Предсмертие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Предсмертие

В мае 1934-го Горького постигло страшное горе. Внезапно, проболев всего несколько дней, умер его сын Максим.

Событие это до сих пор окутано тайной. В естественную смерть Максима мало кто поверил. Молодой и здоровый, спортивный, полный энергии человек, талантливый художник и заядлый автомобилист, Максим увлекался воздухоплаванием, строил планы о полярных путешествиях и уже успел побывать в Арктике. Правда, вот выпивал, но на Руси это заурядная привычка. И вдруг — погиб, в одночасье, от обычной простуды.

«Захворал папа, простудился на аэродроме, лежит, кашляет», — пишет Горький внучкам, бывшим в то время в Крыму. «Простудился на рыбной ловле», — вспоминает Тимоша. «После выпивки я вывел Макса в сад и оставил на скамейке», — признается Крючков.

Таковы противоречивые сообщения домочадцев.

Властями смерть Максима была квалифицирована как злонамеренное убийство. Но это не сразу, позднее, когда в 1938-м окажутся на скамье подсудимых участники так называемого «правотроцкистского блока» и среди них Ягода и Крючков, когда уже не будет в живых и самого великого писателя и смерть сына и отца свяжут в один узел коварного заговора. Тогда убийство Максима будет рассматриваться как удар, направленный в его отца: через устранение горячо любимого сына подорвать здоровье Горького, морально сразить его, вселить апатию к общественной деятельности, ускорить смерть. А зачем надо было убивать Горького? Он — помеха для задуманного государственного переворота, потому что до конца будет с партией, Сталиным, и никаким другим путем его не вырвать из-под влияния вождя.

Убить Максима задумал Ягода. По этой версии, он создал целую преступную группу в составе Крючкова и докторов — домашнего врача горьковской семьи Левина, профессора Плетнева, доктора Виноградова[173] — из санчасти НКВД. В деле Крючкова на сей счет говорится подробнейшим образом.

— Какие интересы преследовали при этом вы? — спросил Крючкова следователь.

— Я лично был заинтересован в устранении Максима как наследника Горького. Ягода это хорошо знал и эту мою заинтересованность использовал. Дело в том, что в 1918 году мне удалось пристроиться к Горькому, втереться к нему в доверие, стать его личным секретарем. На протяжении всех лет я пользовался полным его доверием и являлся полновластным хозяином в его доме, во всех его литературных, издательских делах, бесконтрольно распоряжался всеми его средствами.

У меня возникла мысль убрать Максима Пешкова, с тем чтобы остаться монопольным хозяином, распорядителем значительного литературного наследства Горького, дававшего незаурядный доход. Таким образом, предложение Ягоды об устранении Максима полностью совпало с моими личными интересами, и я его без долгих колебаний принял.

Ягода в беседах со мной намекал, что ему известны мои стяжательские махинации со средствами Горького: «Петр Петрович, я буду с вами откровенен. Я понимаю, что означает для вас ваша роль, ваше положение в доме Горького. А я вас могу в два счета от Горького отстранить. Больше того, ваша судьба целиком в моих руках. Имейте в виду, что первый нелояльный ваш шаг по отношению ко мне повлечет за собой более чем неприятные последствия».

Получение задания, по протоколу допроса, выглядит так:

— Надо устранить Горького, — говорит Ягода.

— Но как это сделать? — Крючков.

— Вы ведь знаете, как сильно Алексей Максимович любит своего сына. Если Макса не станет, это настолько надломит Горького, что он превратится в безобидного старика.

— Что же вы предлагаете мне — убить Макса?

— Это же в ваших интересах. Если Макс останется наследником, вы останетесь у разбитого корыта. Доктор Виноградов говорит, что на Макса плохо действует алкоголь и что этого само по себе достаточно, чтобы подорвать его здоровье и ускорить развязку. Вот и подумайте. А о других действиях позаботится Виноградов. Он лечащий врач Макса, хорошо его знает…

И Крючков приступил к делу. Выражалось это в том, что он усиленно подливал Максиму, оставляя его пьяным на сквозняке. Был создан культ коньяка «Нарзак» (смесь коньяка с нарзаном), которым и удалось подорвать здоровье сына Горького. Но все это еще не опасно для жизни.

Тогда Ягода предлагает:

— А вы сделайте так, чтобы он пьяным полежал на снегу.

Сказано — сделано. Первое покушение предпринято в марте. И что же? Легкий насморк. А Ягода торопит.

Еще одна попытка — в конце апреля опьяненный Максим оставлен спать при открытом окне. Снова неудача. И вот наконец покушение удалось. «2 мая, после выпивки, я вывел Макса в сад и оставил спать на скамейке». В результате — температура, головная боль, Максим слег. «Дальнейшее лечение было фактически актом убийства, совершенного Левиным, а затем привлеченным к лечению Виноградовым».

Между тем Левин определил у больного только легкий грипп. И вот появился Виноградов.

— По своему обыкновению, он привез с собою все необходимые лекарства из санчасти НКВД, — продолжает рассказ Крючков. — Вопреки возражениям Чертковой Виноградов из своей аптечки дал принять Максу какую-то микстуру, несмотря на то что такая микстура, по заявлению Чертковой, была в аптечке дома Горького. В результате ее действия положение Макса еще больше ухудшилось, он совершенно ослаб и уже не мог подняться с постели.

Жена Пешкова и сам Алексей Максимович стали настаивать на созыве консилиума. Этому, однако, очень рьяно сопротивлялись Левин и Виноградов, заявляя, что они ждут резкого улучшения состояния здоровья Макса, что ничего опасного в этом заболевании нет. Около кровати больного развертывается своеобразная борьба между Виноградовым и Чертковой. Виноградов пытается давать лекарства, привезенные им, а Черткова настаивает на том, чтобы эти лекарства давались из аптечки Горького. Я не знаю, подозревала ли что-нибудь Черткова, но она очень энергично отстаивала право давать лекарства лично. По крайней мере, я вспоминаю замечание Виноградова, сказанное вслед уходившей из комнаты Чертковой: «Нельзя ли как-нибудь отвязаться от этой старухи?»

