13

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

13

Радисты Зудин и Шумейко расположились около нижнего дота. Здесь был незаконченный блиндаж; уже вырыт и обложен жердями. Над блиндажом в один накат лежали еловые кряжи. В щели просвечивало солнце. Пахло свежей смолистой щепой и почему-то цементом

— Они, товарищ политрук, тут устроили склад стройматериалов, — пояснил Зудин. На нем была серая немецкая пилотка и такая же серая форменная куртка.

— Что за маскарад, товарищ Зудин?

— Пока гимнастерка сохнет…

— А что на голове?

— Товарищ политрук, — просительно заговорил старший радист, — моя же уплыла. На переправе.

— Так-то оно так… А вдруг подстрелят? Свои. По ошибке.

Робко подал голос Шумейко:

— Я ему то же… Голова бритая — значит Зудин. А в пилотке, да еще в немецкой, перепутать запросто.

— Я бы на твоем месте не хохмил, — повернувшись к бойцу, раздраженно заметил Зудин, с той самой злосчастной переправы они терпели друг друга вынужденно. («Трухнул — и отряд остался без передатчика»). О секундной растерянности радиста Шумейко Зудин напоминал каждому, напомнил и политруку. Это уже был вызов. И Шумейко, простуженно шмыгая маленьким красным носом, надрывно крикнул:

— Ну, виноват! Ну, казни! Хочешь? Утоплюсь. — И к политруку: — Что ж он мне душу вытягивает? Изверг…

Пока шли по болоту, а потом от водосброса до узла дорог, Шумейко несколько раз отползал в сторону и, уткнувшись в траву большими посиневшими от холода губами, принимался плакать. Он плакал по-детски, навзрыд. Боец осознавал свою вину, но не хотел, чтобы товарищи видели его в слезах. Он, как ни крепился, не мог сдержать рыданий.

Зудин был неумолим в упреках. Он их бросал в лицо, как свинчатку: «Все из-за тебя. Из-за твоей трусости… Знаешь, за такое расстреливают». И все начиналось сначала: «Ну, виноват! Ну, казни!..»

Зудина уже предупредил всегда сдержанный старшина Петраков: «Вот соединимся с полком, вы у меня получите. На всю катушку». На что веселый и добродушный пулеметчик Шарон, за всю свою девятнадцатилетнюю жизнь никогда никого не обидевший, и тот не выдержал: «Ну какой же ты, Зудин, зануда! Кстати, зануд комары жрут в первую очередь», — и черными, как спелые маслины, глазами показал на голову: она как магнит притягивала комаров. Да, Зудину никак нельзя было без пилотки.

Тем не менее старший радист продолжал свое. Поведение Зудина настораживало политрука: как же ему воевать дальше, в паре с товарищем? Шумейко так долго не вынесет.

— Вот что, товарищ Зудин, — сурово сказал политрук. — Отвечайте прямо: вам известно, где вы находитесь?

Зудин удивленно вскинул белесые брови, угрюмо взглянул в пристально нацеленные на него глаза.

— Отвечайте.

— В рейде, товарищ политрук.

— Вот именно: в рейде.

Намеренно задерживая движения, Колосов раскрыл полевую сумку, достал стопку аккуратно сложенных, еще липких от невысохшей крови комсомольских билетов.

— Это что?

— Известно, товарищ политрук.

— А если известно, то уточняю: вы находитесь в двадцати метрах от своих погибших товарищей. Они свой долг выполнили до конца. А нам, то есть командиру, мне, вот радисту Шумейко и вам, боец Зудин, долг еще предстоит выполнить… Да, мы в рейде, в тылу противника, и здесь у нас оружие не только пулеметы и гранаты, а также, и прежде всего, наша дружба, наша сердечность, говоря высоким слогом, наше большевистское братство. Вот оно какое, наше оружие… Виноват Шумейко? Может быть. Но он же не хотел подвести товарищей, подвести отряд…

— Конечно, не хотел! — с болью отозвался Шумейко. Из его глаз опять брызнули слезы, и он, чтоб политрук и Зудин не видели его слабости, стыдливо склонился над приемником, вращая эбонитовую ручку настройки. — Я знаю, знаю, отчего он… злится.

— Видали, знает, — огрызнулся Зудин. Пока разговаривали, он снял с себя немецкую тужурку, бросил ее на мешки с цементом. Пилотку затолкал себе в карман.

