Вл. Самарин Гражданская жизнь под немецкой оккупацией, 1942-1944

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вл. Самарин Гражданская жизнь под немецкой оккупацией, 1942-1944

Вместо введения

В своей работе я использовал как личные наблюдения, так и собранные мною свидетельства современников, участников событий – работников местных самоуправлений, печати, офицеров и солдат добровольческих антибольшевистских отрядов.

На основании различных свидетельств будет легче сделать наиболее объективные выводы.

Мои личные впечатления и наблюдения относятся не к одному какому-нибудь пункту, не к одному городу или местности, а к обширным территориям средней полосы России и ее западных областей.

Мне пришлось жить и бывать в Воронеже, Курске, Орле, Смоленске, Могилеве, Брянске, Орше, Бобруйске, Бежице, Карачеве, Осиповичах, Брест-Литовске и других городах. Во многих селах Орловской, Брянской, Смоленской, Бобруйской и других областей. В глухих партизанских районах.

Изучение опыта последней войны нужно и для будущих историков, и Западу, и нам самим.

Накануне войны

Воронеж. Весна 1941 года. В квартире инженера одного из воронежских заводов, моего знакомого, оживление: только что приехал младший брат, лейтенант Красной армии. Его дивизия, расквартированная в Львове, принимала участие в «освобождении» Западной Украины. Лейтенант бывал в командировках и в Прибалтике.

Естественно, разговор сразу же коснулся международного положения, возможности войны. Кроме меня в комнате не было посторонних. Лейтенант знал о моих дружеских отношениях со старшим братом и поэтому говорил откровенно. Он рассказывал о лихорадочных военных приготовлениях, которые проводились большевиками на западных границах весной 1941 года, о постройке сети укрепленных районов, о сосредоточении войск, снаряжения. Рассказывал о переформировании многих дивизий, о новых танках последних марок, прибывающих в армию. По его словам, Красная армия должна была быть готова к удару по Германии к 1942 году.

– А тогда, – закончил он свое повествование, – в две недели до Берлина докатимся.

Старший брат, все время внимательно слушавший, покачал головой:

– Смотри, Петя, как бы в обратную сторону не покатились. Воевать-то бойцы твои очень хотят?

Спор затянулся до глубокой ночи.

Лейтенант Петя в какой-то мере отражал те настроения, которые были присущи известной части командного состава армии, расквартированной в захваченных частях Польши и в Прибалтике[256]. С одной стороны, в армии появились антисоветские настроения, явившиеся следствием знакомства армии с жизнью за рубежом. Армия увидела, как жили народы Латвии, Эстонии, Литвы, даже небогатой Польши. Сравнение жизни за рубежом с жизнью в нашей стране не могло не вызвать вражды к большевистскому режиму.

С другой стороны, продуманной пропагандой, подогревающей патриотические чувства командиров и бойцов, рисуя перед ними перспективы «освобождения» всей Европы, большевики отчасти локализовали антисоветские настроения, постоянно подогревая вот те настроения, которые привез с собой в Воронеж лейтенант Петя.

Настроения его старшего брата были типичными для настроений внутри страны, где не разделяли восторгов армейской молодежи, мечтавшей о взятии Берлина. Да и в среде самой этой молодежи такие настроения отнюдь не доминировали. Старший командный состав еще хорошо помнил ежовщину, и его настроения никак не свидетельствовали о том, что Сталин может полностью положиться на офицерство Красной армии. Красноармейская масса в своем подавляющем большинстве отражала настроения всей страны, в общем враждебные режиму.

Настроения в стране не были совершенно однородными, как они неоднородны и сейчас: они колебались от безоговорочного признания большевизма до безусловного отрицания его. Можно назвать несколько категорий тогдашнего отношения к режиму.

1. Люди, связанные с режимом общими преступлениями и общей ответственностью за них, одновременно разделяющие идеологию большевистского режима, а также люди, потерявшие идейную почву, но продолжавшие поддерживать его в силу тех же связей общей ответственности за совершаемые режимом злодеяния.

2. Люди, поддерживающие режим в силу чисто личных, шкурных соображений, боящиеся потерять со сменой режима свое привилегированное положение, материальное благополучие.

3. Люди, считавшие, что большевизм – явление русское, что Сталин защищает интересы России, а также люди, считавшие, что большевизм имеет некоторые недостатки, которые нужно исправить, но уничтожать большевизм не следует, ибо всякая попытка борьбы нанесет ущерб интересам России.

4. Люди, считавшие большевизм злом, которое должно быть уничтожено по возможности без ущерба для России.

5. Люди, считавшие большевизм злом, которое должно быть уничтожено любой ценой.

6. Инертная масса антисоветская, ничего не предпринимавшая, а также инертная масса аполитическая, тоже ничего не предпринимавшая.

Численный состав каждой категории определить представляется возможным лишь очень приблизительно. Люди первой категории составляли явное меньшинство. Самая многочисленная категория, пожалуй, антисоветская масса, ничего не предпринимавшая. На втором месте после нее четвертая и пятая категории. Эти категории дали наиболее антибольшевистские кадры, действовавшие во время войны. Зато инертная антисоветская масса бросала в 1941 году оружие на фронте: защищать большевизм она никак не хотела.

В конце апреля 1941 года начался массовый вызов в военкоматы всех зачисленных в нестроевые части, всех, кто не был взят ранее в армию в связи с «чуждым» происхождением, судимостью и т.д., всех получивших ранее отсрочки по болезням, а также вообще освобожденных от военной службы по болезни.

Весь май военкоматы работали по 12 часов в сутки. Медицинские комиссии знали только одно слово: «Годен». По сути дела происходила скрытая всеобщая мобилизация[257].