Несмотря на все старания Виноградова обострить болезнь, положение Макса стало заметно улучшаться. Помню, когда я об этом сообщил Ягоде, последний сказал: «Вот сапожники, скольких уже залечили, а тут с чепухой никак не справятся». Как мне стало известно, Ягода после этого говорил с Виноградовым. Последний затем сказал мне, что надо найти возможность или предлог дать больному выпить шампанского. При этом Виноградов сказал: «Мне Генрих Григорьевич говорил, что вы знаете все и должны мне помочь в этом. Я рассчитываю, — продолжал Виноградов, — что в результате шампанского у больного неизбежно появится расстройство желудка, а тогда будет простым предлогом дать ему слабительное. Это его доконает».

Это мною было выполнено. Через несколько часов Макс стал жаловаться на боль в желудке. Виноградов немедленно дал больному слабительное. Выйдя из комнаты, Виноградов заявил мне: «Ну, теперь можно считать, что наша задача решена. Это очень опасная вещь, и даже неспециалисту ясно, что при такой температуре давать слабительное — значит убить человека. Смотрите не проговоритесь!»

Состояние Макса после этого эпизода резко ухудшилось. Он впал в беспамятство, стал бредить. 11-го числа Максим Пешков скончался…

Все это было похоже на дурной детектив. Явная липа — так и я думал вначале. И написал уже эту главу, решив, что убийство Максима — фальсификация. Тем более что главный убийца, доктор Виноградов, арестован не был и даже проходил на процессе как эксперт, член медицинской комиссии, созданной специально для подкрепления ложного приговора. Не может же быть, чтобы убийца, разоблаченный на следствии, остался цел и невредим и даже сам фигурировал как разоблачитель.

Но что-то тревожило смутно, заставляло вновь и вновь возвращаться к этой смерти, ворошить все новые материалы. Помог Роберт Конквест. В книге «Большой террор», описывая дело правотроцкистского блока, он тоже упоминает эксперта — профессора В. Н. Виноградова[174]… Стоп! А как зовут врача, залечившего Максима Пешкова? А. И. Виноградов. Это же совсем другой человек! А что с ним стало? Вся история смерти Максима предстала совершенно иначе.

Да, все это было бы похоже на дурной детектив, если бы не один непреложный и серьезный факт: перед самым процессом доктор А. И. Виноградов умер при невыясненных обстоятельствах в руках органов безопасности. Следствие в отношении его было прекращено за смертью обвиняемого. Еще одна загадочная гибель. Сделал свое дело — и был убран? Не спрятали ли правду о смерти Максима в могилу Виноградова?

Биографы Горького мало обращали внимания на этот факт. На процессе А. И. Виноградов был отодвинут за кулисы, возможно, путался в сознании с однофамильцем — другим врачом, профессором В. Н. Виноградовым, участником медицинской экспертизы. Но главное, конечно, — не было в руках документов следствия, таких, как дело Крючкова. Теперь они перед нами, и загадка смерти Максима стала проясняться.

Судьба, подобная той, что постигла А. И. Виноградова, была не единственной — в то же время умер начальник Лечсанупра Кремля Ходоровский, тоже находясь под следствием, тоже по неведомой причине. Не слишком ли много случайностей?

Осужденный на том же процессе известный революционер Христиан Раковский произнесет в тюрьме вещие слова (их передал впоследствии один из допрошенных сотрудников НКВД):

— Я напишу заявление с описанием всех тайн мадридского двора — советского следствия… Пусть хоть народ, через чьи руки проходят всякие заявления, знает… Пусть я скоро умру, пусть я труп, но помните… когда-то и трупы заговорят…

Трупы заговорили.

8 марта 1938 года. Октябрьский зал Дома союзов переполнен. Что же не празднично? Нет, Международный женский день отмечают не здесь, здесь судят «банду палачей и предателей».

На скамье подсудимых — двадцать один человек, среди них люди, известные всей стране: Бухарин, Рыков, Раковский, Ягода. Присутствовавшие в зале иностранные наблюдатели уверяют, что за происходящим спектаклем наблюдал и главный режиссер — Сталин, сидевший в особом помещении на хорах, за окном, — был момент, когда переключали свет и многие ясно увидели его.

На прокурорском месте — Вышинский и на подхвате у него — Лев Шейнин[175], следователь по особо важным делам, по совместительству — писатель, новой формации, сталинской выпечки.

Утреннее заседание. Допрашивают Ягоду. Выглядит он совсем по-другому, чем когда был у власти, — поседел, сгорбился, осунулся, мрачен. Подтверждает вину за организованные им убийства — Куйбышева, Горького. На вопрос о Максиме Пешкове отрезает:

— Макса Пешкова я не умерщвлял.

Вышинский зачитывает показания Ягоды на предварительном следствии.

— Вы это показывали, обвиняемый Ягода?

— Показывал, но это неверно.

— Почему вы это показывали, если это неверно?

— Не знаю почему…

— Почему вы врали на предварительном следствии?

— Я вам сказал. Разрешите на этот вопрос не ответить.

Фразу эту Ягода произнес с такой яростью, что, по словам американского наблюдателя на процессе, все затаили дыхание.

В допрос вмешался председатель суда Ульрих, но Ягода, повернувшись к нему, злобно сказал (эта фраза не вошла потом в официальный отчет):

— Вы на меня можете давить, но не заходите слишком далеко. Я скажу все, что хочу сказать… Но… слишком далеко не заходите…

Эта сцена потрясла зал. Сталину, если он действительно за всем наблюдал, вероятно, показалось: вот-вот и весь замысел лопнет, спектакль провалится.

Заседание возобновилось вечером. Ягода выглядел уже окончательно сломленным, отчаявшимся, упавший голос был еле слышен. Следователи хорошо подготовили его к новому акту спектакля.

