Красный лист

Красный лист ложится с тихим звоном

На сухой и строгий чернозем.

Здравствуй смерть, шумящая по кленам,

Я не вздрогну в холоде твоем,

Но вздохну и улыбнусь, услышав,

Как в груди, качаясь и звеня,

Ударяет с каждым взмахом тише

Маятник, измаявший меня.

Дни бегут, и ветры нарастают,

Устремясь к назначенной мете,

В небе черный снег грачиной стаи,

Всплески смерти, черная метель.

Полная трудами и годами,

Полыханьем листьев и зари

В хрупком и прозрачном увяданьи,

Жизнь моя, развейся и умри!

Слышу в воздухе неоглашенном

Приближенье радостной беды.

Красный лист ложится с тихим звоном

На мои забытые следы.

Мне кажется, что я несу целый Урал на своих плечах. Нет сил, нет сил.

Тебе отмщение и Ты воздашь[247]. Но воздай. Воздай за чудовищную, бесцельную жестокость. Воздай за презрение к человеку, за ненависть.

19 июня. Я хожу и всматриваюсь в лица. На всех лицах, за очень малым исключением, озабоченность, усталость, морщины, несвежие лица, такие унылые, усталые глаза. Иду и тщетно ищу хоть одно свежее личико. Вот две девочки, им 15 – 16 лет, а на лбу уже морщины. Много нездоровых лиц, набухшие мешки под глазами.

26 июня. Проснулась в 7 часов утра. В слесарно-токарной мастерской, находящейся в подвальном помещении по нашей лестнице, уже пущен станок с электрическим приводом, и его завывания разбудят мертвого. Гудят иногда до поздней ночи.

Уже полтора года тому назад все жильцы нашей лестницы с проф. Максименковым, лауреатом, членом-корреспондентом медицинской Академии наук во главе подали в райсовет заявление с просьбой об изъятии этой мастерской. Состоялось даже постановление – убрали ту мастерскую и вселили новую. Ни жильцы, ни домовое управление права голоса не имеют. Все то же презрение к обывателю, возведенное в принцип.

Для характеристики Наташи: она меня спросила не так давно, нет ли у меня материалов по русскому костюму для «Бориса Годунова». Я ей вынула огромный альбом Мейерберга[248], где оказалось все, что ей было нужно. Нельзя ли отнести альбом к Мосееву? Я ответила, что давать книгу любовнику моей невестки было бы странно [и даже неудобно], что она может срисовать все, что ей нужно, но прошу моих книг никуда не уносить. Я ушла в кухню, а когда вернулась, альбом был уже положен в шкаф. Наташа ушла. Мне показалось подозрительным ее миролюбие. Я вынула альбом: из него были выдраны десять больших листов.

Наутро я заявила, чтобы она немедленно принесла мне вырванные страницы. Поднялся крик: она ничего не вырывала, я всегда подозреваю ее в воровстве, это возмутительно и т. д. [На эти крики я холодно] сказала, что если она не вернет мне эти листы [завтра же], я расскажу Васиным товарищам и устрою скандал. «Вы меня не запугивайте». На следующее утро выдранные страницы лежали у меня на столе!

26 июня, <вечер>. Отправилась с утра в поиски сандалий для Сони. Это уже третий день [хождений по мукам]. Была я в ДЛТ, в Пассаже, в Сызранском универмаге (это уже за городом, в Благодатном переулке[249]), во Фрунзенском[250]; нигде ничего. Вернулась в Пассаж и купила босоножки на толстой резиновой подошве, ужасные, но за неимением лучшего… И вот наблюдала. Все внимание сосредоточила на лицах, хотелось найти хоть одно веселое, беззаботное лицо. От ДЛТ, по Большой Конюшенной и затем по Невскому до Пассажа. Всё морщины; озабоченные, безотрадные лица. Наконец высокий интеллигент средних лет, загорелый, идет, опустив голову, и улыбается своим мыслям. Быстро шагает Вл. Лифшиц, нахмуря брови, ничего не видя, и что-то шепчет себе под нос; верно, сочиняет лирические стихи, которые не напечатают. Вот молоденькая веселая девушка с двумя тоже веселыми юношами.

Я пробродила и проездила на трамваях четыре часа, – эти трое да загорелый ученый (я думаю, что это был ученый) – единственные улыбающиеся люди, попавшиеся мне навстречу.

Надо бы сходить на футбольный матч. Вероятно, там много бездумных лиц. Но улыбаются ли эти озверелые футболисты?

В трамвае на площадке стоял красивый мальчик лет 12 с очень незаурядным лицом, хорошо одетый. Напряженно-озабоченное выражение лица. Что это такое? Кому же на Руси жить хорошо?[251]

Мне кажется, что угнетенное состояние целого народа проявляется в каких-то флюидах, в каких-то радиоволнах, посылаемых нашим мозгом, которые бессознательно или подсознательно воспринимаются всеми.

Заходила Наталья Васильевна. Она начала читать мою «Русскую старину»[252] с 1-го тома 1870 года. Два тома уже прочла, теперь взяла следующие два.

Когда-то бедный А.О. Старчаков мечтал: «Бросить бы всякую службу, жить в Детском и читать Вашу “Русскую старину”». Не удалось ему это.

Вновь арестована Муся Малаховская. Говорят, что в Москве много арестовано уже прежде «репрессированных». Хорошо, что она сидит в таком глухом углу. Ее хоть только сократили.

4 июля. Второй день лежу. Была недавно у д-ра Сорокиной, она нашла у меня расширение аорты, которое и дает боли. И ночью, когда так ноет сердце, я с ужасом думаю: а что, как не дождусь рассвета, не дождусь братьев? Боже мой, дай дождаться.

Конечно, эта зима не могла пройти для меня безболезненно.

Сонечка еще на даче у Толстых. Лежу одна, читаю «Русскую старину», Милюкова, S?gur’a. Девочки даже ни разу не зашли ко мне в комнату, чтобы узнать о здоровье. Они настолько привыкли принимать все как должное, что побеспокоиться со своей стороны обо мне им не приходит в голову. Впрочем, благодарности я никогда ни от кого не жду. Немножко бывает больно, но и только. Зато кто меня порадовал, это сербы. Единственный мужественный народ. Они не пошли в немецкое рабство, не пошли и в партийное.