В середине апреля в газетах появилось опровержение ТАСС, в котором говорилось, что сообщения «некоторых заграничных» газет о переброске германских войск с Балкан к границам СССР «не соответствуют действительности»[258]. А в то же самое время к западным границам СССР непрерывным потоком шли немецкие моторизованные дивизии.

Советский человек, привыкший читать газеты между строк, с огромным вниманием, как обычно, прочитавший опровержение ТАСС, не мог не заинтересоваться этим опровержением, тем более, что оно касалось самого главного: возможности войны. Опровержение свидетельствовало о том, что германские армии, действительно, сосредотачиваются у границ СССР.

О войне стали уже говорить как о чем-то уже неизбежном. Несмотря на официальные заявления большевиков о непобедимости Красной армии, несмотря на многолетнюю пропаганду, которая не уставала твердить о мощи и несокрушимости армии, несмотря на боевой задор новоиспеченных лейтенантов, антибольшевистская часть нашего народа, большинство его не верило в непобедимость Красной армии. Не верили потому, что знали настроения армии. Не верили и в военные способности большевиков. Война против маленькой Финляндии, наверно, самая позорная война в истории России, укрепила эти настроения.

Страна ждала войну. Не все, однако, ждали ее с одинаковым чувством. Большинство – с надеждой на освобождение, но и со страхом перед неизвестностью: война несла жертвы, страдания. Разгром большевизма, о котором говорили, как о само собой разумеющемся, и победа иноземных сил могла привести к ущемлению интересов России. Каковы планы немцев относительно будущего России? Против кого они хотят воевать? Против Сталина или против России? Эти вопросы горячо обсуждались и в узком кругу друзей, и среди убежденных антибольшевиков, и среди приверженцев антибольшевистского режима.

Советская пропаганда рисовала звериный облик фашизма, твердила о немецких планах расчленения России, уничтожения народа. К ней прислушивались, внимательно читали все сообщения, еще внимательней смотрели между строк, ибо советской пропаганде не доверяли.

Война началась

Страна ждала войну, и в то же время война явилась неожиданностью – и для народа, и для самих большевиков. Советская разведка, конечно, была осведомлена о передвижениях немецких войск, об их сосредоточении у наших западных границ, но немецкие дипломаты сумели убедить Сталина в своих мирных намерениях по отношению к Советскому Союзу. Сосредоточение советских войск на границах с Германией, поспешная мобилизация ряда возрастов, призыв нестроевиков и освобожденных по болезни проходили в общем плане давно задуманной подготовки вторжения в Европу, но не в связи только с ожиданием нападения Германии. Уйдя с головой в подготовку наступательных операций Красной армии, советское командование не провело почти никаких оборонительных мероприятий.

Как свидетельствуют участники событий, командиры Красной армии усиленно готовились именно к наступательным операциям.

Майор Красной армии В.Г., штабной работник, находившийся в штабе одной из дивизий, расквартированных в Польше, рассказывает, что весной 1941 года штабы получили новые карты – только от границ и до Берлина. Когда началось общее отступление армий, штабы оказались без карт.

Неожиданным для большевиков, очевидно, было и решение Гитлера напасть на СССР летом 1941 года, неожиданным был и сам день нападения. Если о решении Гитлера начать войну в 1941 году большевики и могли знать, то день нападения немцы сумели сохранить в тайне[259].

Я узнал о войне в Ялте, в туристском Доме учителя. Как часто бывает в жизни, долго ожидаемое приходит внезапно. Я приехал в Крым 17 июня. Побывал в Гурзуфе, Алуште, Алупке, поднимался на Ай-Петри. Одним словом, проводил день, как проводят их в Крыму рядовые советские граждане, приехавшие по туристской путевке. В Доме туриста останавливались сотни человек из разных концов страны. В столовой, в клубе, в читальне, в совместных поездках по Крыму люди знакомились ближе. Говорили и о политике, и о войне, но не чаще, чем всегда – о войне.

22 июня день начался, как обычно: какие-то группы поехали в Никитский сад[260], какие-то – в Ливадию, большая компания отправилась пешком в горы. Пляжи пестрели женскими нарядами. Как всегда, плескалось о берег море, как всегда, светило яркое крымское солнце. После года тяжелой, нервной работы отдыхали, пользуясь летним отпуском. Кажется, люди забывали порой и о большевизме. Во всяком случае, газет никто не читал, последние политические известия по радио не слушал.

Около часа дня я зашел в клуб Дома туриста. У радиоприемника сидело несколько человек. Выражение их лиц мне показалось странным. «Идите сюда, сейчас Молотов будет говорить. Что-то важное…»

«Ну что там может быть важное», – подумал я, – и вышел из клуба. А потом словно что-то вспомнил. Опровержение ТАСС. Мой недавний вызов в военкомат и малоприятная резолюция военного комиссара: «До особого распоряжения». Я вернулся. Открывая дверь, услышал заикающийся голос Молотова:

– Бомбили наши города: Киев, Житомир, Севастополь.

Вот оно! Началось! Сидевшие у радиоприемника слушали с напряженными бледными лицами. Немного в стороне, на диване, лежала в обмороке женщина. Ее обмахивали носовыми платками двое, по внешнему виду иностранцы: за полчаса до речи Молотова из Польши[261] приехала не то какая-то делегация, не то группа экскурсантов. Приведя в чувство свою спутницу и не дослушав Молотова, они бросились на автобусную станцию. Вряд ли им удалось попасть в родные места: уже к вечеру распространился слух о наступлении немцев, о прорыве фронта и первых танковых клиньях.

Я тоже отправился на автобусную станцию. Нужно было спешить домой. Во-первых, могли здесь же мобилизовать в армию, во-вторых, не было никакой уверенности в том, что не прекратится пассажирское сообщение.