Вначале секретарь Ягоды Буланов[176] описал специальную лабораторию ядов, созданную и лично контролируемую его начальником. По его словам, Ягода «исключительно» интересовался ядами. Тут самое время вспомнить и об этой стороне деятельности нашего многоликого Яго. Сын аптекаря, с детства знакомый с химией и сам до революции начинавший как фармацевт, он экспериментировал в НКВД, надо думать, не для теории. Яды применялись Органами широко и повсеместно, за границей и дома. И как знать, не случись революции, может быть, Россия имела бы еще одного отличного аптекаря?

— Подсудимый Буланов, а умерщвление Максима Пешкова — это тоже дело рук Ягоды? — спросил Вышинский.

— Конечно.

— Подсудимый Ягода, что вы скажете на это?

Ягода выдавил, еле шевеля губами:

— Признавая свое участие в болезни Пешкова, я ходатайствую перед судом весь этот вопрос перенести на закрытое заседание…

Потом он вытащил бумажку и стал зачитывать свои показания, медленно, запинаясь, как если бы видел текст впервые. Дойдя до «медицинских убийств», снова признал только свое «участие в заболевании Макса» и вновь попросил дать объяснения на закрытом заседании.

Дважды еще возвращался к этому Вышинский, пытаясь выжать у Ягоды признание, — с тем же успехом.

— Признаете вы себя виновным или нет? — почти кричал прокурор, теряя терпение.

— Разрешите на этот вопрос не ответить.

Так и не удалось вырвать у подсудимого «да» в этот день. И когда Вышинский перечислял все совершенные Ягодой убийства — Кирова, Куйбышева, Менжинского, Горького, — а тот подтвердил их все, Максима Пешкова в этом ряду не было.

На заседании при закрытых дверях Ягода, как объявили, «полностью признал организованное им умерщвление товарища Максима Алексеевича Пешкова, сообщив при этом, что преследовал этим убийством и личные цели…»

В обвинительном заключении Вышинский торжествующе раскрывал технологию убийства:

— Ягода выдвигает свою хитроумную мысль: добиться смерти, как он говорит, от болезни, или как он здесь на суде сказал: «Я признаю себя виновным в заболевании Максима Пешкова». Это, между прочим, не так парадоксально, как может казаться на первый взгляд. Подготовить такую обстановку, при которой бы слабый и расшатанный организм заболел, а потом… подсунуть ослабленному организму какую-либо инфекцию, не бороться с болезнью, помогать не больному, а инфекции и таким образом свести больного в могилу, — это не так парадоксально.

— Ягода на закрытом судебном заседании, — добавляет Вышинский, — объяснил свое нежелание говорить об этом тем, что мотивы убийства носят сугубо личный характер… Он прямо сказал, что мотивы личные…

Американский посол в Москве Джозеф Эдвард Дэвис расшифровал это так: «Ягода был влюблен в жену Максима Пешкова, что ни для кого не было секретом».

Действительно, эта самая «человеческая» версия и есть, вероятно, самая правдоподобная. Никаких иных причин убивать Максима, кроме личной, у Ягоды не было и быть не могло, а личная причина могла быть только одна — влюбленность в Тимошу. Понятно, почему он так не хотел признаться при всех, на открытом процессе.

Его ухаживания за ней начались еще при жизни Максима, а после его смерти усилились, стали настойчивы и навязчивы. Среди многочисленных рассказов об этом есть один особенно выразительный. Жена Алексея Толстого, Крандиевская, вспоминала сцены на горьковской даче: «По ступенькам поднимался из сада на веранду небольшого роста лысый человек в военной форме. Его дача находилась недалеко от Горок. Он приезжал почти каждое утро на полчаса к утреннему кофе, оставляя машину у задней стороны дома, проходя к веранде по саду. Он был влюблен в Тимошу, добивался взаимности, говорил ей: „Вы меня еще не знаете, я все могу“. Растерянная Тимоша жаловалась».

Анна Ахматова предрекала, что когда-нибудь о ее современниках будут писать как о шекспировских героях. «„Наше время даст изобилие заголовков для будущих трагедий, — говорила она Лидии Чуковской. — Я так и вижу одно женское имя аршинными буквами на афише“. И она пальцем крупно вывела в воздухе: ТИМОША…»

Когда я прочел это впервые, то подумал: ну почему именно Тимоша? Но когда влез в архивные перипетии, увидел: страсти действительно шекспировские! Тимоша казалась мне солнечным, одаренным человеком. Сколько людей в нее влюблялось! Но ведь за ней — кресты, кресты, кресты…

Роковая женщина! Жертвами Лубянки неизменно становились все мужчины, с которыми она соединяла свою жизнь, все ее последующие мужья: и Иван Луппол, директор Института мировой литературы имени Горького, погибший в лагере, и архитектор Мирон Мержанов, приговоренный к десяти годам лагерей и бессрочной ссылке, и инженер Владимир Попов, арестованный за год до падения Берии. Боялись даже приближаться к этой женщине, такое опасное поле создали вокруг нее. Поговаривали, что она находится под присмотром самого кремлевского Хозяина…

Долго не хотелось отдавать ее в руки Ягоды. Но вот недавно появились на свет документы — и надежда рухнула[177]. Вот рапорт о хозяйственных расходах Ягоды — как он покупал, ремонтировал и обставлял мебелью дачу для Надежды Алексеевны — Тимоши в Жуковке. Другой документ — как уединялся с ней на другой даче, которую содержал специально для этого, в Гильтищеве, по Ленинградскому шоссе — на два-три часа и всегда с ней. Некая Агафья Каменская, прислуга, подавала им закуски, обед, чай.

И не частная, интимная жизнь таких персонажей интересна, а именно взгляд на них как на шекспировских героев — то, о чем говорила Ахматова. С одной стороны, всемогущий палач Ягода — этот Яго, для которого, как писал в камере на Лубянке Леопольд Авербах, «всех надуть — высшее достижение», а с другой — Тимоша… Или для нее это был единственный способ спасти свой дом, детей, себя? Мы привыкли и события, и людей объяснять с точки зрения политики, экономики, профессии, мало ли чего, а вот то человеческое, глубинное, что в них есть, часто остается за бортом. Но жизнь — драматург почище Шекспира!

