Глава пятнадцатая "Приговор, апелляция и казнь"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятнадцатая

"Приговор, апелляция и казнь"

Последние месяцы войны Эйхман провел в Берлине в практически полном бездействии — делать ему было нечего, от начальства других отделов РСХА он был отрезан, и хотя они каждый день одновременно обедали в здании, где располагался его отдел, те ни разу не пригласили его к ним присоединиться. Эйхман занимал себя вопросами возведения оборонительных сооружений к «последней битве» за Берлин и в качестве единственного своего служебного дела время от времени наезжал в Терезин, где сопровождал представителей Красного Креста. И лишь им он изливал душу по поводу новой «гуманной линии» Гиммлера в отношении евреев, к приоритетам которой относилась организация «в следующий раз» концентрационных лагерей «по британской модели».

Последняя из редких встреч Эйхмана с Гиммлером состоялась в апреле 1945 года, Гиммлер приказал ему отобрать «сто — двести заметных евреев в Терезине», отправить в Австрию и поселить в отелях, чтобы он мог использовать их как «заложников» на предстоявших переговорах с Эйзенхауэром. Абсурдность этого предприятия, похоже, не дошла до Эйхмана: он отправился выполнять приказ. «С печалью в сердце покидал я оборонительные сооружения», но так и не добрался до Тере-зина, так как все дороги были отрезаны наступавшими русскими армиями.

Кончилось это тем, что Эйхман прибыл в Альт-Аусзее, где уже скрывался Кальтенбруннер. Кальтенбруннеру не было никакого дела до «заметных евреев» Гиммлера, и он посоветовал Эйхману организовать в Альпах партизанский отряд. Эйхман взялся за дело с энтузиазмом: «Я снова был при достойном деле, передо мной стояла задача, которая мне нравилась». Но когда он набрал около сотни совершенно негодных людей, большинство из которых в глаза не видели винтовки, и обзавелся арсеналом брошенного оружия всех сортов, поступил последний приказ Гиммлера: «Не открывать огонь по англичанам и американцам». Это был конец. Он распустил свое воинство по домам и вручил «маленький походный сейф с ассигнациями и золотыми монетами» своему доверенному консультанту Гюн-ше: «Я сказал себе: "Этот человек — ас гражданской службы, он знает, как управлять фондами, он урежет свои расходы…" Потому что я верил: придет день, и у меня потребуют отчет».

Этими словами Эйхман завершил свою автобиографию, которую он на одном дыхании рассказал полицейскому следователю. Потребовалось несколько дней, чтобы отпечатать 315 страниц автобиографии из 3564, расшифрованных с магнитофонных записей. Он хотел продолжать, и он, вне сомнения, рассказал бы полиции все, но по ряду причин судебные власти решили не принимать показаний, касающихся послевоенного периода. Однако на основании письменных показаний, данных в Нюрнберге, и, что более важно, благодаря неосмотрительности бывшего израильского государственного чиновника Моше Перельмана, чья книга «Поимка Адольфа Эйхмана» вышла в Лондоне за четыре недели до начала процесса, эту историю можно закончить. Данные господина Перельмана определенно были основаны на материалах Бюро-06 — отдела полиции, который занимался подготовкой к процессу.

Версия самого Перельмана сводилась к тому, что, так как он уволился с государственной службы за три недели до похищения Эйхмана, он писал книгу как «частное лицо» — версия не очень убедительная, потому что израильская полиция должна была знать о готовящейся акции за несколько месяцев до его отставки.

Книга вызвала определенное замешательство в Израиле — не только потому, что Перельман сумел разгласить информацию о важнейших документах обвинения и прийти к выводу, что к показаниям Эйхмана суд будет настроен предвзято, но еще и потому, что им был дан весьма точный отчет о захвате Эйхмана в Буэнос-Айресе — последнее, что власти хотели бы видеть опубликованным.

История в изложении господина Перельмана была менее захватывающей, чем многочисленные слухи, лежавшие в основе легенд. Эйхман никогда не скрывался ни на Дальнем, ни на Ближнем Востоке, у него не было связей ни с одной арабской страной, он ни разу не возвращался в Германию из Аргентины, никогда не был ни в какой другой латиноамериканской стране, не участвовал ни в послевоенной нацистской активности, ни в неонацистских организациях. В конце войны он попробовал еще раз поговорить с Кальтенбруннером, который все еще находился в Альт-Аусзее и раскладывал пасьянсы, но бывший шеф был не в настроении принимать его, так как «у этого человека шансов больше не было».

Шансы Кальтенбруннера тоже оказались не слишком хорошими: его повесили в Нюрнберге.

Почти сразу же после несостоявшегося рандеву Эйхмана схватили американские солдаты и поместили в лагерь для эсэсовцев, где куча следователей так и не сумели выяснить его личность, хотя некоторые в лагере знали, кто он такой. Эйхман был осторожным и не писал семье — он дал им понять, что погиб; жена пыталась получить свидетельство о его смерти, но ей отказали, когда выяснилось, что единственный «очевидец» смерти ее мужа — ее деверь. Она осталась без средств к существованию, но ее и троих детей поддерживала семья Эйхмана в Линце.

