Последняя военная осень

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последняя военная осень

Накануне учительница сказала, что День Конституции необходимо отметить сбором металлолома. Поэтому занятия отменяются, школьники выйдут в горы, туда, где совсем недавно, несколько месяцев назад, проходила линия фронта.

Учительница надела длинное шерстяное платье защитного цвета. К платью на красный кружочек привинтила орден Красной Звезды. Старшеклассники говорили, что их учительница была санитаркой, на себе выносила с поля боя раненых. И за это получила орден. Позже Павел узнал, что воевала она в низовьях Днепра. Под городом Николаевой ее ранило, и теперь она прихрамывала.

Ранение было серьезное, из госпиталя ее комиссовали, больше на фронт она не попала. Учительница пытается скрывать свою хромоту, но это ей не удается. Она всегда носит хромовые сапоги, сапоги почему-то скрипят, но не так, как скрипит новая хромовая кожа. Когда в конце ноября зачастили дожди, она стала надевать старую, изношенную шинель. Говорили, что, кроме красноармейского обмундирования, других вещей у нее не было.

Не было у нее и родни. Поселилась она по соседству с Заволоками у бабки Фроси, бездетной вдовы. Бабка целыми днями пропадала на железнодорожной станции — работала осмотрщиком вагонов, а вечером, уже в потемках, возилась в своем крохотном огородике: то копала картошку, то сеяла в зиму лук. Оставив на столе проверенные тетрадки, изредка выходила в огород учительница. Бабка Фрося и учительница, замечал Павлик, весело переговаривались, но ни разу — это тоже замечал Павлик — квартирантка не помогала своей хозяйке.

— И не платит за постой и не подсобляет, — как-то высказалась о ней Павликова бабушка — Прасковья Герасимовна. Павлику было обидно, что бабушка о людях судит несправедливо.

Сначала Павлику до учительницы не было никакого дела. Корпит день-деньской над книжками — ну и пусть. Но потом, когда она стала его учительницей и он получил из ее рук грифельную доску и кусочек мела и она начала его учить грамоте, равнодушие уступило место интересу.

В первых числах сентября во дворе Заволок появилась почтальонша с почерневшей от старости базарной корзиной. Она — все это знали — в корзине носила письма и газеты.

— Эй, хозяева! — позвала громко, чтоб ее услышали. Из летней кухни выглянула Прасковья Герасимовна.

— Здравствуйте, бабушко!

— Здравствуй-здравствуй. С какими вестями?

— Поле письмо…

— От Алеши, значит.

Почтальонша тяжело нагнулась и достала из корзины конверт. В это время Павлик на веранде молол кукурузу для тыквенной каши. Услышав, что письмо, обрадовался. Остановил ручную мельницу. Прислушался. Писем от Алексея что-то долго не было. Мама уже и на почту ходила, справлялась. Не поступали, говорят. Воюет сын, фашиста добивает. Некогда, говорят, писать. Может, и некогда, но мама беспокоилась, о какой-то свадьбе говорила, во сне видела, что ли. Может, и в самом деле Алексей женится? Привезет с войны молодую жену, и они будут жить в спальне, мама даже перину откопала, которую спрятала от немцев. Тогда почти все вещи она закопала в огороде. Домик стоял пустой. Полицаи искали, даже шомполом били маму. «Где сховала барахло, комиссарша проклятая?» А она молчала, только он, Павлик, плакал и обзывал полицаев «фасыстами». Один, длинный, с порезанным лицом, замахнулся прикладом и ударил бы Павлика, не подвернись бабушка. Она утащила внука в летнюю кухню и закрыла на задвижку, как собачонку.

Почтальонша раскрыла конверт, оттуда выскользнул сложенный вчетверо листок и упал на мокрую от росы траву. Почтальонша торопливо его подняла, виновато стряхнула с листочка росу, стала читать:

— «Ваш сын главстаршина Заволока Алексей Петрович погиб смертью храбрых…»

В первое мгновение Павлику показалось, что речь идет вовсе не о его родном брате, а о каком-то другом Алексее. Его Алексей — он живой! Когда прибегал на побывку — тогда база была рядом, — непременно пел: «И в огне мы не утонем, и в воде мы не сгорим…» И Павлик хохотал: как это так — тонуть в огне, а гореть — в воде? Алексей весело подмигивал, щуря голубые, как у мамы, глаза: «У моряков, брат, все бывает…»

Бабушка, всплеснув морщинистыми руками, так и ахнула. Ей вдруг стало плохо. Она прислонилась плечом к недавно побеленной стенке. Ее пунцовые щеки задрожали.

— Внучек мой, Алешенька-а!..

Павлик попытался было молоть, но железные пластины неприятно заскрипели, нарушая тишину, — аж по коже пошли мурашки.