Процесс закончился. Все участники правотроцкистского блока были расстреляны.

Это случилось через четыре года после смерти Максима Пешкова. А через два часа после смерти сына к Горькому приехали руководители партии и правительства со словами глубокого сочувствия. Он тогда перевел разговор:

— Это уже не тема.

Перед смертью, в бреду, Максу мерещился самолет. Очнувшись, он рисовал его на папиросной коробке, объяснял конструкцию, говорил, что, если прищуриться, четко различишь форму…

Ровно через год, в мае 1935-го, газеты сообщат: потерпел катастрофу гигантский агитсамолет «Максим Горький», экипаж и десятки ударников, находившихся на борту, погибли.

Эта катастрофа кажется почти символической.

В последние годы жизни Горький — сломленный человек, ставший послушным орудием в руках властей. В своих публичных выступлениях привычно славит Сталина, но прежней близости между ними уже нет, возникла ощутимая дистанция, холодок. Трудно сказать, что за кошка пробежала между домом Горького и Кремлем. Может, дело в том, что писатель пробовал заступиться за опального Каменева и тем окончательно рассердил вождя? Или в том, что так и не написал ничего значительного, эпохального о Сталине, не восславил его должным образом, как Ильича, хотя не раз намекали, и материалы к биографии подсовывали, и даже в печати сообщали: ждите, мол, вот-вот… А он — не сдюжил, не выполнил социальный заказ.

По всему видно, что вождь больше с писателем не церемонится. Ринулся было в Италию — не пустили: живи дома! Не выноси сор из избы. Клетка захлопнулась.

«Правда» вдруг печатает пасквильную статью Д. Заславского, ругает старика за либерализм — за предложение переиздать «Бесов» Достоевского. И Достоевского защищать нельзя! Значит, Горький уже — не из неприкасаемых? Переведен в разряд почетных, но не действующих лиц?

И жизнь, несмотря на внешнее благополучие, славу и фимиам, все больше напоминает домашний арест. Писатель Шкапа[178] передает в своих воспоминаниях один нечаянно подслушанный им монолог:

— Устал я очень, — бормотал Алексей Максимович как бы про себя, — словно забором окружили, не перешагнуть. Окружили, обложили. Ни взад, ни вперед!.. Непривычно сие!..

Удивительные вещи происходили в доме писателя. Контролировались даже газеты, прежде чем попасть туда. Были случаи, когда типография печатала номер в одном экземпляре, специально для Горького, — с соответствующими изъятиями и подделками (один такой номер сохранился в музее Горького). Объяснялось это заботой о спокойствии старика, на самом деле стерилизовалось уже само сознание писателя, его превращали в некоего зомби — автомат, удобный в обращении.

Эта психологическая западня, постоянная депрессия, отчаянье, конечно, деформировали личность Горького и, может быть, больше, чем возраст и болезни, вели к концу. Читая то, что он писал в те дни, даже невольно задаешься вопросом: уж не навещало ли его безумие?

Незадолго до смерти он решил, например, мобилизовать сотню писателей для такого вот дела: «Им будут даны сто тем, и мировые книги ими будут переписаны наново, а иногда две-три соединены в одну». Для чего же покушался он на всю мировую культуру? А «чтобы мировой пролетариат читал и учился по ним делать мировую революцию». «Таким образом, — писал Горький, — должна быть постепенно переписана вся мировая литература, история, история церкви, философия: Гиббон и Гольдони, епископ Ириней и Корнель, проф. Алфионов и Юлиан Отступник, Гесиод и Иван Вольнов[179], Лукреций Кар и Золя, „Гильгамеш“ и „Гайавата“, Свифт и Плутарх. И вся серия должна будет кончаться устными легендами о Ленине»[180].

Вот так! Но, если вдуматься, и в этом безумии была своя логика. Ведь еще в далеком 1908 году Алексей Максимович собирался переписать заново «Фауста» Гете, на что тогдашняя его жена Мария Федоровна Андреева, актриса, а в будущем партработник, воскликнула: «Это будет нечто изумительное!»

Пройдет время, и Сталин наложит на горьковской поэме «Девушка и Смерть» резолюцию: «Эта штука сильнее, чем „Фауст“ Гете». Зачем тогда переписывать?

Дом Горького в это время превращен, по существу, в филиал НКВД, через который Органы ведут неусыпный контроль и за ним, и за его гостями. Чекисты и писатели сосуществуют в самой тесной близости друг к другу, срастаясь воедино в какое-то злокачественное образование. НКВД выдвигает и откровенно подкармливает нужных ему людей из своей казны. Авербах признавался на следствии, что постоянно пользовался бесплатными услугами хозчасти НКВД и что подобным образом обслуживались на глазах у всех и другие люди из окружения Горького. Он называет писателя Киршона, художника Павла Корина — учителя Тимоши, для которого Ягода построил специальную мастерскую, Афиногенова и Фадеева, которые получили квартиры в доме НКВД, а Крючков, по словам Авербаха, «в этом смысле чувствовал себя в НКВД своим человеком».

Особая роль Крючкова подробно описана в многочисленных доносах, посыпавшихся на Лубянку после его ареста. Один из них, агента «Алтайского», — это своего рода мемуары сексота, который передает рассказы близких Горькому лиц. Вот что он услышал от писателя Александра Николаевича Тихонова:

— Крючков — человек, способный на все. Его задачей было стать полным хозяином у Горького, он добивался этого всеми средствами. И, в частности, сумел отдалить от Горького всех старых друзей. Он нашептывал, срывал посещения Горького писателями и кое-кого совсем не пускал. Из старых друзей остался я один, и то он меня всячески оттеснял.