В ноябре 1945 года в Нюрнберге открылся процесс над главными военными преступниками и имя Эйхмана начало всплывать с досаждавшей ему регулярностью. В январе 1946-го в качестве свидетеля обвинения выступил Вислицени и дал изобличавшие Эйхмана показания — после этого Эйхман решил, что пора скрыться. С помощью других пленных он бежал из лагеря и отправился в Люнебургер Гейде — пустошь в пятидесяти милях южнее Гамбурга, где брат одного из находившихся в лагере эсэсовцев дал ему работу рубщика леса. Он оставался там под именем Отто

Хенингера четыре года — наверное, умирал со скуки. В начале 1950 года он установил контакт с тайной организацией ветеранов СС ODESSA и в мае того же года через Австрию перебрался в Италию, где францисканский священник, точно знавший, кто перед ним, снабдил его паспортом беженца на имя Рикардо Клемента и отправил в Буэнос-Айрес. Эйхман добрался туда без малейших проблем в середине июля, обзавелся документами и разрешением на работу: католик, холост, без гражданства, тридцать семь лет — на семь лет меньше, чем ему было на самом деле.

Эйхман по-прежнему был осторожен, но уже отважился собственноручно написать жене и сообщил, что «дядя ее детей» жив. Он работал на странных работах — агент по продаже товаров, сотрудник прачечной, рабочий на ферме по разведению кроликов, — все они очень плохо оплачивались, но летом 1952 года к нему приехали жена и дети.

Госпожа Эйхман получила немецкий паспорт в Цюрихе, в Швейцарии, хотя в то время постоянно проживала в Австрии под своим настоящим именем как «разведенная» с неким Эйхманом. Как такое могло произойти, осталось загадкой, а ее досье, в котором был запрос о гражданстве, пропало из консульства Германии в Цюрихе.

После прибытия семьи в Аргентину Эйхман устроился на первую постоянную работу на заводе «Мерседес-бенц» в Суаресе, пригороде Буэнос-Айреса, — сначала как механик, затем вырос до бригадира, а когда родился четвертый сын, он повторно женился на своей жене якобы как Клемент. Однако последнее маловероятно, поскольку младенца зарегистрировали как Рикардо Франсиско (предположительно — в знак уважения к итальянскому священнику) Клемент Эйхман, и это был лишь один из множества намеков относительно собственной личности, которые Эйхман оставил за эти годы. Похоже на правду, что он сказал своим детям, что он — брат Адольфа Эйхмана, хотя дети, отлично знавшие дедушку, бабушку и дядей в Линце, должны были бы быть полными тупицами, чтобы поверить в это; по крайней мере старший сын, которому было девять лет, когда он видел отца в последний раз, должен был бы узнать его через семь лет в Аргентине. Более того, г-жа Эйхман в Аргентине не сменила своего удостоверения личности (на нем было написано «Вероника Либльде Эйхман»), и в 1959 году, когда умерла мачеха Эйхмана, и годом позже, когда скончался его отец, газеты Линца опубликовали имя госпожи Эйхман в ряду наследников, сообщив при этом противоречивые версии о ее разводе и повторном браке.

В начале 1960 года, за несколько месяцев до ареста, Эйхман со старшим сыном закончили строительство простенького кирпичного дома в бедном пригороде Буэнос-Айреса — ни электричества, ни водопровода, — где и обосновалась семья. Должно быть, они были очень бедны, и Эйхман вел жизнь, полную лишений, компенсировать которые не могли даже дети, так как они не выказывали «ни малейшего интереса к образованию и даже не старались развить свои так называемые способности».

Единственной компенсацией Эйхману были бесконечные разговоры с членами большой нацистской колонии, которым он охотно представился. В конце концов, в 1955 году это привело к интервью с голландским журналистом Виллемом С. Сассеном, бывшим офицером одного из армейских соединений СС, который в годы войны сменил голландское гражданство на германский паспорт и позже заочно — in absentia — как военный преступник был приговорен к смерти в Бельгии. Эйхман сделал множество поправок к интервью, которое записывалось на магнитофон, а затем Сассен переписал текст, изрядно приукрасив его; заметки и комментарии, сделанные рукой Эйхмана, были найдены и приобщены к делу, хотя интервью как таковое — нет. Версия Сассена в сокращенном виде появилась в немецком журнале Der Stern в июле 1960 года, а затем в ноябре и в декабре — в виде серии статей в американском журнале Life. Но четырьмя годами раньше Сассен, очевидно с согласия Эйхмана, предложил историю корреспонденту Time-Life в Буэнос-Айресе, и даже если это правда, что имя Эйхмана в ней не упоминалось, содержание материала не оставляло никаких сомнений относительно его источника.

Правда заключается в том, что Эйхман неоднократно пытался покончить с анонимностью, и это странно, что разведке Израиля потребовалось так много времени — до августа 1959 года, — чтобы установить, что Адольф Эйхман живет в Аргентине под именем Рикардо Клемента. Израиль никогда не разглашал источника своей информации, и сегодня по меньшей мере полдюжины человек утверждают, что это они обнаружили Эйхмана, тогда как «хорошо информированные круги» в Европе настаивают, что организовала «утечку информации»

русская разведка. Как бы там ни было, загадка заключается не в том, как удалось обнаружить лежбище Эйхмана, а скорее почему оно не было обнаружено раньше — при условии, конечно, что израильтяне действительно много лет искали его. Что, с учетом имеющихся фактов, вызывает сомнения.