— Отдохни, мальчик, — остановила его почтальонша и бережно, словно взрывоопасную вещь, положила на ступеньку распечатанный конверт.

Широко раскрытым беззубым ртом бабушка глотала воздух, крупная слеза катилась по дряблой щеке, оставляя мокрый след.

К ступеньке тихо подошел со всеми ласковый одноглазый Шарик, понюхал «похоронку», но она, видимо, ничем не пахла, разве только чернилами, вернулся на прежнее место, под крыльцо, которое служило ему конурою.

— Принеси бабушке воды, — попросила Павлика почтальонша, — а то мне надо еще разнести письма… Ох, лихолетье, — вздохнула она. — И когда эта проклятущая война кончится?.. — тяжело подняла старую корзину с письмами, побрела со двора, не оглядываясь.

Павлик, напуганный случившимся, отставил миску с кукурузой и, жалостливо взглянув на бабушку, направился в летнюю кухню, где на подставке из кирпичей было ведро с водой. И тут он заметил учительницу. Она стояла по ту сторону забора, поджав губы, вот-вот заплачет. Горе людей, конечно, было ей знакомо, многие умирали у нее на руках по дороге в медсанбат, но как приносят в дом «похоронку», видела, наверное, впервые.

Бабушка, когда немного пришла в себя, спросила Павлика, как взрослого:

— Что ж мы, Паша, маме скажем?

Павлик, еще не в силах осознать случившееся, молча приподнял плечико: он не знал, что они скажут маме. Бабушка, наверное, знала, ведь она могла и сказать к месту, и сделать все, как нужно.

На улице показался жестянщик, мужик, которого боялись и ненавидели мальчишки всей окраины.

— Кому ведра починять! Кому ведра…

У двора Заволок он остановился, сбросил с плеча мешок и увесистый лом, похожий на ось телеги (на нем он чинил ведра), угрюмо поздоровался с бабушкой. Лицо его было обросшее до самых глаз, только нос оголенно краснел, словно раскаленный кусок кокса. Его огромная неуклюжая фигура горбатилась, руки, крепкие, волосатые, висели, как поленья.

— Не убивайся, Герасимовна… Така его, значит, планида… Помянуть полагается убиенного воина Алексея… Царство ему небесное… Спаси его и помилуй, господи…

Жестянщик посоветовал бабушке поставить святому Георгию свечку, мол, якобы воевал он, Алексей Заволока, под крестным знаменем Георгия Победоносца.

Для Павлика не было секретом, что бабушка тайком от матери ходила в церковь, носила попу трешки, просила, чтоб тот молился за воина Алексея и чтоб всевышний уберег его от смерти. Но получилось так, что смерть настигла Алексея и все старания бабушки оказались напрасными.

Жестянщик еще раз перекрестился, изрек утробным голосом:

— Ожесточился народ, огрубел без бога, — и упрекнул бабушку: — Небось Алексей был партейным, не дошла она, молитва, во-он туда, — ткнул черным пальцем в небо, где в этот самый момент пролетал самолет, ожесточенно сплюнул: — Господи, прости меня…

В церковь бабушка больше не пошла.

Где-то горе мыкал зять, отец Алеши и Павлика. От него, как уехал он, не получили ни одного письма! Расспрашивали у заводских, с которыми уходил в ополчение, они объясняли путано: одни егб видели в осажденной Одессе, а те, кто вернулся из эвакуации, наоборот, встречали на Урале. Вот и пойми, где разыскивать… Живой — объявится. А молиться за него — вовсе нет смысла. Все равно молитва не поможет — он, как и внук, партийный. В партию вступил задолго до войны на заводе.

Алексея в партию принимали на флоте, да не где-нибудь, а на самой что ни есть глубине моря…

Мать переживала горе тяжело. За месяц постарела лет на десять. Глаза, раньше голубые-голубые, стали тусклыми, словно война присыпала их пеплом, и они опухли — то ли от слез, то ли от бессонницы.

С рассветом уходила в порт, там работала в бригаде, грузила на пароходы уголь. С утра до вечера таскала носилки. Сама признавалась, что в бригаде, среди таких же, как она, женщин, ей легче. Об отце молчала, никому ничего не говорила, словно его никогда не существовало.

— Ты его поищи, — настаивала бабушка. — Хорошенько поищи! Страна большая, но человек не иголка: на учете каждый.

— Надо будет, мамо, сам объявится…

— На завод сходи. Был же он стахановцем.

— Никуда я не пойду, мамо, и тебе не советую. Раз пропал без вести, значит, пропал.