Для всего этого нужно было и Крючкову, и Ягоде держать Тимошу в своих руках. Она — милая, обаятельная женщина, далекая от всяких махинаций и политики. Она, конечно, очень нравилась Ягоде. А роман Ягоды и Тимоши избавлял Крючкова от опасности, что в дом войдет неприемлемый для него человек. Едва ли она его любит. Ей просто некуда было податься. Она была окружена. В доме Горького Крючковым и Ягодой была создана такая атмосфера, что с Тимошей страшно было разговаривать, того гляди посадят. Для нее хорошо, что все это произошло (то есть арест Ягоды и Крючкова), она бы сама из этого болота не выбралась.

Во всем этом было что-то темное. Возьмите одно то, как Крючков жил. Он просто-напросто неограниченно тратил средства Алексея Максимовича на себя. Крючков и Ягода были закадычные друзья. Они вместе в баню ходили… Ну а на основе этой деловой спайки создавалась «широкая жизнь». Я в Озерах[181] не бывал, но не раз слышал, как Ягода хвастался: «Две тысячи роз и орхидей…» А во всем этом Крючков принимал деятельное участие. Вообще они друг другу подходили — мастера своих дел и делишек. Вместе устраивали попойки и кутежи.

Помню лето 1934-го. Цхалтубо. Приезжает жена Ягоды Ида и привозит с собой двух шоферов, охрану, машину и т. д. Там жить негде было, а ей отвели целую часть гостиницы. А на курортах тип высокопоставленного чекиста — это же разнузданный человек, которому все девочек подавай… За себя я не боюсь. И с Крючковым, и с Ягодой я был в плохих отношениях. Чему я рад, так тому, что Алексей Максимович всего этого не видит…

Последнюю свою весну, 1936 года, Горький жил в Крыму, на даче в Тессели. Там его навестил известный французский писатель Андре Мальро. Новые подробности этой встречи открылись в архивных материалах Лубянки — рассказ о ней я обнаружил в следственном деле Исаака Бабеля, в его показаниях:

Мальро приезжал в СССР, чтобы повидаться с Горьким по делам Всемирной ассоциации революционных писателей. Сопровождали его Кольцов и Крючков, по просьбе Алексея Максимовича поехал и я, оставаясь во все время поездки чисто декоративной фигурой.

В памяти у меня запечатлелось, что на вопрос Мальро, считает ли Горький, что советская литература переживает период упадка, тот ответил утвердительно. Очень волновала Горького тогда открытая на страницах «Правды» полемика с формалистами, статьи о Шостаковиче, с которыми он был не согласен. В эти последние месяцы жизни в Крыму Горький производил тяжелое впечатление… Атмосфера одиночества, которая была создана вокруг Крючковым и Ягодой, усердно старавшимися изолировать его от всего более или менее свежего и интересного, что могло появиться в его окружении, сказывалась с первого дня моего посещения. Моральное состояние Горького было очень подавленное. В его разговорах проскальзывали нотки, что он всеми оставлен. Неоднократно говорил, что ему всячески мешают вернуться в Москву, к любимому им труду…

Не говоря уж о том, что под прикрытием ночи в доме Горького, уходившего спать к себе наверх, Ягодой и Крючковым совершались оргии с участием подозрительного свойства женщин, Крючков придавал всем отношениям Горького с внешним миром характер одиозности, бюрократичности и фальши, совершенно несвойственных Алексею Максимовичу, что тяжело отражалось на его самочувствии. Подбор людей, приводимых Крючковым к Горькому, был нарочито направлен к тому, чтобы он никого, кроме чекистов, окружающих Ягоду, и шарлатанов-изобретателей, не видел. Эти искусственные усилия, в которые был поставлен Горький, начинали его тяготить все сильнее, обусловили то состояние одиночества и грусти, в котором мы застали его в Тессели незадолго до смерти…

— Вы уклонились от своих показаний, — оборвал Бабеля следователь.

Есть семь версий смерти Максима Горького. По каждой из них можно выстроить события — так и делали, а истина все равно ускользала, оставляя вместо себя мертвую груду фактов и домыслов. Но как отделить посмертную маску от живого лица, разглядеть человека, понять, что произошло с ним, а значит, и со всеми нами?

Болезнь писателя оказалась на деле куда сложней и трагичней, чем считали, и даже выходила за пределы медицины.

В нашей хронике от смерти Горького нас отделяет совсем немного, проследим этот последний отрезок его жизни не спеша, подробней, как при замедленном кинопоказе. Может быть, сам материал подскажет, умер ли писатель от болезни или был убит и был его уход из жизни просто остановкой сердца или именно концом — распадом личности, гибелью духа.

Теперь, издалека, зная, как много людей окружало Горького, порой даже досадуешь: ну что же никто из них не сказал правду, как оно было на самом деле! А им, быть может, еще труднее было увидеть эту правду — в упор. Слишком близко. Осмелится ли кто-нибудь из нас сказать, что он видит, знает правду наших дней? Не будем слишком доверять очевидцам, у каждого свой взгляд, своя память, свой угол искажения действительности.

По официальной сталинской версии смерть Горького — злодейское убийство, часть глобального заговора правотроцкистского блока, в который главными действующими лицами входили Бухарин, Рыков, Ягода и заочно — Троцкий. Их цель — свергнуть Сталина и завладеть властью. Горький — преданнейший друг вождя — мешает, значит, должен быть устранен. Как пел народный акын Казахстана Джамбул Джабаев:

Ты Сталина, гения мира, любил,

Ты жил бы средь нас еще долгие годы,

Когда б не змеиное жало Ягоды,

Когда бы не яды убийц-палачей,

К тебе приходивших в халатах врачей…

На самом деле Сталину нужен новый виток репрессий, как всегда, для одного — усилить свое единовластие, крепче взять в руки страну. Вину Ягоды определил сам Сталин в своей телеграмме Политбюро от 25 сентября 1936-го: в открытии большого террора «ОГПУ опоздал на четыре года». И уж не виной, а бедой Ягоды было то, что он слишком много знал про вождя подноготного, — от таких свидетелей Сталин регулярно избавлялся.