Однако нет никаких сомнений относительно личностей тех, кто провел операции. Все разговоры о частных «мстителях» пресек еще в зародыше сам Бен-Гурион, 23 мая 1960 года объявивший ликующему кнессету, что Эйхмана «разыскала разведка Израиля». Доктор Сервациус, отчаянно и безуспешно — как в окружном суде, так и в апелляционном, — пытался вызвать в качестве свидетелей Цви Тохара, командира экипажа самолета компании «Эль-Аль», на котором Эйхмана вывезли из страны, и Яда Шимони, представителя авиалинии в Аргентине, упомянутых в заявлении БенТуриона. Генеральный прокурор отклонил его требование на том основании, что премьер-министр «признал лишь факт, что Эйхмана обнаружила разведка», а не то, что он при этом был похищен правительственными агентами.

Что ж, похоже, что на самом деле все было иначе: разведчики не «разыскали» его, а лишь захватили, предварительно убедившись, что информация, которую они получили, правдива. И даже это было сделано не очень профессионально, потому что Эйхман отлично знал, что за ним следят: «Я уже говорил, ка-жется, несколько месяцев назад, когда меня спрашивали, знал ли я, что меня вычислили, я дал вам точные причины того, как я это понял [эту часть полицейского допроса прессе не передавали]… Я выяснил, что люди по соседству сделали запрос о приобретениях недвижимости, и так далее и тому подобное, потому что якобы собирались открыть завод по производству швейных машин — дело совершенно невероятное, потому что в этом районе не было ни электричества, ни водопровода. Кроме того, я знал, что эти люди — евреи из Северной Америки. Я мог бы легко исчезнуть, но я не сделал этого. Я продолжал жить, как обычно, и пусть будет, что будет. С моими документами и связями я мог бы легко найти новую работу. Но я не хотел».

Помимо тех доказательств, которые всплыли в Иерусалиме, были и другие доказательства готовности Эйхмана приехать в Израиль и предстать перед судом. Адвокату, естественно, пришлось подчеркивать тот факт, что обвиняемого похитили «и привезли в Израиль в нарушение норм международного права», потому что это давало подзащитному основания оспаривать право суда на обвинение, и хотя ни обвинение, ни судьи не признали, что похищение было «актом государственной власти», они этого и не отрицали. Они утверждали, что нарушение международного права касается лишь Аргентины и Израиля, а не прав обвиняемого, и что это нарушение было «исправлено» совместным заявлением двух правительств от 3 августа 1960 года, в котором говорилось, что «инцидент о нарушении основных прав государства Аргентина гражданами Израиля можно считать исчерпанным». Суд постановил, что не имеет значения, были эти израильтяне правительственными агентами или частными лицами. Чего не упомянули ни обвиняемый, ни суд, так это то, что, будь Эйхман гражданином Аргентины, эта страна так легко не отказалась бы от своих прав.

Эйхман жил в Аргентине под вымышленным именем, тем самым отказав себе в праве на защиту государства, по крайней мере как Рикардо Клемент (родившийся 23 мая

1913 года в Больцано, в Южном Тироле, как было обозначено в его аргентинском удостоверении личности), хотя и заявил, что по национальности он немец. И он никогда не просил о вызывающем сомнения праве на убежище, которое тоже ему не помогло бы, так как Аргентина, хотя и предоставила убежище многим известным нацистским преступникам, подписала международную конвенцию, декларирующую, что совершившие преступления против человечности «не могут считаться людьми, совершившими политические преступления». Все это не делало Эйхмана человеком без гражданства, это не давало законного основания лишить его германского гражданства, но это дало Западной Германии превосходный повод приостановить закон о юридической защите своих граждан за границей.

Другими словами, несмотря на тома юридической литературы, в основе которых лежит так много прецедентов, что в конце концов может возникнуть впечатление, что похищение есть одна из самых распространенных форм ареста, отсутствие de facto у Эйхмана гражданства, и ничто другое, позволило суду в Иерусалиме судить его. Эйхман, хотя он и не был специалистом в области права, должен был бы это понимать, ибо он по собственному опыту знал: делать все что заблагорассудится можно только с людьми без гражданства (евреи должны были потерять свое гражданство, прежде чем их ликвидировали). Но он не был расположен размышлять над такими тонкостями, так как если и было фикцией, что он добровольно прибыл в Израиль, чтобы предстать перед судом, правда заключалась в том, что сложностей он создал куда меньше, чем можно было ожидать. На самом деле он не создал ни одной.

11 мая 1960 года в шесть тридцать вечера, когда Эйхман, как обычно, выходил из автобуса, на котором ездил с работы домой, его схватили трое мужчин и быстро запихнули в ожидавшую машину. Она доставила их в заранее снятый дом в отдаленном пригороде Буэнос-Айреса. Ни уколов специальными препаратами, ни веревок, ни наручников — Эйхман сразу же понял, что работают профессионалы, так как к нему не применялось ненужного насилия, он не пострадал. На вопрос, кто он такой, он сразу же ответил: «Ich bin Adolf Eichmann» («Я Адольф Эйхман») и, к удивлению похитителей, добавил: «Я знаю, что я в руках израильтян».

Позже он объяснил, что прочитал в какой-то газете о приказе Бен-Гуриона найти и захватить его.