Автобусную станцию осаждали сотни людей. На все расспросы служащие станции отвечали одно и то же: «Транспорт реквизирован армией. Подождите. Может быть, завтра пустят».

А тем временем мимо проносились один за другим автобусы, набитые командирами. Пристань, где останавливались пароходы, ходившие между Батумом и Одессой, тоже запрудила тысячная толпа: теплоход «Абхазия», шедший в Одессу, бросил якорь в Ялте. Пассажирам объявили, что дальнейшие рейсы теплоходов отменяются.

Я решил попытать счастье в военкомате. Здесь царила атмосфера полной растерянности. Несколько человек командиров запаса явились по повесткам: их уже вызвали. Вызвали и несколько человек, имевших отсрочку. Один из них спорил с военным с двумя «кубиками» в петлице, сидящим за большим столом, спиной к открытому окну, откуда доносился взволнованный шум толпы на пристани и совсем мирный рокот моря. Сбоку от стола стоял человек, по виду профсоюзный работник, и намеренно громко говорил о «подлом враге, нарушившем наши рубежи».

Профработник пришел, оказывается, записаться добровольцем. На него посмотрели с нескрываемым любопытством.

– А семья есть? – спросил кто-то.

– Нет, холостяк. Да все равно ведь возьмут, – добавил он неожиданно и негромко.

Все заулыбались. Герой оказался ненастоящим.

Спор у стола окончился. Я подошел к военному, делая вид, что очень спешу, что мне абсолютно некогда.

– Товарищ военком, – заговорил я как можно убедительней и быстрее, чтобы не дать ему опомниться, – я из Воронежа. Час назад получил телеграмму. Спешно вызывает военкомат. Выехать, как вы знаете, гражданскому лицу нет никакой возможности. Я говорил уже на автобусной станции. Можно сесть в военный автобус, но для этого нужно ваше распоряжение. Вот мой военный билет. Вот паспорт.

Военком смотрит на меня несколько мгновений, потом, не глядя в мой военный билет и не спрашивая телеграммы, которой я, конечно, не получал, пишет что-то на клочке бумаги.

– Фамилия, имя, год рождения.

Я говорю.

– Поезжайте!

– Спасибо, товарищ военком.

На автобусной станции жду недолго. Когда подходит очередной автобус, патруль, пропускающий военных к автобусам, мельком взглянув в протянутую мною бумажку, пропускает меня к открытой двери автобуса.

– Мест нет, все занято, – раздаются оттуда голоса командиров.

– У меня спешное, – говорю я негромко патрулю.

– Из военкомата, спешное! – кричит он в автобус.

Шофер пропускает меня. Мест, действительно, нет, и я усаживаюсь в проходе на свой чемодан.

В Алуште автобус останавливает военный патруль. Лицо лейтенанта, начальника патруля, необычайно сосредоточено. Он заглядывает в автобус, оглядывает командиров внимательным взглядом и останавливается на мне:

– А это кто?

Я молчу, выжидаю.

– Это из военкомата, – говорит ему командир с двумя «шпалами», сидящий у двери. – Из Ялты.

– Ага! – понимающе говорит воинственный лейтенантик. – Можете ехать.

Автобус трогается.

– Как на фронте! – раздается сзади меня полунасмешливый голос.

Действительно, как на фронте. Во время отступления.

Симферополь выглядел оживленнее, чем неделю назад. У магазинов очереди, на улицах группы военных. Вот прошел взвод в новом, видимо, только что одетом, наглаженном обмундировании.

Нестройными голосами, с печальными лицами красноармейцы пели:

В бой за Родину,

В бой за Сталина[262].

В Харькове я делал пересадку. Пробыл у своих друзей два дня. Уже пришли с фронта первые грозные вести: немцы сокрушили линию обороны советских армий и наступают по всему фронту. Советские части частично отступают, частично сдаются в плен. Сведения с фронта быстро проникали глубоко в тыл. Я совершенно ясно помню, как мы с моим другом сидели над картой и обсуждали вопрос о том, когда немцы будут в Харькове. Помнится, что конец августа месяца считали наиболее вероятной датой. Такие тогда были настроения, такая уверенность в скором крушении большевизма.

3-го июля 1941 года Сталин произнес по радио речь, которую с напряженным вниманием слушала вся страна. Прерывающийся голос, бульканье воды, стук зубов о стакан, неожиданное обращение «Братья и сестры». После этой речи Сталина стало ясно: большевизм на краю пропасти, большевики и сам Сталин растерялись. Позже им удалось справиться с положением. Отступление немцев под Москвой в ноябре – декабре[263] явилось поворотным пунктом в войне. Но тогда, в июле и в августе, большевизм был на краю пропасти. В сознании народа рухнул миф о непобедимости большевизма, заколебались и сами большевики, даже самые идейные.

С фронта шли все новые и новые слухи о разгроме целых армий, о сдаче в плен сотен тысяч человек. Сводки Совинформбюро сообщали каждый день о падении крупных городов. Чтобы скрыть размеры поражения, обширность оставленных территорий, Совинформбюро ввело особый термин – «направление».

Я не был на фронте. Всю вторую половину 1941 и первую половину 1942 года я провел в Воронеже. О том, что происходило на фронте, знаю по рассказам очевидцев, офицеров и солдат Красной армии.

Фронт в 1941 году – это особая тема, и в своей работе я на ней не буду останавливаться подробно. Я коснусь фронтовых событий только потому, что они отразились на положении в занятых немцами областях. «Окруженцы», например, т.е. те командиры и красноармейцы, которые попадали в окружение, с одной стороны, пополняли ряды партизан, с другой стороны – шли в села и города, растворялись в среде мирных жителей, доставали документы, начинали работать, многие шли в формирующиеся добровольческие антикоммунистические отделы, в местное самоуправление, становились убежденными антибольшевиками.