В замысле процесса было слабое место: много злодеев, а жертва только одна — Киров. И тут-то Сталину пригодились случившиеся в последнее время смерти — Куйбышева, Менжинского, Горького и его сына, — все они тоже были объявлены жертвами.

Неправда, что гений и злодейство несовместны. Совместны, если перед нами гениальный злодей. Искусник из Кремля дал спектакль — и жизнь предстала в нужном для него виде. И надо сказать, исполнители с Лубянки изрядно потрудились, чтобы сделать из смерти Горького шедевр в детективно-фантастическом жанре.

Снова откроем дело Крючкова. Вот Ягода дает ему задание — «разрушить здоровье Горького». Крючков колеблется, мучается. Ягода угрожает, говорит, что разоблачит его как убийцу сына Горького и семейного казнокрада.

— Когда вас арестуют, вам никто не поверит, вы человек неглупый, поймите, следствие-то будут вести мои люди. А Горький уже старик, он и так вот-вот умрет…

Спрашивается, зачем тогда на него покушаться?

— После смерти Горького вы будете едва ли не самым богатым человеком в СССР, — продолжает Ягода. — Одни комментарии к письмам чего стоят.

— Бросьте хныкать и беритесь за дело, — давит Ягода, — раньше вы оберегали здоровье Алексея Максимовича, а теперь… После смерти сына духовные силы его надорваны.

— Делайте побольше сквозняков, свежего воздуха, — смеясь, говорит Ягода. — Кстати, у него, кажется, всего одно легкое, да и то не в порядке…

И Крючков действует.

— Я делал все, что мог, чтобы простудить Алексея Максимовича, ослабить его организм: «забывал» закрывать окна, когда он засыпал, увлекал его работой над четвертым томом «Клима Самгина», зная, что чрезмерное утомление для него чрезвычайно вредно. Будучи в Крыму, в целях ослабления и разрушения и без того слабых легких Алексея Максимовича я организовывал вечера на воздухе перед костром. Естественно, что дым от костров очень отрицательно влиял на его легкие, а вечернее пребывание на воздухе при разности температуры от костра и температуры воздуха также отрицательно влияло на здоровье. Уже в Крыму у Алексея Максимовича в силу вышеприведенных моих преступных действий появились частые ознобы и начались жалобы на общее состояние организма…

Ягода между тем торопит. Весной 1936-го звонит из Москвы:

— Уговорите Горького переехать в Москву и по дороге найдите случай выполнить задание.

Склонить Горького к отъезду не удается, а тут еще Тимоша звонит: у внучек грипп, не торопитесь возвращаться.

Крючков докладывает Ягоде. Тот отмахивается:

— Сообщите Алексею Максимовичу, что ребята совершенно здоровы.

Наконец выезжают. Уже в дороге Горький чувствует себя скверно, а 30 мая, на даче в Горках, заболевает серьезно.

Так говорит Крючков, по протоколу допроса, продолжая и под занавес усердно играть роль, отведенную ему в историческом действе, задуманном в Кремле и успешно инсценированном на Лубянке.

Дальше в показаниях под прицел обвинения ставится лечащий врач Горького — Левин. По словам Крючкова, в течение нескольких дней он скрывал правильный диагноз, и только когда сам Алексей Максимович 2 июня установил у себя крупозное воспаление легких, врачу пришлось согласиться с ним. И все же он медлит с принятием решительных мер, поручает Крючкову всячески сопротивляться впрыскиванию нужных лекарств, навязывает больному в качестве врача профессора Плетнева, не допуская приезда другого доктора — Сперанского[182], которому доверяли в доме.

В конце концов Крючков рисует такую картину:

— На консилиуме, состоявшемся незадолго до смерти Алексея Максимовича, Плетнев предлагает влить физиологический раствор. Должен сказать, что он прекрасно знал, что физиологический раствор действует крайне ослабляюще на организм Горького, и все это предложил. Вливание раствора окончательно подорвало здоровье Алексея Максимовича, а вторичное впрыскивание, по совету того же Плетнева, дигалена окончательно разрушило сердечную деятельность, что привело к смерти Алексея Максимовича…

Получается, убили физиологическим раствором и дигаленом — легким сердечным средством из листьев наперстянки.

Такова официальная версия, навязанная Крючкову, придуманная Лубянкой и санкционированная Кремлем. Инсценировка многие годы принималась за правду жизни, да и как не поверить, если за ее достоверность персонажи заплатили жизнью!

Но был ведь, был документ, обязательный, точный, который фиксировал течение болезни Горького, до самого конца…

Мы никогда не узнаем правду о смерти Горького, сокрушались горьковеды, история болезни его не сохранилась!

И вот эта документальная хроника последних дней, часов и даже минут писателя — медицинская история болезни, извлеченная из бездонных подвалов Лубянки, — лежит передо мной. Сшитая простыми нитками фотокопия тетрадки, исписанной лечащим врачом Горького — Львом Григорьевичем Левиным, чернилами, местами трудноразборчивым почерком, но текст датирован тем временем, писался день за днем по ходу болезни Горького и, значит, непреложно достоверен.

Раскроем же историю болезни Горького, проследим течение его жизни к неизбежному концу и сравним эту подлинную хронику с той официальной версией, которая отпечаталась в показаниях Крючкова. И сразу же мы наткнемся на явные расхождения. Мы увидим, что правильный диагноз был установлен своевременно, что не раз созывались консилиумы лучших врачей и принимались самые решительные меры для спасения уже безнадежно изношенного и разбитого болезнью организма. Что стоило следствию, если бы оно заботилось об истине, заглянуть в историю болезни? Обязано было! Видимо, и заглянули, и спрятали потом записи врачей подальше, и продержали в своих запасниках до нынешних дней!

Итак —

Пешков-Горький Алексей Максимович

История болезни

Кремлевская поликлиника Лечсанупра Кремля

28 мая 1936. Вчера А. М. возвратился из Крыма в Москву. Дорогу перенес тяжело, без сна, трудно было дышать <…> (На полях: «грипп»).