В течение восьми дней, пока израильтяне ждали самолет компании «Эль-Аль», который должен был переправить их и пленника в Израиль, Эйхман был привязан к постели, и это было единственным обстоятельством, на которое он жаловался. На второй день его спросили, подпишет ли он заявление, что не протестует против того, чтобы предстать перед судом Израиля. Заявление, естественно, было уже составлено, и все, что от него требовалось, — переписать его своей рукой. Однако, к всеобщему удивлению, он стал требовать, чтобы ему дали написать собственный текст, для которого, как понятно из нижеследующих строк, он уже заготовил первую фразу: «Я, нижеподписавшийся Адольф Эйхман, по своей собственной воле заявляю, что, так как моя истинная личность установлена, я отчетливо понимаю, что скрываться от суда более бесполезно. Тем самым я выражаю свою готовность проследовать в Израиль, чтобы предстать перед судом, действующим по нормам статутного и общего права. Я понимаю, что мне будет обеспечена юридическая помощь [это, похоже, он переписал], а я, в свою очередь, изложу на бумаге факты моей деятельности в Германии в последние годы без прикрас, с тем чтобы будущие поколения имели подлинную картину происходившего. Этим заявлением я заяв-ляю о моем добровольном выборе, сделанном не под давлением и не ради пустых обещаний. Я хочу, наконец, примириться с самим собой. Так как я не могу помнить все подробности и так как я могу перепутать факты, я требую содействия, которое будет выражаться в моем доступе к документам и письменным показаниям, чтобы помочь мне в поисках правды». Подписано: «Адольф Эйхман, Буэнос-Айрес, май 1960 года».

В этом документе, несомненно подлинном, есть одна странность: не указан конкретный день, когда он был подписан. Это дает основания подозревать, что письмо было написано не в Аргентине, а в Иерусалиме, куда Эйхмана привезли 22 мая. Это письмо было не столько необходимым для процесса, во время которого обвинение представило его в качестве одного из своих вещественных доказательств, правда, не придавая ему большого значения, сколько для первой объяснительной ноты властей Израиля правительству Аргентины, которую оно сопровождало. Сервациус, задавший Эйхману вопрос о письме в суде, не упомянул о странности с датой, не ссылался на это и Эйхман, так как, выслушав наводящий вопрос адвоката, он с неохотой подтвердил, что сделал это заявление по принуждению, будучи привязанным к кровати в пригороде Буэнос-Айреса. Прокурор наверняка знал все обстоятельства, и поэтому не подверг Эйхмана перекрестному допросу по этому пункту; было очевидно: чем меньше говорят об этом, тем лучше.

Г-жа Эйхман заявила в полицию Аргентины об исчезновении мужа, не сообщив, однако, кто он такой на самом деле, поэтому не были проведены проверки на вокзалах, автострадах и в аэропортах. Израильтянам повезло; будь полиция предупреждена должным образом, они не сумели бы вывезти Эйхмана из страны через десять дней после захвата.

Эйхман сообщил две причины, по которым он пошел на столь удивительное сотрудничество с судебными властями. В Аргентине, за несколько лет до поимки, он писал о том, как устал жить под вымышленным именем, — вероятно, чем больше читал он о себе в прессе, тем сильнее становилась эта усталость. Второе объяснение, данное уже в Израиле, было более драматичным: «Примерно полтора года назад [то есть весной 1959-го] я услышал от знакомого, который только что вернулся из поездки по Германии, что некоторые слои молодежи там испытывают что-то вроде чувства вины… и факт этого комплекса вины оказался для меня поворотным пунктом, таким же, как, скажем, будет для всех посадка на Луну ракеты с человеком на борту. Это стало важнейшим центром моего внутреннего мира, вокруг которого кристаллизовались мысли. Вот почему я не бежал… когда узнал, что разведгруппа меня выследила… После всех этих разговоров на тему чувства вины молодежи в Германии, которые глубоко взволновали меня, я понимал, что больше не имею права скрываться. Вот еще почему я предложил в письменном заявлении в начале этого следствия… публично повеситься. Я хотел сделать свою часть работы, чтобы облегчить бремя вины германской молодежи, так как эти молодые люди вообще не повинны в тех событиях, чтобы снять с них вину отцов в той войне» — которую в другом контексте он по-прежнему называл «войной, навязанной германскому рейху».

Безусловно, это были пустые разговоры. Что мешало ему вернуться в Германию по доброй воле и сдаться? Ему был задан этот вопрос, и он ответил, что, по его мнению, судам Германии все еще недостает «объективности», которая необходима при разбирательстве дел таких людей, как он. Но если он действительно предпочитал суд Израиля — как он намекал, и такая вероятность существовала, — он мог бы сэкономить правитель-ству Израиля время и нервы. Мы уже видели раньше, что подобные разговоры вызывали у Эйхмана чувство эйфории, и действительно, на протяжении всего времени, пока он находился в израильской тюрьме, он пребывал в приподнятом настроении. Более того, это позволяло ему невозмутимо смотреть на перспективу смерти — «я знаю, что меня ждет смертный приговор», заявил он в начале полицейского расследования.