Вот рассказ одного из окруженцев, принимавшего активное участие в организации местных самоуправлений и добровольческих частей в Брянском округе.

«Моя часть попала в окружение недалеко от Трубчевска. Немцы подходили уже к Брянску, далеко в нашем тылу, с юга они тоже прорвались далеко на восток. Где сомкнулись их наступающие части, мы точно не знали. Связь была потеряна не только со штабом армии, но и со штабом дивизии. Полк наш (я командовал батальоном) таял на глазах. Все уроженцы Орловской, Черниговской и других областей, занятых немцами, разошлись по домам. Вместе с ними уходили их друзья в расчете на то, что смогут где-нибудь устроиться. Часть красноармейцев хотела просто попасть в плен, но немцев поблизости не было. Их колонны прошли севернее и южнее. Только небольшая часть командиров во главе с командиром полка и несколько десятков красноармейцев решили пробираться на восток. У меня лично не было никакого желания защищать большевиков. Да, я знал, что идет иноземный враг, но я, как и многие тогда, надеялся, что немцы будут бороться против Сталина, а не против русского народа, что немцы помогут нам освободиться. Втроем мы задержались в небольшом селе на Десне, переоделись, потом пробрались в Брянск, где у меня были друзья. Я получил документы, принял участие в организации добровольческого батальона. Два года воевал против партизан. Конечно, были минуты тяжелых колебаний. Ведь мы скоро убедились, что немцы пришли не освобождать наш народ от большевизма, а завоевать себе так называемое жизненное пространство[264]. Но я решил идти по раз уже выбранному пути. Все-таки где-то в глубине души теплилась надежда: разобьем с немцами Сталина, а потом посчитаемся с немцами. Не дадим им России, не смогут они ее поработить так, как Сталин поработил».

Если бы красноармейцам, сдавшимся в плен, немцы дали оружие – дни большевистского режима были бы сочтены. Немцы не только не дали оружия, они посадили 4 миллиона пленных за колючую проволоку и в течение зимы 1941-42 года истребили голодом большую часть их.

Немцы идут!

Глубоко неправы те, кто говорят, что население СССР ждало немцев. Не немцев ждало, а ухода большевиков. Крушения большевизма ждали люди, а не установления гитлеровского «нового порядка». Понимали, чувствовали, что идет враг России, иноземный враг, – и все-таки ждали ухода большевиков, врагов внутренних, горячо ненавидимых.

Прихода немцев же ждали с двояким чувством: надежды и страха. Но, кажется, первое чувство заглушало все остальное. Это чувство выражалось словами: «Хуже не будет». Не могли люди представить себе, что может быть хуже, чем при большевиках.

Ожидание войны вообще не было связано с какой-то определенной страной, с каким-то определенным народом. До 1930 года надеялись на Францию. О войне с Германией заговорили после прихода к власти Гитлера, после первых антикоммунистических выступлений гитлеровских вожаков. При этом никакой симпатии к этим вожакам никто не питал, идеологии их не разделял. О нацистской идеологии знали только по советской печати, и никаких положительных откликов она ни у кого не могла вызвать. Близкое знакомство с «идеологией» нацизма вызвало еще более отрицательное к ней отношение. Во время коллективизации, когда Германия не представляла собой мощной антибольшевистской силы, когда немецкие инструктора обучали на советских аэродромах советских летчиков, говорили о высадке английских десантов в Новороссийске, которые должны прийти на помощь восставшим кубанским станицам.

И все-таки войну ждали, на немцев рассчитывали как на силу освободительную. Не верили, что немцы придут завоевывать, порабощать Россию. Сомнения старались гасить в себе: тяжело было расставаться с надеждой, которой жили много лет.

Вполне понятно, что не все население, без всякого исключения, ждало войны с надеждой на освобождение. Война, как всякая война, несла большие страдания и жертвы. Наконец, само правящее меньшинство, в бытовом и партийном плане связанное с большевизмом, никак не могло ждать войну с чувством надежды на лучшее будущее; этой группе война несла смертельную угрозу.

В вопросе отношения к войне население делилось на несколько категорий, которые условно можно было бы охарактеризовать так:

– Правящее меньшинство, на которое непосредственно опирается правящая клика – высшее партийное руководство, почти все высшее советское руководство, руководство НКВД и часть работников НКВД – республиканского и областного масштаба – страшилось тоже неудачного исхода войны.

– Партийный и советский актив вообще, часть беспартийных, занимавших ответственные посты в промышленности, городских органах управления и т.д. войны не хотели и боялись ее.

– Лояльно настроенные по отношению к большевизму, считавшие, что большевистский режим защищает интересы России – войны тоже не хотели.

– Враждебно настроенные по отношению к большевизму, убежденные антибольшевики, убежденные антибольшевики активные, искавшие путей борьбы против большевизма, находившие эти пути, боровшиеся, пассивные, аполитичные обыватели – все ждали войны, ждали крушения большевизма.

На занятых немцами территориях оставались не только потому, что хотели принять активное участие в борьбе против большевизма. Активно боролось и ждало возможностей борьбы отнюдь не подавляющее большинство. Пассивная аполитичная масса, антибольшевистски в общем настроенная, оставалась и по причинам бытового характера: одни не хотели бросать собственные дома, обжитые места, другие не могли оставить больных или стариков, третьи вообще стремились переждать, пережить страшное время, уцелеть. Однако вся эта масса была настроена все-таки антибольшевистски, пассивно антибольшевистски.