Мне надо воспитать Сонечку так, чтобы она была наследницей моих вкусов, как я осталась верна папиным пристрастиям. Я от него получила одну книгу былин «Древнерусские стихотворения» издания 1804 года и памятники древнерусской литературы, у меня теперь их очень много, есть и собрание Гильфердинга, и многих других. Кроме Вебера (отца) я собрала уже много сказаний иностранцев, и будут деньги – буду собирать и дальше по русской истории. Грустно смотреть, как жены Павла Щеголева мигом разбазарили редкую библиотеку Павла Елисеевича.

Очень меня беспокоит, почему нет так долго писем от Г.А. Римского-Корсакова.

8 июля. Пошла сегодня после пятидневного лежания в библиотеку Союза писателей и встретила на нашем бульваре А.А. Смирнова, который предложил мне перевод писем Стендаля[253]. Очень одобрил мой перевод «Воспоминаний туриста», которые сейчас начал корректировать. Слава Богу.

Пока была в библиотеке, туда пришел Левик. Он только что вернулся из Москвы, куда отвозил свой перевод оперы Сметаны «Либуше»[254].

Сюжет из времен язычества. Главрепертком не пропустил оперу, требовал от Левика, чтобы он «перекинул мост в современную Чехословакию при правительстве Готвальда»! Левик отказался. Он был у Юрия Александровича, видел Васю и нашел, что у него прекрасный вид.

11 июля. Левик сдавал в библиотеку воспоминания Айседоры Дункан и уговорил меня их прочесть.

Я всегда чувствовала огромную антипатию к этой женщине, а мемуары вызвали отвращение. Типичный американский nouveaurich’изм, декадентское эстетство первого пятнадцатилетия ХХ века. Афиширует свое революционерство, а всю жизнь гоняется за содержателем, за миллионером, которого бесстыдно обманывает в его же замке. Живет как содержанка, тратя безумные деньги на роскошь и причуды. Все фальшиво. Второго тома я не читала еще, вероятно, там ее подвиги в СССР. Помню, в то время ее имя было окружено малопочтенным ореолом, ходили смутные слухи о связи с Луначарским[255], о каких-то казенных драгоценностях, бриллиантах, пьяных оргиях. Все завершилось похищением Есенина. Развратная старая баба в него влюбилась, потому что он был похож на Патрика, ее сына. Какое омерзение. Это мне рассказывала М.К. Неслуховская со слов Клюева. Ну, а уж то, что она сделала с Есениным, всем известно.

Есенин, какая глубоко трагическая судьба.

Подлая американская баба; недаром народ в Москве звал ее Дунькой Сидоровой.

Не помню, записано ли это у меня: в 1924 году, в начале осени, вероятно в августе, я была в Москве. Подымаюсь по Пречистенке, к Мертвому переулку, смотрю: толпы народа, трамваи остановились, и длинные шеренги девочек в красных туниках стройно двигаются по улице и становятся около двухэтажного особняка почти на углу Мертвого переулка. На балконе второго этажа появляется женщина также в красной тунике. Дети запевают «Интернационал», женщина в красном воздевает руки к небу и в течение всего длиннейшего гимна производит всевозможные телодвижения и патетическую жестикуляцию. Я сразу догадалась, что это Дункан, ей был подарен этот особняк для школы[256]. Ее телодвижения мне не понравились. Руки ее в локте перегибались в обратную сторону – это очень некрасиво. Тело отяжелевшее, грузное. Когда-то, году в 12-м или 10-м, я ее видела, кажется, в Мариинском театре[257], тогда ее танцы были красивы, пластичны, легки, но и тогда, помнится, я не была в том бешеном восторге, в который приходила Соня Толстая (Дымшиц) и подобные ей.

«Интернационал» допели, Айседора скрылась, толпа стала расходиться, и я очутилась лицом к лицу с Борисом Прониным, которого не видала уже несколько лет. Мы бросились друг другу на шею.

14 июля. Заходила Аннушка и, уговаривая меня заботиться о своем здоровье, сказала: «У детей есть свои и мать и отец, нечего вам последние силы тратить, вон вы уж еле ходите, “и свинье не до поросят, когда на огонь тащат”». Замечательно.

16 июля. 14-го ездила к Тамаре Александровне Колпаковой посоветоваться насчет сердца, т. к. очень уж оно мне мешает. Она очень внимательно меня выслушала и подтвердила диагноз Сорокиной. Очень расширена аорта, пульс слабый, 66, общая депрессия и переутомление всего организма. Это мое состояние – Наташиных рук дело. Когда в 29-м году весной у меня был первый серьезный припадок, который приняли за грудную жабу, это было вызвано Юрием, принявшим меня после приезда из-за границы на рогатину. Габрилович, когда выслушал меня тогда, сказал, что такое состояние аорты могло быть вызвано или усиленными занятиями спортом, или нравственными страданиями.

Чего не могла сделать блокада, того добилась Наташа.

Я хоть и лежу, но дух у меня подбодрился. Наконец перевод принимает реальный аспект, и на днях будет заключен со мной договор на перевод двух томов писем Стендаля, благодаря тому, что вмешался А.А. Смирнов. Зашла по дороге в Литиздат к Щипунову («Искусство»), у которого так и лежит наш сборник о театре марионеток. Я как будто заинтересовала его моей статьей к двадцатипятилетию кукольных театров Ленинграда, сговорились встретиться в сентябре.

У меня сейчас впечатление, что эти два года я просидела где-то в глубоком колодце, и вот вылезаю с трудом из него, и так становится легко на душе. В чем тут дело? Ведь я очень люблю детей, Соню обожаю, а вот быть нянькой (и прислугой при дурной барыне) я не смогла. Слишком уж я привыкла к умственной работе, и отсутствие ее привело меня к полной депрессии.