Определенная правда за пустыми разговорами все же была, и эта правда проявлялась вполне отчетливо, когда защита обращалась к нему с вопросами. По вполне очевидным причинам правительство Израиля разрешило участвовать в процессе адвокату из-за границы, и 14 июля 1960 года, через шесть недель после начала полицейского следствия, которому Эйхман искренне помогал, ему сообщили, что для своей защиты он может выбрать одного из трех адвокатов. Доктор Роберт Сервациус, которого рекомендовала семья Эйхмана (Сервациус позвонил сводному брату Эйхмана и предложил свои услуги), ещеодин немецкий юрист, ныне проживающий в Чили, и амери-канская юридическая компания из Нью-Йорка, которая связалась с судебными властями процесса. (Обнародовано было только имя доктора Сервациуса.) Были, конечно, и другие варианты, которые Эйхман мог обдумать, и ему несколько раз повторили, что он может не торопиться. Он совету не внял, а сразу же сказал, что остановится на докторе Сервациусе, так как тот, похоже, знаком с его сводным братом и уже защищал военных преступников — он хотел подписать все необходимые бумаги немедленно. Через полтора часа его посетила мысль, что процесс может приобрести «глобальный размер», что он может стать «колоссальным процессом», что у обвинения будет несколько прокуроров и что один Сервациус вряд ли сумеет «переварить весь материал». Ему напомнили, что Сервациус в своем письме о полномочиях защиты написал, что он «возглавит группу адвокатов» (этого не было сделало), а офицер полиции добавил: «Надо понимать, что доктор Сервациус будет не один. Это было бы физически невозможно». Но, как оказалось, большую часть времени доктор Сервациус вел дело один. В результате Эйхман стал главным помощником адвоката в деле собственной защиты и помимо написания книг «для будущих поколений» очень много работал над материалами суда.

29 июня 1961 года, через десять недель после начала процесса, обвинение закончило свою часть, и в дело вступил доктор Сервациус. 14 августа, после ста четырнадцати заседаний, основное судопроизводство по делу подошло к концу. Затем суд объявил перерыв и снова собрался 11 декабря для оглашения своего заключения.

В течение двух дней, разбитых на пять сессий, трое судей читали двести сорок четыре раздела решения суда. Они нашли Эйхмана виновным по всем пятнадцати пунктам обвинения, хотя по некоторым частностям он был оправдан. «Наряду с другими» он совершил преступления «против еврейского народа» — то есть преступления против евреев с намерением уничтожишь еврейский народ — по четырем пунктам:

(1) создав причины убийства еврейского народа;

(2) поместив «миллионы евреев в условия, которые заведомо вели к их физическому уничтожению»;

(3) «став причиной серьезных физических и духовных страданий»;

(4) «отдав приказы, по которым еврейским женщинам в Терезине запрещалось рожать, и принуждавшие их делать аборты».

Однако судьи сняли обвинения в аналогичных преступлениях, совершенных до августа 1941 года, когда Эйхмана информировали о приказе фюрера; по его еще более ранней деятельности в Берлине, Вене и Праге, где он не имел намерения «уничтожить еврейский народ». Это были первые четыре пункта обвинения.

Пункты с 5 по 12 касались «преступлений против человечности» — странное понятие в израильском законе, так как оно включает в себя и геноцид, если речь идет о нееврейских народах (таких как цыгане или поляки), и все другие преступления, в том числе убийства как евреев, так и неевреев, при условии, что эти преступления совершались без намерения уничтожить целый народ.

Таким образом, все, что Эйхман делал до приказа фюрера, и все его действия против неевреев были объединены как преступления против человечности, к которым снова присовокупили все его более поздние преступления против евреев, так что это тоже были общеуголовные преступления. В результате пункт 5 обвинял его в тех же преступлениях, что были перечислены в пунктах 1 и 2, а по пункту 6 он обвинялся в «преследовании евреев по расовым, религиозным и политическим мотивам»; пункт 7 касался «присвоения собственности… связанного с убийством… этих евреев», а в пункте 8 все суммировалось как «военные преступления», поскольку большинство из них были совершены во время войны.

Пункты с 9 по 12 касались преступлений против неевреев: пункт 9 обвинял его в «изгнании… сотен тысяч поляков из их домов»; пункт 10 — в «изгнании четырнадцати тысяч словенцев» из Югославии, пункт 11 — в «депортации десятков тысяч цыган в Освенцим». Но в решении суда отмечалось, что «нам не было доказано, что обвиняемый знал, что цыган везут туда для уничтожения» — это означало, что никаких обвинений в геноциде не выдвигалось, за исключением «преступления против еврейского народа». Это было трудно понять, так как еще во время полицейского дознания Эйхман заявил, что знал о готовящемся уничтожении цыган: он смутно помнил какой-то приказ Гиммлера, что никаких «директив» в отношении цыган — таких, какие были относительно евреев, — не существовало, что никакие «исследования» по «цыганской проблеме» не проводились — «происхождение, обычаи, привычки, организация… фольклор… экономика». Его отделу была поручена «эва-куация» тридцати тысяч цыган с территории рейха, он не очень хорошо помнил подробности, потому что в эту миссию никто не вмешивался; но он помнил, что цыган, как и евреев, вне всякого сомнения, увозили для последующего уничтожения. Он был виновен в их уничтожении точно так же, как был виновен в уничтожении евреев. Пункт 12 касался депортации девяноста трех детей из Лидице — чешской деревни, жителей которой вырезали после убийства Гейдриха; однако его совершенно справедливо оправдали по обвинению в убийстве этих детей.

Последние три пункта обвиняли его в членстве в трех из четырех организаций, признанных на Нюрнбергском процессе «преступными» — СС; секретная служба, или СД; и тайная государственная полиция, или гестапо.