В деревне ждали «германца», не скрывая даже своих надежд. За редким исключением, деревня не эвакуировалась. Только в тех местах, где останавливался фронт и стоял некоторое время, иногда военное командование успевало эвакуировать жителей. Если эвакуированных успевали посадить в железнодорожные составы – их увозили. Если эвакуировали на пароходах и пешком – крестьяне расходились по ближайшим тыловым деревням, а после того, как фронт перекатывался через них, возвращались в родные села.

О приходе немцев говорили открыто, готовились к разделу колхозов.

Там, где сельские коммунисты пользовались среди населения особенно дурной славой, можно было услышать открытые угрозы: «Вот германец придет, тогда мы с ними по-другому будем говорить».

По распоряжению властей колхозы угоняли колхозный скот на восток. Колхозники всячески саботировали отправку скота. Нередко отправку гуртов скота задерживали под всякими предлогами до последнего момента, когда колхозное начальство садилось на лошадей и бежало на восток. Оставленный скот делили. Если скот все-таки угоняли, его старались задержать по дороге, прятали в лесу. Большинство скотогонов бежало с дороги назад домой.

Раздел колхозов начинался сразу после ухода Красной армии, а в некоторых местах делили еще, так сказать, при советской власти. Делили организованно, поровну. Обычно при разделе поднимался вопрос об имуществе раскулаченных. В тех селах, куда возвращались раскулаченные, им отдавались, если были целы, их дома, из колхозного имущества выделялся сельскохозяйственный инвентарь, скот.

Как и во времена крестьянских волнений в период коллективизации, раздел колхозного имущества начинали женщины, затем к ним присоединялись мужчины. Землю делили сами мужчины.

В начале августа 1942 года мне пришлось провести несколько дней в большом селе Хохол Воронежской области. Прошел всего месяц, как село заняла немецкая армия, а жизнь в нем, несмотря на близость фронта, текла мирным путем. Работало волостное управление, в полиции за большим письменным столом сидел грозный начальник, бывший командир Красной армии, готовилась к учебному году школа. Как раз в то время, когда я был в селе, шла уборка урожая. В этом районе немцы наступали так стремительно, что власти не успели эвакуировать ни рогатый скот, ни лошадей. Угнали только часть тракторов.

Крестьяне рассказывали, что так дружно, как в этом году, они никогда в колхозе не работали. Урожай собрали действительно в рекордно короткий срок, и, несмотря на то что большую половину его взяли в качестве военного налога немцы, крестьяне получили хлеба больше, чем в самые урожайные годы при большевиках.

Не везде, однако, раздел колхозного имущества проходил гладко. В некоторых местах он носил характер бессистемного, неорганизованного растаскивания имущества. В ряде мест разделу колхозов препятствовали немцы. Так, на Украине, например, в тех областях, которые сразу же после их занятия немцами отошли в ведение восточного министерства Розенберга[265], восстановили и уже разделенные колхозы. Немцы рассчитывали, и не без основания, большевистский опыт им импонировал, что через колхозы им будет легче грабить крестьянство.

Немцы сохранили на Украине, в так называемом Рейхскомиссариате, все большевистские заготовительные организации – заготскот, заготсено, заготмолоко и т.д., – через которые по большевистской грабительской системе выкачивали из села продукты. Несмотря на это, крестьяне говорили на Украине, что при немцах они живут лучше – и действительно, в материальном отношении они лучше жили, потому что. немцев легче обманывать. «Гитлер, – говорили тогда, – тоже разбойник, как и Сталин, но глупый разбойник».

Город, как и деревня, ждал немцев, в городе, как и в деревне, тоже происходил раздел. Только здесь делили не плуги и коров, а сливочное масло и мануфактуру. Продукты и товары разбирали из магазинов и со складов с сознанием, что берут свое, народное добро, присвоенное чужой, антинародной властью.

«Инициативные группы» устанавливали очереди, следили за тем, чтобы брали всего поровну. Так было, например, в Воронеже при дележе подсолнечного масла. Два или три человека, рабочие складов, аккуратно вскрыли все баки, следили за тем, чтобы масло не разливали на землю. Из очереди раздавались одобрительные голоса:

– Правильно, правильно! Аккуратнее надо. Наше ведь добро, народное.

Так же организованно разбирались продукты из Воронежского холодильника. Там тоже в раздаче продуктов принимали участие рабочие самого холодильника.

Уничтожение большевиками заводов, фабрик, шахт, проводимое по приказу Сталина, вызывало повсеместное возмущение рабочих.

Так, в октябре 1941 года, когда немцы подходили к Москве, на заводе № 8 им. Калинина[266] началась спешная эвакуация оборудования, затем были заминированы все цеха завода. Минировали завод саперные части Красной армии. Когда рабочие узнали, что завод будет взорван, на заводском дворе состоялся многолюдный митинг, на котором ораторы из среды самих рабочих в числе других требований, предъявленных властям, предъявили и требование о том, чтобы завод был немедленно разминирован. Митинг носил остро политический характер. Отдельные ораторы призывали рабочих не останавливаться на полпути, не ограничиваться экономическими требованиями, а обратиться к рабочим других заводов, чтобы покончить с советской властью. Требование о разминировании завода было в речах всех ораторов: рабочие смотрели на завод, как на свою собственность.

Интересные сведения сообщает С.Н. Марченко, выступивший в свое время на процессе Кравченко[267], о событиях в Донбассе, тоже в октябре 1941 года, когда немцы подходили к Ворошиловграду[268]. Было это в поселке Бис-Криворожье.

«Мне, как заведующему продуктовой базой, было дано распоряжение от имени секретаря райкома Загорайко о том, чтобы я ни одного грамма продуктов не выдавал населению. Начался поход. В то же время сами коммунисты брали с базы продукты в неограниченном количестве и грузили в стоявшие на станции составы, в которых должны были быть эвакуированы их семьи. Эшелоны с коммунистами были остановлены населением на станции Брянка.