Тамаре Александровне я сказала, что хотя смерти и не боюсь, но очень хочу дождаться переворота и свидания с братьями; поэтому надо чем-то меня поддержать. Она хохочет – уверяет, что дождусь.

17 июля. У Котошихина: «…а которые люди… а служили они царскую службу и нужду терпели многие годы, также кто и одного году не служил, а взят в полон и был в полону хотя год… за многую их службу и терпение, всякому воля где кто жить похочет, а старым бояром по холопстве и по вечности крестьянской дела до них нет….а иных по челобитью верстают в казаки и в драгуны и дают им дворовые места и пашенную землю»!!

Это в XVIII веке; а в XX за полон «за многую их службу и терпенье» на каторгу.

Это не русская черта. Откуда это? Из Грузии? Вероятно.

Флетчер: «…не будучи обеспечены в собственности, они (купцы и мужики) поэтому мало заботятся о бережливости и ничем не запасаются; зная, что нередко подвержены опасности лишиться не только имущества, но и жизни» (1591).

19 июля. Прочла Флетчера. Как и большинство иностранцев, он видит только отрицательные стороны русского народа, и это меня возмущает. Почему они все забывают, что у них-то творилось в это время. Я на днях прочла 4-й том «Истории Франции» Michlet, XV век. Хороший корректив. Какое-то нагромождение продажности, предательств, разврата, порока, полное отсутствие чувства родины. Все эти герцоги Бургундские, Бретонские, de Lorrain, короли английские, Ланкастеры и Йорки, Варвики (а Gilles de Rеtz!) – все это продавало и покупало, и предавало Францию, как какую-то ветошь. У нас в XV в. – это Иван III, крепкий хозяин. Но из всей нашей истории меня больше всего умиляет и восхищает Смутное время, то есть, вернее, роль народа русского, самостоятельно спасшего свою страну от интервентов, междоусобий, извлекшего самого себя из такой глубокой бездны, которой нет равной. (Он и теперь себя спасает.)

Замечательно ясна вся картина этой Смуты и затем величайшего мудрого напряжения народа у Авраамия Палицына.

Французы предали позорно тех, кто доставил им величайшую славу: Иоанну д’Арк и Наполеона.

20 июля. Я не записала в свое время любопытного факта: Ирина Вольберг окончила юридическую школу и с осени этого года сделалась следователем в Куйбышевском районе. Когда Евгения Павловна приезжала сюда в феврале, во время Галиной болезни, Ирина рассказала ей, что, роясь в документах своего района, она обнаружила дело Богданова-Березовского о его злоупотреблениях в Союзе композиторов, о котором я знала более или менее все подробности от Ю. Кочурова.

По ее словам, дело это хотели совершенно замять, и только благодаря упорству прокурора ему был дан ход. Выходит, что эта тайна, о которой я никогда и никому не говорила, погребена не так уж глубоко.

Я давно уже выстригла листок с его автографом из своего блокадного альбома.

Вчера мне позвонила Якунина после долгого перерыва. Было много работы, эскизы к двум постановкам, «Дворянскому гнезду» и одноактной комедии (в областной филармонии). Жаловалась на утомление, слабость, на невозможность отдохнуть.

Обе мы пришли к заключению, что легко работать и добиваться чего-нибудь могут только те женщины, у которых нет детей. Вспомнили Остроумову. «Да, – сказала Елена Петровна, – и какой у нее был муж, таких больше нет. И ведь Анна Петровна не была особенно красива, дело не в красоте, а в счастье. Вот вы, какая была русская красавица, дай Бог, а счастья не видали, да, не родись умен, красив, а родись счастлив».

Лёля сдала диплом хорошо, будет держать экзамен в академию. Вот бы нашему трутню – Наташе поучиться у Елены Петровны житейской доблести.

А этот милый трутень вдобавок еще морит меня голодом. Оттого-то мне становится все хуже. Один всего раз я поручила Кате купить мне ягод, и та принесла 200 гр. вишен за 4 рубля, и Наташа не преминула попрекнуть меня этим.

21 июля. Лежу и читаю без передышки. Прочла memoires de Mme d’Epinay и была поражена мелочностью всего этого круга. Diderot, Grimm, Holbach и другие энциклопедисты заняты все время мелкими сплетнями, наговорами, подкопами, выживанием друг друга из милостей богатой меценатки, и среди них Руссо – совершенно чужеродное тело, человек из другого, здорового теста, конечно, не француз XVIII века, а женевец. Он наталкивается со всех сторон на их мелкие интриги, ничего в этом не понимает, путается, из себя выходит, а Гримм – типичный лизоблюд XVIII века и препротивный.

А у нас du nouveau[258]! Вчера вечером позвонил Вася. Наташи не было дома. Вася хочет мириться с ней. Говорит, что ему все это надоело, круг девицы, на которой он было собрался жениться, до крайности некультурен, он соскучился без детей, и если Наташа с детьми поедет в Полтаву, как собирается, он приедет к ним.

Сюда недавно приезжал из Москвы режиссер, Васин приятель, Илья Ольшвангер. Он обедал у нас, я лежала. Наташа очень долго с ним беседовала и, по-видимому, поручила ему «возобновить между ней и Васей дипломатические отношения». Я это поняла из Васиных слов.

Я, конечно, мешать этому не буду, но только мне надо будет себя обезопасить. Я думаю, что при наличии у меня работы это мне удастся.

Вернулась она сегодня в 12-м часу дня (ночевала у Юнович). Я ей передала Васину просьбу быть сегодня вечером дома, он будет опять звонить. Рассказала содержание нашего разговора с ним.

Было явно, что она очень обрадовалась. «Нельзя продолжать такую жизнь, надо жить вместе, надо простить друг другу эти увлечения, серьезнее смотреть на семью, надо думать о детях, устроиться pour stable[259]. Если здесь нет работы, уехать всей семьей в провинцию на год, на два».

Ну, посмотрим. Скандал этой зимы был для Наташи хорошим уроком. Она это сознает сама.