Четвертая организация такого сорта, руководящие органы национал-социалистической партии, не упоминалась, так как Эйхман определенно не был в числе партийных лидеров.

Его членство в них до мая 1941 года попадало под срок давности (двадцать лет) для преступлений средней тяжести.

Закон от 1950 года, по которому судили Эйхмана, оговаривает, что для лиц, совершивших серьезные преступления, ограничений по сроку давности нет, и что res judicata — принцип недопустимости повторного рассмотрения однажды решенного дела — не может быть применим: лицо можно судить в Израиле, «даже если его уже судили за границей за то же преступление в международном суде или в суде иностранного государства».

Все преступления, перечисленные в пунктах с 1-го по 12-й, наказывались смертной казнью.

Стоит помнить, что Эйхман упорно настаивал, что виновен лишь в «содействии и подчинении» при осуществлении преступлений, в которых его обвиняли, что сам он никогда не совершал физических действий. Суд, к немалому облегчению, признал, что обвинению не удалось доказать обратное. А это был важный вопрос, касавшийся самой сути этого преступления, которое не было обычным преступлением, и самой природы этого преступника, который не был обычным преступником; косвенно он также принял во внимание странный факт, что в лагерях смерти было обычным делом, что именно заключенные и жертвы «[своими] руками приводили в действие орудия смерти».

То, как заключение суда сформулировало этот вопрос, было более чем точным, это была правда: «Описывая его деятельность в категориях раздела 23 нашего уголовного кодекса, мы должны сказать, что это главным образом деятельность лица, подстрекавшего других советами и указаниями, а также способствовавшего другим в их [преступных] актах». Но «в таком чудовищном и запутанном преступлении, как то, которое мы сейчас рассматриваем, в котором участвовало много людей на разных уровнях и в разных формах деятельности — планировщики, организаторы и исполнители, в зависимости от их ранга, — нет особого смысла использовать обычную практику дачи советов и подстрекательства к совершению преступления. Так как эти преступления совершались совместно не только в отношении числа жертв, но и касательно числа тех, кто осуществлял преступную деятельность, а степень, до которой любой из множества преступников был близок или далек от подлинного убийцы жертв, ничего не значит, когда речь идет о мере его ответственности. Напротив, в целом степень ответственности возрастает по мере отдаления от человека, который своими руками использует орудие смерти [курсив мой]».

То, что последовало за чтением заключения суда, было рутиной. И снова обвинение разразилось длинной речью, в которой требовало для обвиняемого смертной казни, что в отсутствие смягчающих обстоятельств было обязательным, а доктор Сервациус возражал еще более кратко, чем раньше: обвиняемый совершал «акт государственной власти», то, что произошло с ним, в будущем может произойти с любым, весь цивилизованный мир стоит перед этой проблемой. Эйхман стал «козлом отпущения», которого правительство современной Германии оставило один на один перед судом в Иерусалиме в нарушение международного права — чтобы снять с себя ответственность. Юрисдикция суда, которую доктор Сервациус никогда не признавал, могла быть истолкована исключительно как функция передачи обвиняемого «в представительскую компетенцию юридических полномочий [суда Германии]» — как действительно один немецкий государственный обвинитель сформулировал задачу суда Иерусалиме. Доктор Сервациус и прежде настаивал, что суд должен оправдать обвиняемого, потому что, в соответствии с законом Аргентины о давности уголовного преследования, он перестал подлежать судебному преследованию 5 мая 1960 года, «совсем незадолго до похищения»; теперь он заявлял, примерно в том же ключе, что его нельзя приговаривать к исключительной мере, так как в Германии введен мораторий на смертную казнь.

Потом пришла очередь последнего слова Эйхмана. Его надежды на справедливость не оправдались, суд не поверил ему, хотя он сделал все, чтобы рассказать правду. Суд не понял его: он никогда не был «евреененавистником» и он никогда не заставлял убивать ни одного человека. Его вина происходила из его послушания, а послушание всегда считалось достоинством. Его достоинством злоупотребили нацистские лидеры. Но он не принадлежал к правившей клике, он был жертвой, а наказания заслужили только лидеры.

Он не зашел так далеко, как многие военные преступники низшего звена, которые горько сетовали, что их убедили никогда не волноваться об «ответственности», и вот теперь они не могли призвать к ответственности этих «советчиков», потому что «они сбежали и предали» их — кто совершил самоубийство, кого повесили.

«Я не чудовище, каким меня изображают, — сказал Эйхман, — я жертва обмана». Он не использовал слов «козел отпущения», но он подтвердил то, что сказал Сервациус: это было его «глубокое убеждение, что [он] должен страдать за дела других». Еще через два дня, в пятницу 15 декабря 1961 года, в десять часов утра был оглашен смертный приговор.

Тремя месяцами позже, 22 марта 1962 года, началось надзорное производство перед апелляционным судом вер-ховного суда Израиля, в котором принимали участие пятеро судей под председательством Ицхака Олыыана. Функции обвинения снова выполнял господин Хаузнер со своими четырьмя помощниками, доктор Сервациус в одиночестве представлял защиту.