1 июня.<…> (На полях: «Грипп, бронхопневмония»).

2 июня. Ночь почти без сна <…>. Консультация с проф. Р. А. Лурия и доц. Е. Гинзбургом[183] <…> Резкие изменения в обоих легких, связанные со старым туберкулезным процессом <…> (На полях: «Грипп, бронхопневмония»).

4 июня. Спал мало. Т — 37.0. Консультация с проф. Д. Д. Плетневым. Диагноз — тот же <…> Положение очень серьезное <…>

5 июня. 13 час. Консультация с проф. Г. Ф. Лангом[184]. Диагноз и терапия остаются те же. Кислород <…>

7 июня. 10 час. Консультация. Ночь на 7-ое июня прошла относительно спокойно. А.М. спал с частыми перерывами, моментов острого упадка сердечной деятельности в течение ночи не было <…> Новых воспалительных очагов в легких нет. Больной несколько бодрее, чем был всегда. Терапия та же.

Левин, М. Кончаловский[185], Г. Ланг <…>

8 июня. Консультация. Общее состояние по-прежнему остается тяжелым <…> В 5-м часу дня положение еще ухудшилось <…>

Обложка истории болезни А. М. Горького

1936

История болезни A. M. Горького

1936

Наступил кризис. В этот день ситуация казалась настолько безнадежной, что врачи решили — конец неизбежен. Близкие Горького — Екатерина Павловна Пешкова, Тимоша, Мария Игнатьевна Будберг, Черткова, Ракицкий — пришли к нему для последнего прощания.

Что произошло у постели умирающего дальше, я восстанавливаю по их воспоминаниям.

Горький открыл глаза и сказал:

— Я уже далеко, мне так трудно возвращаться…

И после паузы:

— Я всю жизнь думал, как бы мне изукрасить этот момент…

Вошел Крючков и сообщил, что едет Сталин (видимо, он уже предупредил Сталина о состоянии Горького по телефону).

— Пусть едут… если успеют, — сказал Алексей Максимович.

Черткова, вспомнив, как еще в Сорренто она однажды воскресила Горького, впрыснув ему лошадиную дозу камфары, пошла советоваться к Левину:

— Разрешите мне впрыснуть двадцать кубиков, если все равно положение безнадежно.

Левин махнул рукой:

— Делайте что хотите.

Камфара и впрямь вернула больного к жизни, так что, когда в доме появился Сталин, а с ним Молотов и Ворошилов, они были поражены бодростью Алексея Максимовича — ожидали ведь, что он при смерти.

Сталин вел себя по-хозяйски и сразу стал наводить порядок:

— Почему так много народу? Кто за это отвечает?

— Я отвечаю, — сказал Крючков.

— Зачем столько народу? Вы знаете, что мы можем с вами сделать?

— Знаю.

— Кто это сидит рядом с Алексеем Максимовичем, в черном? Монашка, что ли? — Сталин показал на Будберг. — Свечки только в руках не хватает.

Крючков объяснил.

— А эта? — Сталин показал на Черткову, одетую в белый халат.

Крючков объяснил.

— Всех — отсюда вон, кроме этой, в белом, что за ним ухаживает.

В столовой Сталин увидел Ягоду.

— А этот зачем здесь болтается? Чтобы его здесь не было! Ты мне за все отвечаешь головой, — сказал он Крючкову. — Почему такое похоронное настроение, от такого настроения здоровый может умереть!..

Горький заговорил о литературе. Но Сталин остановил его:

— О деле поговорим, когда поправитесь, — и спросил, есть ли в доме вино.

Выпили, разумеется, за выздоровление. Уезжая, расцеловались с Алексеем Максимовичем. Он потом сожалел:

— Напрасно целовались. У меня грипп, я могу их заразить…

Горький прожил после этого еще десять дней. Дважды за это время приезжал Сталин. В первый раз больному было плохо, и врачи к нему не пустили, второй раз — поговорили минут десять, почему-то о французских крестьянах.

В последние дни, когда к Алексею Максимовичу возвращалось сознание, он пытался как-то зацепиться за жизнь, участвовать в ней, произносил отрывочные фразы.

Показали газету с проектом Конституции, на что он сказал:

— Мы вот тут пустяками занимаемся, а в стране теперь, наверно, камни поют.

Но были и другие слова, простые, мудрые, человечные:

— Умирать надо весной, когда все зелено и весело.

Или проснулся однажды ночью и говорит Чертковой:

— А знаешь, я сейчас спорил с Господом Богом. Ух, как спорили! Хочешь, расскажу?

Не успел рассказать.

История болезни:

9 июня. 11 ч. утра. Консультация. Ночь провел плохо, часто просыпаясь. Кислород, камфара, кофеин… С утра несколько спутанное сознание, сейчас — ясное <…> Состояние тяжелое <…> Ланг, Плетнев, Кончаловский, Левин <…>

13 июня. 13 час. Положение не меняется к лучшему, несмотря на огромное количество введенных под кожу и внутримышечно сердечных средств (камфара, кофеин, кардиазол)… Пульс временами снижался до 90 на очень короткое время и быстро опять учащался <…> Сознание ясное. Около часу дня выразил желание повидать детей (внучек), что было исполнено; свидание не ухудшило положение <…>

14 июня. 22 час. 30 мин. <…> В последние часы самочувствие, несмотря на тахикардию, было удовлетворительное <…> Покушал немного цыпленка и курин. котлеты, несколько яиц, молоко, чай, пьет нарзан <…>

15 июня. 19 час. <…> Побрился (настоятельно требовал парикмахера), не устал. Кушал бульон, пил молоко, нарзан <…>

16 июня. 12 час. дня <…> Состояние очень резкой сердечной слабости. За последние 2 дня усилились явления большого нервного возбуждения <…>

12 ч. ночи <…> Весь день возбужден, временами спутан, много говорит <…>

Подписи прежние, будущих «врачей-отравителей».