В полутора верстах от станции железнодорожное полотно завалили шпалами. Первый эшелон врезался в них и стал. Толпы шахтеров и шахтерок отбирали у бегущих коммунистов награбленные ими продукты и тут же делили. Самих коммунистов тоже выбрасывали из вагонов.

18 октября стало известно о подготовке к взрыву шахты Бис-Криворожье. Часов в 12 дня группа солдаток, жен мобилизованных шахтеров, прорвалась на двор шахты, где коммунисты и саперы готовили взрыв шахты. Коммунисты заявили шахтеркам, что шахта взрывается по распоряжению правительства. В ответ из толпы раздались негодующие крики. Толпа все росла. В ней было уже много мужчин.

При шахте Бис-Криворожье существовала горноспасательная станция, персонал которой имел «броню» и не был послан на фронт. Толпа потребовала, чтобы специалисты из горноспасательной станции немедленно разминировали шахту.

Василий Коржевой со своим напарником Олейниковым выполнил просьбу народа. Они спустились в шахту, разминировали ее, затем разминировали хозяйственный двор, когда туда из шахты было выброшено около тонны динамита.

В 4 часа дня того же 18 октября толпа пришла к моему складу и потребовала ключи от склада. Ключи я уже сдал властям, поэтому двери склада выломали. Для распределения продуктов тут же выбрали комиссию. К вечеру склад был пуст. Комиссия решила, что продукты надо не просто распределять, а продавать по твердым ценам. В результате комиссия передала мне под расписку 11 086 рублей, которые я принял, не зная, что с ними делать.

Когда я задал вопрос комиссии, что делать с деньгами, один из рабочих ответил:

– Новая власть будет – ей и сдашь.

К сожалению, большевики ушли от нас только через год. Василий Коржевой был расстрелян, но народ ответил на это жестоко: 18 человек коммунистов были схвачены и сброшены 19 октября в горящую шахту, которую вечером 18-го все-таки взорвали».

В рассказе С.Н. Марченко обращает на себя внимание свидетельство о проявлении организованности, сознания народом своей правоты, сознание, что построенное руками народа принадлежит народу.

Не менее интересное свидетельство имею о проявлении такой же организованности в Днепропетровске. Перед тем как оставить город, большевики взорвали и подожгли многие предприятия, в том числе подожгли хлебозавод.

Сторож завода, человек ничем при большевиках не проявлявший себя, собрал живущих поблизости рабочих завода и вместе с ними погасил пожар и спас завод.

Все это происходило, когда в городе не было ни большевиков, ни немцев, не было никакой власти. Город покидали последние, арьергардные части Красной армии. Бывший сторож завода, спасший завод, стал при немцах директором. Он оказался незаурядным администратором.

Такие случаи не представляли собой исключения. Стремление спасти народное достояние наблюдалось повсюду. Только в одних местах оно принимало активные формы: рабочие действительно спасали свои заводы и фабрики; в других местах возмущались, негодовали, но ничего не предпринимали. Никто и нигде не сочувствовал производимому уничтожению народного достояния.

В ряде мест, однако, после ухода Красной армии и перед вступлением немцев, и в первые дни после занятия города немцами, происходило массовое расхищение продуктов из уцелевших магазинов и складов. В этом расхищении брошенных большевиками продуктов и товаров принимал участие почти весь город: и рабочие, и служащие, и интеллигенция.

Из складов и магазинов разбирали все, что там осталось: продукты питания, одежду, мебель, готовые изделия и полуфабрикаты, обувь и белье, кожу и пряжу.

Вот у Харьковского пассажа собирается толпа. Кто-то уже проник внутрь, взломав двери. Один за другим выходят оттуда люди с полными мешками. Скоро полки пассажа опустели. Опоздавшие собирают остатки. Вот из окна первого этажа прыгает человек с детским зонтиком в руках. На шее у него связка баранок. За ним показывается другой: в руках у него несколько бутылок «Советского шампанского».

– Есть чем советскую власть помянуть, покойницу! – кричит он.

Стоящие на тротуаре смеются.

Вот в Воронеже разбирают рыбный склад. На складе – одни селедки, в довольно больших бочках. Часть бочек открыта. Люди складывают селедки в мешки, взваливают на спины. У кого нет мешков, берут по целой бочке, катят бочки по улице.

Старая женщина, по виду служащая, пытается перевалить тяжелый бочонок через порог. Она одна и не в силах справиться с ним.

– Граждане, кто хочет вместе со мной взять его? Не справлюсь одна.

К ней подходит другая женщина, в поношенной старомодной кофте и в стоптанных башмаках – и они вместе, общими усилиями, вытаскивают бочку на улицу и присоединяются к длинной процессии людей, катящих по мостовой драгоценный груз. Сколько им придется так катить? Иные за десятки кварталов пришли сюда.

Можно ли бросить обвинение вот этим двум старым женщинам, можно ли им бросить обвинение в том, что они «участвовали в грабежах?»

Грабежи ли это были? Не брал ли народ действительно то, что ему причитается, чего у него не было, что у него отняли: кусок хлеба!

Брали, действительно, все: и баранки, и шампанское, и детские зонтики. Но в первую очередь брали все-таки продукты, которых у населения не было, и товары; прежде всего, искали на складах одежду и обувь, которых тоже не было.

Все было: и бессистемное, неорганизованное растаскивание, и организованный, в сознании своей правоты, раздел того, что по праву причитается народу. Да, в конце концов, и немцам никто не хотел ничего оставлять!

В советском тылу

Воронеж, где я жил в то время, был взят немцами 7 июля 1942 года. Таким образом, целый год я прожил во время войны в советском тылу.