23 июля. Вчера вечером ко мне зашла А.А. Ахматова. Я страшно ей обрадовалась. Она около двух месяцев прогостила в Москве и недавно вернулась. Вид у нее бодрый.

В Москве была небольшая работа, переводила азербайджанские стихи (по подстрочнику)[260]. Жила она у приятельницы, актрисы Театра Красной армии[261]. Как-то эта актриса передала ей привет от их художника. Кто такой? «Он говорит, что вы знали его маленьким, Шапорин».

Отзыв о Васе был очень хороший, что он очень талантлив, воспитан, культурен.

По-видимому, к А.А. там было паломничество, была даже Людмила[262]. Одета была настолько бедно, что это казалось явным маскарадом. Она имеет странно-сконфуженный вид из-за своего брака с Калатозовым. Она настолько длительно объясняла, почему она за него вышла, Раневской по телефону, что та, не дослушав, сказала: «Простите, я не могу больше говорить, я говорю с автомата», – наперекор всякому здравому смыслу, т. к. Людмила звонила ей домой.

Узнав о приезде А.А., к ней приехал заведующий Литературным архивом и усиленно уговаривал продать свой архив. «Но все, что у меня было, сожжено во время блокады». – «Хотя бы то, что накопилось после того». Явно было, что ему хотелось приобрести поэму о Ленинграде[263]. Ахматова отказалась. Прежде всего А.А. показала мне один курьезный документ. Ее знакомая, работающая в этом архиве, списала для нее выдержку из письма матери Александра Блока матери Георгия Иванова, в котором она очень сожалеет, «что Саша не хочет полюбить А. Ахматову».

«Есть молодая очень красивая и очень талантливая поэтесса, Анна Ахматова, печальная девушка. Хотя у ней есть уже ребенок». Тут она приводит строки:

Слава тебе, безысходная боль –

Умер вчера сероглазый король…

Я не помню точно текста, но она кончает тем, что Саша от нее отвертывается, т. к. не любит печальных, ему нравятся веселые, увлечен Кармен[264].

«Я хотела вам это показать, – сказала А.А., – потому что, кроме вас, никого не осталось из тех, кто меня знал в те годы, помнит “Бродячую собаку”». Чудовищно, что мать мечтает о любовнице женатому сыну и рекомендует замужнюю женщину.

«Печальная девушка, хотя у нее есть уже ребенок… Я была замужем, вышли уже “Четки”, я была окружена…»[265].

Такая характеристика А.А. совсем ни на чем не основана. Я встречалась с ней, кажется, только в «Бродячей собаке» – Ахматова всегда имела вид царицы, Прекрасной Дамы, окруженной своим двором, влюбленными рыцарями. Отнюдь не имела печального вида. Я совсем не знаю, кто «Сероглазый король», каковы были отношения между А.А. и Блоком, сама же она говорит, что в ту пору, когда было написано это письмо, она встречалась с Блоком раз пять, а мать его видела всего раз. Рассказала о гибели поэтессы Елизаветы Кузьминой-Караваевой. Она жила в Париже, постриглась в [католические] монахини. Во время войны ей было разрешено посещать немецкие концлагеря. [В лагере] она обменялась платьем с одной еврейкой, приговоренной к смерти; та ушла, а Кузьмина-Караваева была повешена [на следующий день].

Такой поступок ум даже не может охватить.

А.А. знала Лизу Пиленко с юных лет. Пиленки были соседями по имению Гумилевой, матери Николая Степановича, у нее даже сохранилась карточка, где они вместе, когда им было по 20 лет.

Ребенок, о котором пишет мать Блока, несчастная Гаянэ, не была дочерью Д.В. Кузьмина-Караваева. Брак этот был фиктивным, это знали все[266].

Рассказала А.А., что Н.С. Тихонов написал роман (или просто книгу), героем которого является Тито. В Кремле прочли, нашли, что печатать этого нельзя, т. к. Тито плохо себя ведет, но, впрочем, чтобы Тихонов за себя не боялся (?!)[267].

Не помню, по какому поводу, А.А. сказала: «Нас с вами не надо учить любви к своей родине, а теперь учат». – «И хорошо, что учат, – сказала я, – это лучше, чем либеральное: чем хуже, тем лучше – нашей интеллигенции времен Японской войны». На это А.А.: «Наши либералы после Цусимы послали поздравительную телеграмму микадо. Тот поблагодарил и порадовался тому, что они не его подданные».

25 июля. Была вчера у Натальи Васильевны. Она 26-го уезжает к внучатам. Была у нее Н. Ельцина, жена Клибанова. Он уже за Красноярском по дороге в Норильск. В 37-м году ему было предъявлено какое-то обвинение, и он получил 5 лет. Вернулся, его восстановили, дали работать. Теперь его выслали на 10 лет по прежнему делу, без всякого обвинения. Жена обратилась к В.Д. Бонч-Бруевичу, тот написал очень хорошее, убедительное письмо Ворошилову. Ворошилов отправил это письмо к начальнику Госбезопасности Абакумову. С припиской, что просит дело Клибанова пересмотреть. Это было уже давно, и Бонч-Бруевич ответа так до сих пор не получил и, по-видимому, боится возобновить хлопоты. Бедная женщина в полном отчаянии.

26 июля. Поехала сегодня с детьми на острова[268]. Ехали на пароходе, восторг был полный. Давно я там не была. С моей точки зрения, острова испакощены страшно. Клубы, площадки, карусели, читальни, кафе, столовые, лодочные пристани, раковины оркестров – все это заполнило, бывало, уединенные острова. Но демократия не любит уединения и тишины, и с точки зрения демократической там все хорошо организовано, чисто и благоустроено. Везде загорелые тела предаются кратковременному dolce far niente[269].

Не доходя до Стрелки, длинный песчаный пляж. Откуда он? Прежде, по-моему, его не было. Тут мы с детьми и расположились. Они разулись, бегали по берегу, топотали в воде. Мы были на уровне моря, поэтому линия горизонта была чистая, только море, финского берега не было видно. Было ветрено, мелкие волны мерно набегали на песок. Открытое море, дорога вдаль, в бесконечность, наводит на меня всегда томительную ностальгию, мучительное желание уехать из этой тюрьмы, поехать к братьям, во Францию, в Италию…

Я совсем как три чеховские сестры: в Москву, в Москву, на Басманную. Только у меня, мне кажется, больше причин мечтать о перемене места.