17 июня состояние больного резко ухудшилось.

<…> Около 9-и утра обморочное состояние, поднятая рука опускается плетью, ни на что не реагирует, ничего не говорит. Глубокое сопорозное состояние <…> После большого количества кофеина, камфары, кардиазола и кислорода сознание с 3-х часов стало немного яснее, выпил 3/4 чашки молока, сознательно смотрит на окружающих, но на вопросы не отвечает <…>

После относительно хорошо проведенной ночи, сегодня, в 6 час. 30 мин. утра внезапно наступило кровохарканье, продолжавшееся и до настоящего момента. Одновременно с этим — значительное расстройство дыхания, усиление цианоза и помрачение сознания. В 8 ч. 30 м. — короткий обморок. В легких много отечных хрипов <…>

Пришла последняя ночь. Началась агония. За окнами гремела гроза, хлестал ливень. Собрались все близкие. Доктора, жившие в эти дни в Горках, совещались внизу, в кабинете писателя, за круглым столом, хотя уже все было ясно. Поддерживали больного кислородом, за ночь триста мешков, — передавали конвейером, прямо с грузовика, по лестнице, в спальню текла эта струйка жизни.

18 июня. 10.30 м. Провел очень тяжелую ночь <…> Очень возбужденное состояние, непрерывный бред; не пьет ничего (отказывался), отказывался часто и от кислорода <…>

11 час. утра. Глубокое коматозное состояние; бред почти прекратился, двигательное возбуждение также несколько уменьшилось. Клокочущее дыхание <…>

11 час. 5 мин. Пульс падает, считался с трудом. Коматозное состояние, не реагирует на уколы. По-прежнему громкое трахеальное дыхание.

11 час. 10 мин. Пульс стал быстро исчезать. В 11 час.

10 мин. — пульс не прощупывается. Дыхание остановилось. Конечности еще теплые.

Тоны сердца не выслушиваются. Дыхания нет — (проба на зеркало). Смерть наступила при явлениях паралича сердца и дыхания.

На обороте этого последнего листка в истории болезни записан

Клинический диагноз:

1. Фиброзно-легочный туберкулез, каверны, бронхоэктазия, эмфизема легких, пневмосклероз, плевральные сращения;

2. Атеросклероз аорты и коронарных сосудов сердца, кардиосклероз;

3. Сердечная недостаточность;

4. Бронхопневмония;

5. Инфаркт легких (?);

6. Инфекционная нефропатия.

И подписи — четырех врачей: Г. Ланг, М. Кончаловский, Д. Плетнев, Л. Левин.

Почему же на суде и Плетнев, и Левин заявили: мы — убийцы Горького? Заставили. Конечно! Но лишь в наши дни вскрылись документы, подтверждающие это, и среди них — заявление Плетнева высшим руководителям страны. Семидесятилетний профессор, считавшийся лучшим врачом России, подает нам голос из прошлого, из Владимирской тюрьмы:

Весь обвинительный акт против меня — фальсификация. Насилием и обманом у меня вынуждено было «признание»… Когда я не уступал, следователь сказал буквально: «Если высокое руководство полагает, что вы виноваты, то, хотя бы вы были правы на все сто процентов, вы будете все… виновны…»

Ко мне применялись ужасающая ругань, угрозы смертной казнью, таскание за шиворот, удушение за горло, пытки недосыпанием, в течение пяти недель сон по два-три часа в сутки, угрозы вырвать у меня глотку и с ней признание, угрозы избиением резиновой палкой… Всем этим я был доведен до паралича половины тела… Я коченею от окружающей меня лжи и стужи пигмеев и червей, ведущих свою подрывную работу. Покажите, что добиться истины у нас в Союзе так же возможно, как и в других культурных странах… Правда воссияет!..

Сегодня врачи, лечившие Горького, реабилитированы, специальная медицинская экспертиза, проведенная недавно, пришла к выводу: диагноз и лечение были правильными, смерть — естественной.

Не хватало для полной ясности истории болезни — теперь вот и она есть. Но сколько же времени потребовалось — ведь более полувека прошло! — чтобы приблизиться к истине, чтобы сорвать паутину лжи с жизни и смерти Горького. Так медленно мы выходим из большевистского обморока, приходим в сознание. А за это время накручиваются новые трагедии, новая ложь. И мы опять не успеваем их осознать и распутать. Такова наша история.

Есть еще один, малоизвестный, документ о последних днях Максима Горького. Это не лживая стряпня лубянских протоколов и не сухая, хоть и правдивая, регистрация хода болезни. Это собственноручные заметки Алексея Максимовича, которые он пытался вести перед смертью. Подложив последнюю из прочитанных им книг — «Наполеона» Тарле, — он фиксировал вспышки гаснущего сознания. Листки сильно измяты и порваны:

«Вещи тяжелеют: книги карандаш

стакан и всё кажется меньше

чем было

Замечат. симпатичен др. Левин

Конца нет ночи, а читать не могу

Чорт их возьми. Забыли дать нож

чинить карандаш.

Спал почти 2 часа. Светает.

Кажется мне лучше».

Другой листок:

«Крайне сложное ощущение.

Сопрягаются два процесса:

вялость нервной жизни —

как будто клетки нервов

гаснут —

покрываются пеплом и все

мысли сереют

в то же время — бурный натиск

желания говорить и это

восходит до бреда, чувствую

что говорю бессвязно хотя

фразы еще осмыслены.

Думают — восп. легких — дога-

дываюсь — должно быть не

выживу.

Не могу читать и спать

ничего не хочется, кто-то».

Еще листок:

«Появились люди испуганные

необходимостью жить иначе

Они усердно и придирчиво ис-

кали признаков новизны

Выползли из подвалов какие-то

властолюбцы, требовательные…»

А вот эти слова Горький уже продиктовал:

«Конец романа конец героя

конец автора».

Диагноз поставлен. Ярко и беспощадно точно. Может быть, это самые трагические слова, сказанные в литературе.