Все лето 1941 года через город проходили эшелоны с эвакуированными. Правда, основная масса эшелонов шла также через станцию Лиски и дальше на восток, но и воронежская станция постоянно была забита эшелонами, приходящими из Курска. В Воронеже эшелоны стояли по несколько дней, потом направлялись на север, на Грязи, или на юг, на Лиски. Воронеж не связан железной дорогой с городами, лежащими на восток. Чтобы попасть, скажем, в Борисоглебск, нужно ехать через Грязи, делая большой крюк. И эвакуированные вынуждены были, попав в Воронеж, ехать на юг, в Лиски, или на север, в Грязи, а иногда и дальше, в Ряжск, откуда уже шли поезда на Урал и в Сибирь. Многие эвакуированные задерживались в Воронеже. От них население узнавало о том, что происходит там, на западе, откуда катился грозный вал немецкой военной машины.

Эвакуированные рассказывали о том, чего не было в печати: о поспешном отступлении Красной армии, которая, бросая вооружение, склады амуниции и продовольствия, оставляя на дорогах автомашины, танки и артиллерию, частично бежала на восток, частично сдавалась в плен. Эвакуированные рассказывали о панике, которая охватывала власти при приближении немцев, о поспешном уничтожении заводов, фабрик, жилых домов.

Рассказывали о необыкновенной мощи немецкой армии, о сиренах «штукасов»[269], о мотоциклистах в зеленых шлемах, которые рыскают по тылам, сея панику, о том, что у немцев вообще нет винтовок, а одни автоматы.

Во всех рассказах беженцев заметно преувеличивалась сила немцев. Войну считали проигранной. Слова Молотова: «Победа будет за нами», из речи 22 июня, произносились с особой интонацией, иронически, в них вкладывался и другой смысл: «победа будет за нами». за нашей спиной. Редко-редко раздавались голоса, в которых звучала вера в победу большевиков. О зверствах немцев, о расправах с населением, о лагерях военнопленных, которые немцы уже создали и в которых начался уже голод, рассказывали редко. Чаще о случаях проявления благожелательного отношения к населению. Сообщениям советской прессы о расстрелах и зверствах немцев большинство населения не верило. Несколько раз в начале осени 1941 года распространялись слухи о создании немцами русского правительства, сначала в Киеве, потом в Смоленске. Ко всем сведениям, проникающим из-за линии фронта, прислушивались с вниманием, ловили каждый слух, неблагоприятный для большевиков. Слухи, распространяемые агентами НКВД в подкрепление официальной пропаганды, быстро замирали.

Так прошло лето. Наступила осень 1941 года.

15 сентября я поехал из Воронежа в мой родной город Орел, где давно не был. Я поехал, чтобы взять оставшиеся там еще после моего побега из-под ареста в 1937 году вещи и узнать у друзей о положении на фронте: фронт остановился недалеко от Орла. На железной дороге наблюдалось странное затишье, затишье перед грозой. Вот уже около месяца фронт не двигался. Немцы накапливали, очевидно, силы для генерального наступления на Москву. Поток эвакуированных схлынул, и пассажиров почти не было: ехали только командировочные или военные. Я пробыл в Орле несколько дней и вернулся обратно в Воронеж. По тем сведениям, которые я получил в Орле от знакомых военных, немцы остановились в брянских лесах и вряд ли начнут в ближайшее время наступление. Прогнозы моих друзей оказались неверными: немецкое наступление началось через неделю.

Я приехал в Орел поздно вечером. Ни трамвая, ни автобуса не было, и я пошел через весь город пешком. На улицах – ни одного прохожего, огни везде погашены, окна плотно занавешены. Мои шаги гулко отдавались по мертвым улицам, казалось, мертвого города. Несколько раз меня останавливали военные патрули, проверяли документы. У штаба фронта, помещавшегося в здании Индустриального техникума, из темноты вдруг закричали с двух сторон испуганными голосами:

– На середину улицы выходи!

– На середину улицы!

Оказывается, часовые получили приказ всех похожих пропускать только посередине улицы, по мостовой, чтобы не взорвали штаб.

Испуганные ночные голоса часовых остались в памяти, как некий символ страха, который объял власть.

В Орле уже заканчивалась эвакуация промышленных предприятий, учебных заведений. Как и в других городах, эвакуация носила не только добровольный характер. Инженеры и рабочие получали распоряжение об обязательном выезде.

В Орле я впервые увидел немецкие листовки. В одной из листовок, снабженной довольно туманной фотографией, которая, судя по надписи, изображала сына Сталина Якова, сообщалось о том, что он взят в плен[270].

Одни не верили в это, считая, что Сталин не мог послать сына на фронт, другие скептически пожимали плечами:

– Ну, взят, ну, а дальше что?..

Фронт стоял совсем близко, и я с жадностью впитывал все сведения, которые шли оттуда, где рухнула советская власть, где люди жили какой-то новой жизнью. Какой? Что принесли немцы? Что думают они о будущем России? Создадут ли они правительство? Эти вопросы волновали не меня одного. Город полнился часто противоречивыми слухами.

Пробыв в Орле несколько дней, я вернулся в Воронеж.

И на обратном пути меня удивило странное затишье на железной дороге. Затишье перед грозой.

Оборванный и грязный бухгалтер из Ельца, отпущенный по болезни с оборонных работ (он копал злополучные противотанковые рвы), рассказывал, громко сморкаясь в носовой платок, похожий на грязную половую тряпку, и поминутно вытирая им лысину:

– Первые дни страшно боялись. Представьте себе такую картину: его самолеты над головой летают, а наших – ни одного, просто обидно. И понять невозможно, куда они девались. Сколько перед войной писали о нашей авиации!