29 июля. Еще из разговоров с Анной Ахматовой: зашла речь о Франции. Я очень жалела французов, говорила, что, на мой взгляд, им оставалось только себе пулю в лоб пустить при таком быстром нашествии немцев[270]. «Их нечего жалеть, Франции больше нет. Один мой знакомый (нерусский), который побывал во время войны в России, Норвегии и, наконец, во Франции, говорил мне, что тут он в первый раз пал духом. Французы не хотели воевать. “? quoi bon, les boches ne sont pas m?chants”[271]; это был настоящий коллаборационизм. При катастрофическом уменьшении народонаселения, уменьшении рождаемости, они знают, что через 50 лет не будет ни одного француза, зачем же воевать? [Идти под пули?]. “Вы были во Франции в 11, 12-м году, – сказал мне этот человек, – тогда вы видели последних французов”».

Зимой я видела во французском иллюстрированном журнале фото актера, взывающего к зрителям: «Fran?ais, faites des enfants»[272].

В июне я получила опять продуктовую посылку, уже третью, от Оли Капустянской (Плазовской) из Нью-Йорка.

По-видимому, там организовано нечто вроде Apacе – Parcels to Russia[273], опять помощь бедной голодающей России.

После получения письма от Оли и второй посылки перед Новым годом я ей написала длинное письмо, в котором, между прочим, просила обо мне не беспокоиться и не посылать больше посылок, т. к. у нас, дескать, все есть и все дешево. [Пошлины я заплатила 145 рублей, а сама посылка стоила 4 доллара.] На этот раз пошлина за посылку оказалась уже оплаченной на месте. Хотелось очень опять ответить Оле. Я говорила об этом с Тамарой Александровной, а она рассказала мне следующее: ее знакомая (живущая в Москве, куда недавно ездила Т.А.) получила неожиданно письмо из-за границы. Оказалось, что ее мать, глубокая старуха, жива и здорова, так же как и другие родственники, эмигрировавшие в свое время. Эта знакомая родом из Вятки и чуть что не друг детства Молотова. Она к нему зашла и спросила, может ли она ответить своей матери. «Лучше воздержитесь», – ответил Молотов. А? Каково?

После этого и я решила воздержаться. К чему переть на рожна. А им там все наше неправдоподобие известно. От Васи уже год нет вестей.

1 августа. Московский драматический театр п/р Охлопкова[274] привез пьесу «Великие дни»[275]. Среди действующих лиц: Сталин, Молотов, маршал Василевский. Фотографии всех актеров, играющих этих людей, выставлены на Невском, против Казанского собора. Когда я их увидала, первая мысль была: Mus?e Gr?vin[276].

Какое безвкусие.

14 сентября. И мир Божий, который превыше всякого разума, соблюдает сердца ваши и помышления ваши во Христе Иисусе. Ап. Павел к Филиппийцам, гл. 4, 7.

18 сентября. 8-го наконец получила письма Стендаля для перевода, через полтора месяца после заключения договора.

Наивный Стендаль – он пишет из Триеста: «Consevez un mis?rable qui ne lit que la Gazette de France, la Quotidienne et le Moniteur»[277], а что бы он запел, если бы был r?duit ? un journal en tout et pour tout?[278]

И еще: «La soci?t? de Paris est, je le crains, mortelle pour un jeune ?crivain; il voit qu’il est peut-?tre plus dangereux de s’?carter de la m?diocrit? en dessus qu’en dessous. Le d?go?t le saisit»[279].

22 сентября. Как больно, физически больно сердцу. Я так люблю Соню, Петрушу. Они уехали в августе. В Москве я получила письмецо от Сонечки, и затем ничего. Никто не пишет, Вася не звонит. Сейчас получаю письмо от Сони на одной страничке и длинное письмо от нее же Елене Ивановне, продиктованное Наташей. Соня только и пишет, что скоро приедут и чтобы я выслала ее пальто «папе в Москву». А где живет этот папа?

Я благодарности никогда не жду, но… Впрочем, от кого из них я могу требовать элементарной воспитанности? То, что я распродала для детей лучшую мебель, лучшие книги, это принимается как должное. Но от такой грязной женщины, как Наташа, мне ничего не нужно. Мне больно, больно, что она восстанавливает против меня детей.

2 октября. Я так много работаю над переводом, что нет времени писать здесь, в этой тетрадке, моем единственном друге. Как нелепо: в Москве все мои близкие, Лёля, племянницы, Надя Викентьева, товарки по институту, все люди, которые меня знают спокон веков и любят меня. Здесь я одинока совсем. У меня здесь друзья, т. е., вернее, хорошие знакомые, которые хорошо, даже прекрасно ко мне относятся, но – между прочим. А я для Нади Верховской, так же как и она для меня, – это наша юность.

6 октября. Поехала на переговорный пункт, хотела купить талон и позвонить вечером Юрию, узнать о детях, о Васе. Талон на десять минут разговора стоит теперь 25 рублей!!! Конечно, не стала брать.

Я думала сегодня о царящей у нас нивелировке. Мне кажется, что Сталин невероятно, чудовищно завистлив. Как когда-то Зинаиде Райх было невыносимо, чтобы кого бы то ни было хвалили в их театре, она ревновала даже к музыке Г. Попова, так и Сталину невыносимо, даже когда за границей хвалят Ахматову, Шостаковича. Каждый должен чувствовать, что его могут в каждую данную минуту окунуть в грязь. Недопустимо, чтобы человек сознавал себя Человеком; Человек – это звучит гордо! – какая нелепость[280]. Чужая популярность как змея жалит Сталина в сердце: Киров, Орджоникидзе, Фрунзе уничтожены. А как и почему умер Жданов? Он был газетно популярен, это опасная болезнь. А the little grey man[281] живет себе поживает. А почему в опале Жуков, главный герой войны?