Странная мама. Павлик и сам бы мог сходить в партком завода, расспросить об отце. Не мог же он затеряться просто так, без всякого следа. Был он человеком известным: в лаборатории варил какие-то редкие металлы. Может, и теперь варит. А может, воюет…

И Павлик перекинулся мыслью на дела школьные. В городе на арке висел плакат: «Поможем фронту сбором металлолома!» В честь Дня Конституции школьники выйдут в горы. Там его много, войной оставленного.

Павлик готовился основательно: смазал солидолом тачку, чтоб легче катилась, обул трофейные на белых граненых шипах сапоги. Бабушкина фуфайка была великовата, но чтобы холодный ветер не поддувал, подвязался крепким сыромятным ремешком — шнурком от американского ботинка. В такой одежде он выглядел смешно, да никто не смеялся — другие одевались не лучше.

— Эй, братишка! — раздался у калитки незнакомый приветливый голос. — Здесь живет Заволока Полина Карповна?

— Здесь, это моя мама.

— Ты — Пашка?

— Да.

— Ну здорово, — и подает руку: — Мичман Ягодкин, сослуживец твоего брата Алексея. А это его вещички… В кубрике были.

Моряк держал матросскую кису, перетянутую белой широкой тесемкой, он не передал ее в руки Павлику, сам донес до крыльца, положил на верхнюю ступеньку. И к кисе тотчас робко направился Шарик, он ее обнюхал, завилял хвостом, потом опять обнюхал…

— Ну пшел, Шарик, — попросил Павлик и мягко ногой отодвинул собаку, но Шарик не слушался. Смутный, знакомый запах, быть может, воскресил в памяти собаки те еще недавние дни, когда на побывку приходил хозяин этих вещичек и приносил с собой с матросского камбуза говяжью кость, завернутую в бумагу. Нюхая вещички, Шарик радостно повизгивал, потом поднял на гостя лохматую мордочку, взглянул единственным глазом, словно спросил: «Где он плавает, Алеша?» Ягодкин посуровел, тихо спросил Павлика:

— Мама где?

— На работе.

— Далеко?

— В порту.

— Отлучиться ей можно?

— Нельзя. У них норма большая.

— А когда перерыв?

— Смотря что за пароход. Капитаны всегда торопят. А носилки большие.

— И мама носит?

— А то как же… Война…

Павлик вздохнул и стал ковырять землю носком сапога, снятого с убитого немца.

— Добротная у тебя, Пашка, обувка… Не по ноге вот…

— Какая подвернулась.

Разговаривая с Ягодкиным, Павлик поглядывал в соседний двор: он поджидал учительницу. Если она задержится, он сможет проскочить в порт, вызвать на проходную маму.

Мичман сел на крыльцо, вынул из бокового кармана бушлата медный портсигар, раскрыл на ладони.

— Закуривай.

Портсигар был набит папиросами, как обойма патронами. Павлик подумал: «За такое добро можно выменять буханку хлеба».

— Мать не велит.

— Правильно. Мал еще, — согласился мичман и закурил. — Алексей тоже не баловался. А я после ранения в госпитале пристрастился… В походе вот курить запрещается. Трибунал. Соображаешь?

— А то как же…

— В нашем деле, — продолжал Ягодкин, — по всем статьям бьем на сознательность. Нельзя — так нельзя до самого всплытия, а то и до самой базы.

Наконец из дома бабки Фроси вышла учительница. В старенькой серой шинели, в кубанке, из-под которой выбивались вьющиеся светлые волосы. Учительница, прихрамывая, направилась к калитке. Был отчетливо слышен неестественный скрип ее сапог.

— Фронтовичка? — спросил у Павлика мичман.

— Марина Константиновна? Воевала. А теперь она моя учительница.

Ягодкин кивнул, наблюдая за учительницей.

— Тяжело ей на протезах.

— Тяжело, — ответил Павлик, не понимая, что такое протезы. — Ну я пошел. Вы разыщите маму сами. На втором причале.

— А ты куда?

— За металлоломом.

— И она с вами? — показал на учительницу.

— Она у нас командиром… Сто двадцать тонн собрали. И еще соберем столько, а потом попросим, чтоб сделали торпедный катер.

Павлик подхватил тачку — и на улицу. Мичман крикнул вдогонку:

— Когда ж вернешься?

— Вернусь…

— Расскажу об Алексее. Ты быстрее возвращайся.

Конечно же, Павлику хотелось, чтобы мичман вспомнил о походе, о том самом, когда они ходили вместе с Алексеем. Но в горах придется, наверное, пробыть целый день. Иначе много не соберешь.

— Я к вечеру буду, — пообещал уверенно. — Вы не уезжайте…

Павлик прикатил тачку, когда уже стемнело. Руки ныли, голова кружилась, и чуточку поташнивало, то ли от усталости, то ли от голода.