Он говорил громко, на весь вагон. Пассажиры, почти все командиры Красной армии, слушали сочувственно, поддакивали.

– И представьте себе, – говорил бухгалтер, – летают и не стреляют, и бомб не бросают. Первый раз, когда появился немецкий самолет, мы к лесу бросились. А он дал два круга и улетел. Второй раз самолет почти над головами пролетел. И представьте себе, летчика мы видели. Это так странно! Очень близко. Улыбается и рукой нам машет. Прямо не война для них, а маневры. Ну да наши тоже воюют неплохо, – спохватился бухгалтер, почувствовав, что сказал лишнее, – вы знаете, как «катюши» крошат немцев! Изумительные машины!..

В Ельце бухгалтер сошел, не успев рассказать об изумительных машинах «катюшах».

3 октября немцы взяли Орел. Совинформбюро сообщило о сдаче города через два дня. В эти дни решалась судьба войны, решалась судьба большевизма. Весь центральный советский фронт от Смоленска до Орла рухнул, и немецкие танковые колонны рванулись к Москве. Советские сводки глухо сообщали о жестоких боях на Вязьменском и Смоленском направлениях и длинно и подробно повествовали о подвигах неизвестных партизанских отрядов в районах А. и Б., В. и Г.

Каждый день у радиорупоров собирались толпы людей. Как никогда раньше, с большим вниманием выслушивали первые две-три фразы сводки о продолжающихся тяжелых боях – и расходились. Напряжение в стране росло с каждым днем. Это были решающие дни, и народ это чувствовал. Заметно все больше нервничали власти, все громче и смелее звучали голоса, осуждающие власть за неспособность воевать, за неподготовленность страны к войне.

В этих все громче и громче звучащих голосах слышалась и скрытая радость: вот, конец их наступает, конец! Никогда еще большевизм не показывал себя в таком обнаженно-беспомощном виде. Это было, действительно, начало конца.

16 октября, в самый памятный день войны[271], радио сообщило о значительном ухудшении положения на фронте, о прорыве немцев к Москве.

В тот же день в городе распространился слух о предстоящем перемирии и капитуляции. Вечером, к передаче последних известий, у радиорупоров снова собрались толпы. Радио повторило только утреннюю сводку. Люди не расходились. На Проспекте Революции толпились, как в праздничные дни, прогуливались группами, разговаривали. Распространились новые слухи: немцы уже в Москве. С нетерпением ждали утренней сводки 17 октября. Она не принесла ничего нового. На следующий день все то же. Напряжение начало заметно спадать. Наступила какая-то реакция разочарования – ну вот и не конец – наступили серые будни войны.

В конце октября я получил письмо из Москвы от моего большого друга. Письмо сугубо, так сказать, личного характера, в котором он сообщал о семейных своих делах, о здоровье жены и приезде в гости тещи и, между прочим, писал:

«Мы здесь все с нетерпением ждали приезда Григория Ивановича, нашего старого друга, которого и ты хорошо знаешь, но он, к сожалению, задержался и не сможет приехать. Может быть, весной приедет».

Григорием Ивановичем мы называли в переписке Гитлера.

7 ноября Сталин принимал парад на Красной площади. Говорил о Минине и Пожарском, о Суворове и Кутузове. В Воронеже парад принимал маршал Тимошенко[272]. Он проехал перед выстроившимися полками на рослом гнедом коне, в серой каракулевой папахе, в новой шинели с красными отворотами. Потом полки прошли церемониальным маршем через город, по широкому проспекту. В новых шинелях, в сапогах, с автоматами на груди – полки проходили один за другим, чеканя шаг. Я стоял на тротуаре и чувствовал, как у меня сжимается сердце. Передо мною проходили стройными рядами русские солдаты с хорошими русскими лицами. И почему-то многие с усами, с такими хорошими русскими усами, которые до войны и носить не разрешали. А теперь они шли мимо меня, уже овеянные пороховым дымом, русские усачи, словно сошедшие со страниц «Нивы»[273] и пели:

В бой за Родину,

В бой за Сталина.

Опять эта песня! Где я ее слышал? Да в начале же войны, в Симферополе. И от слов этой песни – щемящая боль в сердце, боль минутного колебания, сменилась спокойной уверенностью и старым знакомым чувством ненависти ко всему, что олицетворялось для меня – да и только ли для меня? – в этом слове: Сталин.

Нет, в бой за Сталина я не пойду. За Родину? Но почему я должен защищать с нею и Сталина? Почему ее нельзя защищать после того, как Сталин будет сброшен. Нет, сначала сбросить Сталина.

В декабре радио принесло победное сообщение о разгроме немцев под Москвой. Голос Левитана[274] звучал уверенно и торжественно. Я вспомнил испуганные голоса часовых у штаба фронта в Орле в решающие октябрьские дни. В войне произошел уже перелом.

Мне кажется, что он произошел раньше, в октябре 1941 года, может быть, даже вот в те утренние часы 17 октября. В эти дни произошел психологический перелом в сознании народа. Немцы Москву не взяли, остановились, потом отошли. Значит, надо воевать. Чего же ждать теперь? Если теперь они отходят, когда вся кадровая армия разбита, то что же будет, когда резервы подойдут, когда переорганизуется армия. Сталин тоже не дурак. Наверно, оставил в Сибири резервы. Были все признаки разочарования в немцах – и правительство русское не создают, и зверствуют, и пленных голодом морят, и победить сразу не смогли – и признаки исчезновения той уверенности в неизбежном крахе большевизма, которая была в первые три-четыре месяца войны.

Страна втянулась в будни войны, начала воевать. Большевики постепенно брали вновь в руки власть над народом, выскользнувшую было после первых ударов немцев.