11 октября. L’?me est un feu qui s’?teint s’il ne s’augmente. Stendhаl, lettre 982[282], 1832[283].

Вечер. Была в Союзе писателей на докладе Ратгаузера.

Кое-что поучительное. «Предатель» Тито, наш выкормыш Димитров, поляк Гомулка – все уверяют, что можно обойтись без классовой борьбы, а мы говорим, что Большевизм есть тактика для всех. И все инакомыслящие – предатели.

Брат А.И. Иоаннисян, вернувшись из ссылки, рассказал, что встретился там с одним человеком, который был в плену у немцев, бежал во Францию, присоединился к французским партизанам, воевал там, получил французский орден, и когда вернулся на родину, был сослан на каторгу на 25 лет «за нужду и терпение»![284]

20 октября. Je ne trouve personne pour qui faire de ces parties de volant, qu’on appelle avoir de l’esprit (курсивом). Stendhal, lettre ? di Fiore[285].

Как я это понимаю. И как этого мне не хватает.

Какой был остроумнейший causeur[286] в молодости А.А. Смирнов, Шурочка, как мы его звали. А теперь перепуганный, заваленный работой, боящийся слово произнести.

И еще Петтинато. Где он, жив ли? Его сыновья?

Мне иногда последнее время начинает казаться, что из-за темного занавеса я ощущаю свет. Вернее, предчувствую.

23 октября. Я не могу работать в своей комнате над переводом. Грохот и завывание слесарных станков раздается как будто за перегородкой. Ухожу работать в комнату Ольги Андреевны днем, когда ее нету. Теперь над ней вопят патефоны.

Это все то же презрение к человеку, к соседу, насаждаемое нашим правительством, «нашей партией». Мы опять (жильцы, среди которых два Сталинских лауреата[287], библиотекарь Академии наук, заведующая кафедрой языков и т. д.) подали заявление депутату Верховного Совета нашего района Шостаковичу с просьбой уничтожить мастерскую.

Ашкенази, секретарь Шостаковича, сделал все, что нужно, послал бумажки в райсовет, в РЖУ[288]. К нашей петиции присоединился Иван Михеевич (управдом), т. к. мастерская разрушает дом, загрязняет двор. Была комиссия, в ее составе был энкавэдэшский офицер. Он утверждал, что это безобразие, надо выселить.

26 ноября. Воз и ныне там, гудят еще хуже, с 8 утра до 12 ночи. Я пятый день лежу, грипп, горло, ухо. Я переползала на целый день к Маре. Сегодня лежу у себя, т. к. сделала компресс на ухо, и другое забинтовано, не так слышно. А слабость такая, что нет сил перетаскивать белье, подушки.

28 ноября. Совместная жизнь с Наташей мучительна. Меня мало трогает ее наглость по отношению ко мне, даже совсем не трогает; но смотреть, что она делает с детьми, как она их ведет, для меня так мучительно, как если бы кто поджаривал их на медленном огне на моих глазах. Ни гигиены, ни лечения, ни заботы. За полтора месяца с приезда она их мыла один раз, на второй же день. У Сони порок сердца, всеми докторами велено, чтобы Соня днем отдыхала. Если Наташа днем дома, дети не отдыхают.

Я купила рыбий жир. «Мама сказала, что надо ложку вымыть, а ей не хочется мочить руки…» Жир не принимают. Не стоит всего вспоминать. Если не случится чудо и Наташа будет продолжать их воспитывать, Соня скоро погибнет.

Куда ни глянь, никакого утешения, нигде ни проблеска. Всю осень гонения на биологов[289], – теперь доктор не имеет права спрашивать у пациента, не болели ли родители туберкулезом, наследственности нет. В университете чистят, просевают – словом, угнетают до потери сознания. Газет я не читаю, претит лай Вышинского[290], этого заплечного мастера. Уж эти поляки – Дзержинский, Менжинский, Вышинский.

Я с наслаждением переводила Стендаля, уходила от всего и ни о чем не думала.

А бедный Клибанов в Норильске в шахтах работает. От Е.М. Тагер ни звука, а она ведь с марта месяца свободна. Написала вчера ее Маше, прося сообщить, что знает о матери.

Единственно, что за это время произошло приятного, это отправка Гали в Халилу по бесплатной путевке тубдиспансера на два месяца. Это чудо.

Юрий вдруг прислал 500 рублей, пишет на переводе: «Для тебя и детей» – и подчеркивает.

Васина судьба ужасно меня беспокоит. Он так талантлив и такой неврастеник.

29 ноября. Я немстительна, но никогда не забываю ни зло, ни добро, сделанное мне когда-либо. Само не забывается. Сейчас у меня мечта, чтобы Наташа нашла себе жениха или содержателя, и я, перефразируя, повторяю слова песенки, которую Стендаль расхваливает в одном из своих писем к Де Маресту. Signor governatore, deh senza sposo non la lasciate. Господин губернатор, прошу, дайте ей мужа. Но надежды мало. Прежде чем в ком-нибудь успеет разгореться вожделение, она уже ложится на диван.

30 ноября. И один оазис – это Анна Петровна, ее дом. Целеустремленность, мудрость, большой талант и абсолютная чистота, честность. Дай ей Бог подольше пожить.

Теперь она занята третьим томом автобиографических записок и решила прочесть главу за главой вслух нескольким друзьям для обсуждения. Анна Петровна пригласила П.Е. Корнилова, Е.Н. Розанову, Ю.А. Кремлева, К.Е. Костенко и меня. Было уже четыре вторника, к сожалению, на последнем чтении я не была, лежала с гриппом. Мы все стараемся находить недостатки, не пропустить неудачного выражения. Особенно дотошлив Кремлев. Корнилов играет роль горлита, следит с точки зрения цензуры, политики.

Мы спорим, обсуждаем. А.П. что принимает, что нет. Многое исправляет и тогда сдает уже перепечатывать. Сегодня чтение не состоялось, она очень утомлена химиками, которым читала книгу о С.В.[291] Но меня она просила прийти, и мы чудно посидели и поболтали вдвоем, как в блокаду.

