамок и преград, отвергайте угрозы пошлой тупости. Пошли Господь Вам мужества оставаться собой. Верьте мне – Вы имеете на это право. Я люблю Вас за светлый ум и щедрое, чистое сердце. Храни Вас Бог. Ваш Б. Пастернак[31].