Адвокат защиты снова повторил свои прежние аргументы относительно юрисдикции израильского суда, а так как все его попытки уговорить правительство Западной Германии начать процедуру экстрадиции успехом не увенчались, он потребовал, чтобы Израиль предложил экстрадицию. Он принес новый список свидетелей, но среди них не было ни одного, кто мог бы убедительно выступить с чем-то, хотя бы отдаленно на-поминающим «новое свидетельство». Он включил в список доктора Ганса Глобке, которого Эйхман ни разу в жизни не видел и, скорее всего, первый раз услышал это имя в Иерусалиме. Еще более удивительным в этом списке был свидетель доктор Хаим Вейцман: он скончался десять лет назад!

Защита выглядела сплошной мешаниной и изобиловала ошибками (в одном случае защита в качестве нового свидетельства предложила французский перевод документа, который раньше представило обвинение, в двух других случаях адвокат просто неверно истолковал документы и так далее), и эта небрежность была разительным контрастом на фоне тщательно подобранных ремарок, которые были призваны оскорбить суд: удушение газом снова стало «медицинской процедурой»; еврейский суд не имел права выносить решение по судьбе детей из Лидице, так как они не были евреями; судопроизводство Израиля противоречит регламенту судебного процесса в Европе, согласно которому Эйхман должен быть повешен, его тело кремировано, а прах возвращен защите в качестве ее нового доказательства, но последнее было невозможно, так как в Израиле от-сутствовала необходимая в таких случаях документальная база. Короче говоря, процесс был нечестным, заключение суда — несправедливым.

В апелляционном суде дело рассматривалось всего неделю, после чего суд взял двухмесячный перерыв. 29 мая 1962 года было зачитано второе заключение суда — не столь объемное, как первое, но все же, напечатанное через один интервал, оно заняло пятьдесят одну страницу формата А4. Оно по всем пунктам совпадало с заключением окружного суда, а чтобы его подтвердить, судьям ни к чему были два месяца и пятьдесят одна страница текста. Заключение апелляционного суда было, по сути, отредактированным заключением суда нижней инстанции, хотя об этом нигде не говорилось. Подозрительным отличием от оригинального заключения было обнаруженное свидетельство того, что «апеллянт вообще не получал "приказов от начальства". Он был сам себе начальник, и он сам отдавал приказы, касавшиеся еврейских вопросов»; более того, он «затмил по значимости всех своих начальников, включая Мюллера». А в ответ на резонное возражение защиты, что евреи ничего не выиграли бы, если бы Эйхман вообще не существовал, суд теперь уже утверждал, что «идея "окончательного решения" еврейского вопроса никогда не напоминала бы адского зрелища содранной живьем кожи и истязаемой плоти миллионов евреев без фанатичного усердия и неутолимой жажды крови апеллянта и его подручных». Верховный суд Израиля не только принял аргументы обвинения, но и заимствовал его лексику.

В тот же день, 29 мая, президент Израиля Ицхак Бен-Цви получил прошение Эйхмана о помиловании — четыре написанных («при участии моего адвоката») от руки страницы с письмами его жены и семьи в Линце. Президент также получил сотни писем и телеграмм со всего мира с просьбой проявить милосердие; самыми выдающимися среди отправителей были

Центральный совет американских раввинов, представительный орган реформистского иудаизма в США, и группа профессоров Еврейского университета в Иерусалиме, который возглавлял Мартин Бубер. Этот ученый с самого начала был против процесса, и вот теперь он уговаривал Бен-Гуриона быть великодушным. Господин Бен-Цви отклонил все ходатайства 31 мая, два дня спустя после того, как Верховный суд вынес свое заключение, а несколькими часами позже в тот же день — это был четверг — незадолго до полуночи Эйхман был повешен, его тело кремировано, а прах развеян над Средиземным морем за пределами территориальных вод Израиля.

Скорость, с которой смертный приговор привели в исполнение, была поразительной, даже если принять во внимание, что вечер четверга представлялся последним удобным случаем до следующего понедельника, так как пятница, суббота и воскресенье — религиозные праздники каждой из трех доминирующих конфессий страны. Приговор был приведен в исполнение менее чем через два часа после того, как Эйхману сообщили, что его апелляция о помиловании отклонена; у него даже не было времени для последней трапезы. Объяснение может быть найдено в двух последних попытках доктора Сервациуса спасти своего клиента — он подал ходатайство в суд Западной Германии с просьбой надавить на правительство, чтобы оно потребовало экстрадиции Эйхмана, и с угрозой применить статью 25 Конвенции о защите прав человека и фундаментальных свобод. Последний шаг был безнадежным в любом случае, так как Израиль не присоединился к конвенции, которая была принята в Риме в 1953 году при содействии Комиссии по правам человека Совета Европы.

Западная Германия и все другие страны Западной Европы, кроме Франции, подписали римскую конвенцию.

Ни доктора Сервациуса, ни его помощника не было в Израиле, когда просьбу Эйхмана о помиловании отклонили, а правительство Израиля, по-видимому, хотело закрыть дело, которое продолжалось два года, прежде чем приговоренный успеет подать ходатайство об отсрочке исполнения смертной казни.