Если женщина хочет чего-нибудь добиться, она не должна обзаводиться семьей.

А.П. читала, как в 28-м (кажется) году С.В. заболел в Рыбинске, где ему сделали операцию. Хирург предупредил А.П., что у него почти нет надежды на спасение С.В., и ушел. Она осталась одна в коридоре и припала лбом к каменной стене. Я вспомнила, как во время гражданской панихиды маленькая фигурка А.П., в черном, стояла, отвернувшись от гроба, почти лицом к стене, и не двигалась.

Большой человек она, настоящий Человек.

3 декабря. Встретила сегодня Л.М. Стукка: Вс. Рождественский ездил в Москву, его вызывал Ю.А. по поводу «Декабристов». Полину Гебль, жену Анненкова, надо сделать русской. Подумаешь, история! В наш сталинский век историю пишут по вдохновению свыше et on ne s’arr?te pas pour si peu[292].

Ночью звонил Вася. Болею я сердцем за него ужасно. Он был должен 2000 макетчице, о чем мне говорил Дмитриев, советуя этот иск обжаловать, т. к. тогда ни В.В. за эскизы, ни Вася за выполнение их денег не получили. Вася ничего не сделал. Теперь к Ю.А. пришел с этим иском и еще другим от молочницы, тоже на 2000, судебный исполнитель и хотел описать имущество на эту сумму. Его уговорили отложить, и, не предупреждая Васю, отец, вероятно, под влиянием жены, выписал Васю. Вася теперь в воздухе, и его могут просто выслать. Под влиянием обиды Вася написал отцу истерическое письмо, припоминая ему все его прегрешения, начиная с нашего вынужденного отъезда, вернее бегства, за границу. Я не ожидала, что он мог все это помнить, так он всегда благоговел перед отцом и поносил меня. Черновик этого письма он прислал Наташе с просьбой передать мне. Это не было сделано. Ночью он мне об этом сказал, попросил прочесть, чтобы быть в курсе дела, т. к. Ю.А. на днях сюда приезжает слушать оперу Прокофьева[293]. Меня прямо по сердцу резануло то место в этом письме, где Вася пишет: «В субботу 20 ноября мы встретились в Комитете для моего устройства. При выходе я пытался с тобой заговорить о “Декабристах” и показать тебе эскизы, но ты так был галантен и предупредителен по отношению к комитетчикам, что посмотрел только за машиной и уехал с ними, а я остался с рисунками в руках».

До чего это оскорбительно! Бедный Вася.

Наташа мне заявила, что Васю не пустит в свою комнату. Этакая…

7 декабря. Вернулась из филармонии. 5-я симфония Шостаковича конечно гениальная вещь[294]. Давно ничто не производило на меня такого сильного впечатления. Вещь грандиозная, по-настоящему грандиозная, местами трагическая, в начале. И такого музыканта смели, осмелились поливать помоями, диктовать свои собственные мещанские, полуинтеллигентские правила.

Были бурные овации, требовали автора, но он так и не вышел на эти вызовы и гром аплодисментов. Мравинский поднял партитуру и многозначительно ею потряс в воздухе. Замечательное произведение.

Я по возвращении позвонила Софии Васильевне, она говорит: «Знаете, я сейчас страшной стервой стала; пусть-ка их реалисты что-нибудь подобное напишут». Д.Д. не приезжал из Москвы, боясь демонстрации, которая и была на самом деле, а его бы загрызли.

4-го был у нас Юрий. Петя его встретил восторженным визгом и вопросом «А что ты привез?», т. к. Юрий нес большие пакеты с яблоками, мандаринами, конфетами. Здесь был съезд композиторов. Слушали оперу Прокофьева «Повесть о настоящем человеке». Юрию не понравилась, да и Кочуров говорил, что слабое произведение. Но Юрий был глубоко возмущен выступлениями Энтелиса, Коваля, которые непристойно ругали оперу и Прокофьева[295]. «Разве это критика, – говорил Ю.А., – если бы Прокофьев присутствовал при этом, с ним бы случился второй удар». Слушали также 2-ючасть «Войны и мира»[296]. «Нельзя, – говорит Юрий, – делить оперу на два вечера. Это компрометирует Наташу, которая является единственной и главной героиней оперы».

В первой картине и на балу она влюбляется в князя Андрея, потом хочет бежать с Анатолем, и затем ее утешает Пьер. Если зритель не пойдет слушать продолжение, какое же у него составится мнение о Наташе? И только во второй части, в сцене смерти Андрея, Наташа проявляет подлинное высокое чувство.

Юрий обвиняет во всем сценаристку, жену Прокофьева Мирру Мендельсон. Почему Льва Толстого должна перерабатывать ничем не проявившая себя еврейка?

Пришли Наташины подруги Ляля (Богдасарова) и Тая Лобач-Жученко. Юрий любит говорить, когда есть интересные слушатели, и очень интересно рассказывал о летней поездке в Чехословакию и Польшу, о своей новой оратории, начинающейся стихами Блока «Доколе коршуну кружить, доколе матери тужить». Когда мы остались одни, я заговорила о Васе. Он очень обижен Васиным письмом. «Он рассердился, что я не посмотрел его эскизы; но разве можно показывать эскизы на улице? Почему он не мог прийти домой ко мне?» Юрий виделся здесь с Горяиновым, которому Вася показал эскизы к «Декабристам», и просил его устроить Васе работу.

Я Васе написала, что он неправ, обвиняя отца за то, за что лишь я могу его обвинять (отъезд наш за границу). А ему не приходится обижаться на отца; до сих пор отец им помогает, одевает и его и детей.

Юрию особенно понравились Краков и Прага. В Кракове на одной из церквей бьют часы. Там же при бое часов появляется трубач (живой), трубит сигнал два раза, а третий начинает и обрывает. Это установлено в память нашествия татар. Трубач предупредил защитников города о появлении татар и тем спас город. Но когда он затрубил в третий раз, татарская пуля [или стрела] его сразила[297].