Во дворе произошли перемены. На месте старого, трухлявого абрикоса была глубокая яма. От нее тянуло сыростью. Павлик догадался: погреб. Прежний рухнул давно, еще когда были немцы. Танком наехали. Мама с бабушкой целую неделю откапывали кадки из-под капусты. С тех пор они без погреба. Ждали в отпуск Алешу, надеялись, если погостит день-два, выкопает новый. Но в последний раз его надолго не отпустили, в тот же день он поспешил в базу, сослался на срочность задания. Он и раньше сильно не задерживался.

Из летней кухни проворно вышла бабушка в ситцевом в горошек фартуке.

— А у нас гости.

— Хорошо.

— От Алешеньки дружок. В хате он… И мама вернулась.

В комнате было убрано, как на праздник. Даже керосиновая лампа горела ровно и не коптила. За столом, с торцевой стороны, сидел мичман Ягодкин, без бушлата, в суконной блузе, на ней веселыми лунами блестели медали. У жарко натопленной плиты возилась мама, на ней была синяя кофточка, которую она обычно надевала, когда гостил Алеша. Эту кофточку он подарил маме еще перед войной. Он тогда получил премию за лучший планер.

На сковороде что-то жарилось, судя по запаху, вкусное.

— Вот и Паша, — обрадовался мичман. — А мы тебя, братишка, заждались. Садись, докладывай, сколько добыли железа…

— Самолет нашли. В землю врезался.

— Немецкий?

— Наш… Откапывали… Нужен трактор… Так не вытащить. Целый день провозились.

Павлик еще находился под впечатлением найденного бомбардировщика. Он сказал, что они докопались до кабины, а летчиков там не было. Конечно же, они прыгнули с парашютами…

Блеск медалей на блузе мичмана привлек внимание Павлика, и он показал на одну, по его мнению, самую важную.

— Это за что?

— За работу на войне.

— На войне воюют.

— Это и есть работа.

Бабушка принесла соленых огурцов. Мама положила возле Павликовой тарелки шероховатую горбушку хлеба. И наконец поставила горячую сковородку.

— Ешь.

— Пахнет интересно!

— Тушенка, — объяснила мама.

— А… Марина Константиновна рассказывала… им на фронте давали, — блеснул своей осведомленностью Павлик, приступая к еде. Он макал в сковородку хлеб и незаметно для гостя шмыгал простуженным носом.

Мичман Ягодкин с отцовской нежностью молча наблюдал за изголодавшимся мальчишкой. А Павлик, с усилием сдерживая аппетит, ел и рассказывал:

— Наша учительница была в десанте. Захватили порт в городе Николаеве. А их немцы окружили. Так наши им и патроны и тушенку бросали с самолетов… Сначала на парашютах, но парашюты ветром относило к немцам. Тогда кинули без парашютов…

— Ладно уж, ешь, — ласково подгоняла мама, присев с ним рядом.

— Мама, может, учительку позовем. Пускай с нами побудет.

Мать молча взглянула на гостя: как он, не возражает?

Потом они долго сидели впятером. Мичман ничего не сказал, где и куда они ходили с Алексеем. Черное море — большое, и везде была война.

Павлик и раньше знал, что Алексей плавал на подводной лодке и в партию его принимали, когда лодка выполняла боевое задание, лежала на грунте у вражеского берега.

Мичман Ягодкин вообще-то рассказывал увлекательно, и не вина в том Павлика, что многое он не услышал: после тяжелого дня и сытного ужина он уснул за столом, положив голову на руки.

Маму и бабушку сон не брал: глаза у них были мокрые. А учительница сидела как в забытьи: она думала о чем-то своем, ей только известном.

Спустя три дня, закончив погреб, мичман Ягодкин уехал. Он оставил кису, в ней, как потом увидел Павлик, оказались бушлат, тельняшка, пилотка с белой матерчатой биркой и пакет с письмами.

Павлик провожал гостя до самого порта. За ними увязался Шарик, и они его не отгоняли. У портового КПП Ягодкин простился.

— Буду жив, вернусь домой, в Чебоксары, — признался он и, как взрослому, разъяснил: — Там у меня жена и сын… Сын пионер уже… Вот разобьем фашиста, а вы тем временем подрастете, и тогда я вас повезу к нашим друзьям, на другой берег моря, покажу, где мы с Алешей воевали… У нас там такие друзья…

У каменной стенки пирса стояла «Щука», серая как на мели морская волна. На мостике лодки в чехле просматривалась пушка. Может, из нее стрелял Алеша в том, последнем бою?

С грустью смотрел Павлик вслед моряку, и что-то внутри, под сердцем сдавливало грудь. Провожал он мичмана, будто предчувствовал, что никогда с ним больше не встретится.