— Злится, говорите? Почему? — допытывался политрук.

— Из-за собаки… Он по ней скучает. — Рукавом гимнастерки Шумейко вытер слезы.

В приемнике шипело, свистело, щелкало, пищало.

— Наша волна, товарищ политрук.

Полковой радист голоса не подавал. Политрук взглянул на часы, было без четверти двенадцать. Каждый четный час Зудин и Шумейко должны выходить в эфир. Выхода в эфир, конечно, не будет. А вот сигнал из полка примут. Там уже, наверное, тревожатся, ждут вестей, скорых и хороших. Но, как ни прискорбно, ответом будет молчание.

А в голове, оттесняя все другие мысли, засели слова провинившегося радиста: «Я знаю, знаю, отчего он злится… Из-за собаки…» И политрук вспомнил торопливо-горячечные сборы. «Ах, да! Собака по кличке Барс… Ну, конечно же, она!..» Кургин приказал отвести ее на кухню и там привязать или запереть, чтоб не увязалась за хозяином. Зудин приказ выполнил, но сам себе не находил места, и теперь все зло сгонял на своем товарище.

Все трое — политрук, Зудин и Шумейко — почему-то думали об одном — о собаке, оставшейся в расположении полка.

— А что, разве не так? — вырвалось у Шумейко. И Зудин, сверкнув покрасневшими от бессонницы глазами, оттеснил товарища от приемника, сам взялся вращать ручку настройки. По недосмотру он поставил шкалу не на волну полка, а рядом, и все трое узнали знакомый голос. Он был далеко, то усиливался, то затухал, но ни с каким другим спутать его нельзя, как нельзя спутать голос матери.

— Москва! Товарищ политрук! Честное слово… — Шумейко готов был опять расплакаться, но теперь уже от радости.

— Верно, Москва, — сказал Зудин.

— Послушаем. — И политрук положил руку на его костистое плечо.

Далекий диктор передавал:

— …Партизанский отряд норвежских рабочих под командованием Ханса Ларсена, действующий в фашистском тылу на севере Финляндии, напал на немецкую автоколонну.

— И там война, — вырвалось у Зудина.

В приемнике по-прежнему свистело и пищало, мешало слушать.

— …Сопровождавшие колонну немецкие солдаты и офицеры, — продолжал диктор, — перебиты. Пятнадцать автомашин с боеприпасами и продовольствием уничтожены…

Диктор умолк. В приемник ворвались грозовые разряды.

Неожиданно для политрука Зудин сделал удивительное открытие. И удивляться, конечно, было чему: оказывается, уцелевший приемник без дополнительного питания уверенно принимает Москву!

Часовая стрелка приближалась к двенадцати. Наступало время связи с полком. И приемник снова отозвался, но теперь уже на заданной волне:

— «Цоценка», я — «Лец»… «Цоценка», я — «Лец».

— Никак новые позывные? — переспросил политрук, но тут же вспомнил, что эту самую «цоценку» он уже слышал, когда Зудин вел пробный сеанс перед выходом в рейд. Полк — «Лес», а мы его высаженная в тылу противника «Сосенка».

— Это, товарищ политрук, Мусин, земляк нашего Паршикова. Они из Каргополя, там у них «цокают».

— А Паршиков убит, — ни к кому не обращаясь, тоскливо произнес Шумейко. — Паршиков с Мусиным учились в одной школе и на фронт пошли вместе. Их год еще не призывной. Так они добровольцами…

А Мусин, радист Мусин был так близко, словно за ближней сопкой. Не уставая, он проникновенно «цокал»:

— «Цоценка», «Цоценка»…

Пять минут спустя Мусин умолк. Снова он выйдет в эфир ровно через два часа — как условлено. И был-то он рядом — по прямой километров двадцать. Но на этих двадцати километрах шла ожесточенная война, пролегала линия фронта.

Оставляя радистов, политрук распорядился, чтобы они по возможности принимали сводки Совинформбюро. Для записи текста он им вручил химический карандаш «Сакко и Ванцетти».

— Бумаги бы… — напомнил Зудин.

— Вы на ней стоите, — и показал на серые бумажные мешки, набитые цементом.

Здесь, видимо, и в самом деле был склад строительных материалов: мешки с цементом, ящики с гвоздями, в углу сваленные в кучу лопаты и железные ломики.