Смертного приговора ждали, и вряд ли кто-либо стал его оспаривать; но ситуация изменилась, когда стало известно, что Израиль привел его в исполнение. Протесты продолжались недолго, но они были повсеместными, а их рупором стали люди известные и влиятельные. Самым распространенным аргументом был такой: деяния Эйхмана поставили под сомнение возможность наказания человека человеком, бессмысленно применять смертную казнь за преступления такого масштаба — что в каком-то смысле было справедливо, если бы не подразумевало, что тот, кто убил миллионы, именно по этой причине должен избежать кары. На значительно более низком уровне смертный приговор называли «лишенным воображения» и предлагали очень яркие альтернативные варианты: Эйхман «должен был бы провести остаток жизни на тяжелой физической работе в самых засушливых районах пустыни Негев, орошая своим потом еврейскую землю» — наказание, при котором он вряд ли прожил более одного дня, не говоря уже о том, что пустыня на юге Израиля не производит впечатления удачного места для штрафной колонии. Или, в стиле Мэдисон-авеню, Израилю следовало бы устремиться «к божественным высотам», поднявшись над «доступными пониманию юридическими, политическими и даже гуманистическими соображениями», и собрать вместе «всех тех, кто участвовал в похищении, процессе и вынесении приговора, на публичную церемонию — с Эйхманом в кандалах, телевизионными камерами и микрофонами — и наградить их всех как героев века».

Мартин Бубер назвал казнь «ошибкой исторического масштаба», так как она могла бы «служить искуплением вины, которую испытывают многие молодые люди в Германии» — аргумент, странным образом перекликавшийся с собственными мыслями Эйхмана на этот счет, хотя вряд ли Бубер знал, что тот хотел публично повеситься, чтобы снять бремя вины с плеч немецкой молодежи.

Странно, что Бубер — человек не только высокопоставленный, но и выдающийся интеллектуал, — не видит, сколь иллюзорны эти чувства, комплексы вины, о которых так много и охотно пишут. Очень приятно чувствовать вину, если ты не сделал ничего плохого: как благородно! Тогда как гораздо труднее и тягостнее признать вину и покаяться. Со всех сторон и во всех сферах жизни и труда молодежь Германии окружают люди, обладающие властью и положением, — эти люди действительно виновны, но ничего подобного они не чувствуют. Нормальной реакцией на такое состояние дел должно быть негодование, но негодование может оказаться рискованным — не опасным для жизни или конечностей, просто оно может поставить препятствия карьерного характера. Те молодые немецкие мужчины и женщины, которые периодически — то по случаю публикации «Дневника Анны Франк», то в связи с процессом Эйхмана — угрожают нам истерическими припадками чувства вины, не сгибаются под грузом прошлого, под гнетом вины их отцов — вместо этого они бегут от давления настоящего и реальных проблем в дешевую сентиментальность.

Профессор Бубер пошел еще дальше, заявив, что ему «вообще ни капли не жаль» Эйхмана, потому что он может испытывать жалость «только к тем, чьи действия я понимаю сердцем», и он подчеркнул то, о чем говорил много лет назад в Германии — что он находится «лишь в формальной степени общечеловеческого родства с теми, кто принимал участие» в действиях Третьего рейха.

Эта гордая позиция была, конечно же, роскошью, которую не могли позволить себе те, кто судил Эйхмана, поскольку закон предельно точно оговаривает, что у нас общая человеческая природа с теми, кого мы обвиняем, судим и кому выносим приговор. Насколько я знаю, Бубер был единственным философом, снизошедшим до общественности в связи с казнью Эйхмана (незадолго до начала процесса Карл Ясперс дал интервью радио Базеля, позже перепечатанное в Der Monat, в котором он предлагал передать дело международному трибуналу); неприятно было видеть, насколько явно он ловчит по поводу проблем, которые поставили перед нами Эйхман и его деяния.

Почти не прозвучали голоса тех, кто был против смертной казни из принципа, безоговорочно; их аргументы были бы по-прежнему действенными, так как их не надо было специально приспосабливать под данное конкретное дело. Похоже, они решили — справедливо, я полагаю, — что это не очень многообещающее дело, чтобы ломать из-за него копья.

Адольф Эйхман взошел на эшафот с величайшим достоинством. Он попросил бутылку красного вина и выпил половину. Он отказался от помощи протестантского священника, преподобного Уильяма Халла, который предложил почитать с ним Библию: ему оставалось жить всего два часа, он не хотел «терять время». Он прошел пятьдесят ярдов от своей камеры до места казни спокойный и прямой, руки были связаны у него за спиной. Когда тюремщики связали ему лодыжки и колени, он попросил их ослабить веревки, чтобы можно было стоять вы-прямившись. «Мне это не нужно», — сказал он, когда ему предложили черную повязку на глаза. Он полностью контролировал себя, и даже более того: он был самим собой. Ничто не могло бы продемонстрировать этого более убедительно, чем абсурдная простота его последних слов. Он начал с того, что подчеркнул, что он — Gottglaubiger. так, по нацистской моде, называли себя люди, отказавшиеся от христианства, а он не верил в жизнь после смерти. Затем он произнес: «Очень скоро, господа, мы снова встретимся. Такова участь всех нас. Да здравствует Германия, да здравствует Аргентина, да здравствует Австрия! Я не забуду их». Перед лицом смерти он нашел клише, используемые на похоронной службе. Под виселицей его память сыграла с ним последнюю шутку: он «испытал подъем» и забыл, что это — его собственные похороны.

Словно в последние минуты он подводил итог урокам, которые были преподаны нам в ходе долгого курса человеческой злобы, — урокам страшной, бросающей вызов словам и мыслям банальности зла.