23 декабря. Вчера, в праздник «Нечаянной радости», мне минуло 69 лет. Вот зажилась! Проживу ли этот год? Но я должна дождаться братьев, дождаться рассвета. Должна. Вечером у меня были А.В. Щекатихина и Елена Ивановна. Когда я им сказала, сколько мне лет, они не хотели верить и просили никогда никому этого не говорить. Успею ли я разобрать свой «архив», написать воспоминания? Я так занята.

Я когда-то писала, что Наташа продукт советского воспитания. Это неверно. Это клевета на молодежь. Наташа Лозинская, Мапа Радлова, Вера Крокау – это сверстницы Наташи, прекрасные матери. Ирина Вольберг, испортившая мне столько крови, пока у меня были еще детские деньги, перебесилась очень рано. Сейчас ей 25 лет. Она кончила юридическую школу, судебный следователь, и все мысли заняты сыном. Миша прекрасно одет, обут, накормлен, покупаются игрушки.

Соня опять больна уже три недели. Началось с уха, потом стала кашлять. Оказался плеврит. Наташе ни разу не пришло в голову позвать доктора, волноваться о здоровье ребенка, ни разу. Я вызвала ушника, ухо вылечили. 18-го был Фарфель. Ему очень не понравилось состояние легких у Сони. Он прописал лекарство и просил сразу же заказать и поставить горчичник. Он был в половине восьмого вечера. Видя, что Наташа не собирается, я спросила ее, пойдет ли она, «Я сама знаю», – был ответ. Она ушла после 10и вернулась в час; уходя, красилась и пудрилась, очевидно, было свидание.

К счастью, у Ольги Андреевны <Колосовой> оказалась горчица, и я могла сделать горчичник. Таких примеров полного безразличия без конца.

На днях Катя принесла с завода новость: им снизили расценки. За стакан (снаряда) она получала 84 коп., теперь будет получать 57. Это третье снижение расценок с мая этого года. Что бы это было в свободном государстве! А у нас народ безмолвствует.

Умер Владимир Степанович Чернявский уже месяц тому назад, а я и не знала. Очень его мне жаль. Это был очень тонкий и хрупкий человек. В начале войны, в августе или сентябре 41-го года, он был арестован, выпустили его в Новосибирске, не знаю точно когда. Вероятно, этот арест много ему лет убавил. Я познакомилась с ним в Петрозаводске в 1921 году, он приехал туда на лето в театр и с женой Манечкой Толмачевой. Оба они были не приспособлены к жизни. Он писал стихи. Не для этой лицемерной жизни был он создан. Какое лицемерие всюду и во всем.

Издают Стендаля. Я еще в ноябре зашла к А.А. Смирнову посоветоваться насчет каких-то выражений. В это время А.А. корректировал мой прежний перевод «Voyage dans le midi de la France». Он вычеркивает целые страницы. Все игривое вычеркивается, так же как и все «несозвучное» нашей эпохе. Автор подстригается, как липа на бульваре.

Из Стендаля надо сделать якобинца, революционера, как это сделал Виноградов в «Трех цветах времени». Вот тебе и полное собрание сочинений!

30 декабря. 28-го служила панихиду. Шестнадцать лет. Я подала за упокой Аленушки, папы и Клавдии – Клавдии Павловны Коноваловой. Я всегда ощущаю близость папы и Коноваловой. Аленушка сразу же покинула наш мир, девочка моя родная. Это странное чувство – близости ушедших людей.

Это был вторник, и мы опять собрались у Анны Петровны: Корнилов, Екатерина Николаевна Розанова и я. А.П. читала нам письма, полученные ею по поводу ее автобиографических записок. Письма Конокотина, Шервинского, Чумандрина, Николая Эрнестовича Радлова, Павленко, Маренина. Умные и интересные письма, очень внимательно разбирающие книгу (первую).

Днем А.П. позвонила мне и просила прийти пораньше, до других. А.П. хотела поделиться со мной возмутившим ее разговором по телефону с И.Н. Павловым из Москвы. Павлов просил ее написать в Москву письмо обо всех отрицательных качествах Серова (современного). А.П. ответила, что такого письма писать не будет, слишком мало зная Серова, имела дело с его невоспитанностью только по отношению к себе. Павлов страшно рассердился, уговаривал ее, к нему присоединилась жена, но А.П. наотрез отказалась. Какое недомыслие обратиться к исключительно порядочному человеку с просьбой написать донос. Павлов и Герасимов давно хотят свергнуть Серова и убрать его из академии; но Серов партийный, у него связи в Москве, и это им не удается.

Екатерина Николаевна Розанова рассказала нам страшные вещи. После финской войны, в момент обмена военнопленными, она работала в Выборге и ездила с поездами, возившими военнопленных.

По приезде к финской границе носилки покрывались чистыми простынями, санитарки одевали чистые халаты и несли раненых, здоровые шли пешком. Вдали на холме стояли толпы народа. Когда пленные переступали последнюю запретную черту, толпа бежала им навстречу, их обнимали, угощали, несли на руках.

После этого к поезду приближались наши русские, бывшие в плену в Финляндии. Их встречали гробовым молчанием. Всему медицинскому персоналу было запрещено с ними разговаривать, на них смотрели как на шпионов, военных преступников. «У меня слезы так и текли», – говорит Екатерина Николаевна.

Когда поезд отходил на некоторое расстояние от границы, военнопленных обыскивали, и выбрасывалось все, что у них было, даже хлеб, который им на дорогу дали финны. «Видеть эти глаза, ожидавшие встретить родных, своих, и увидевшие врагов, было невыносимо». «Доктор, куда нас везут? Нам говорили, что нас отвезут в концлагерь, но мы не хотели этому верить», – говорили Екатерине Николаевне больные. Финны уговаривали их остаться в Финляндии. Им не дали побывать дома и отправили всех, кроме тяжелораненых, в концлагерь[298]. Екатерина Николаевна потихоньку взяла от этих несчастных открытки, письма, чтобы отправить родным. Нет, это не русская черта.

Лягушки, просившие и получившие царя.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК