Сдан заживо в архив

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сдан заживо в архив

То, о чем я сознательно умолчал при первой публикации материалов из следственного дела Клюева, считая, что наше общество не готово спокойно и просвещенно принять это, — мужская ориентация поэта в любви. Теперь уже много об этом сказано[114], и можно уже, мне кажется, говорить об этом без опасения как-то повредить памяти поэта. Рано или поздно это необходимо было бы сделать, потому что без этой стороны жизни Клюева, вовсе не уголовно-патологичной, а претворенной красотой, проникнутой античной светлостью, попросту нельзя понять его мироощущение, многие его стихи, любовную лирику.

Кроме уже известного допроса Клюева о его антисоветской деятельности был еще один допрос, произведенный сразу в день ареста, 2 февраля 1934-го. Вот он.

«Вопрос. К какому периоду относится начало ваших связей на почве мужеложества?

Ответ. Первая моя связь на почве мужеложества относится к 1901 г…»

Тогда, в 1901-м, ему исполнилось семнадцать лет. Как явствует из автобиографической «Гагарьей судьбины», в шестнадцать, по настоянию матери, Клюев уходит на Соловки, «спасаться», где надевает вериги. Знакомый поэта, Иона Брихничев, со слов самого Клюева, так передает это время: «Совсем юным, молоденьким и чистым попадает поэт в качестве послушника в Соловецкий монастырь, где и проводит несколько лет. Но что выносит он среди грубых, беспросветно грубых и развратных соловецких монахов — об этом я здесь умолчу». С Соловков начинает Клюев странствие по монастырям и скитам и становится «царем Давидом», то есть песнетворцем в мистической секте духовных христиан. «Я был тогда молоденький, тонкоплечий, ликом бел, голос имел заливчатый, усладный» — таким Клюев рисует себя тогда. Именно в это время он и сочинил первые «псалмы», начал свой путь поэта.

Вернемся к допросу.

Вопрос. Можете ли вы назвать все свои связи на почве мужеложества с этого времени?

Ответ. Это будет мне затруднительно, легче будет мне назвать мои связи на этой почве за последние годы.

В. С кем вы поддерживали установившиеся связи на почве мужеложества за последние годы?

О. 1) с Львом Пулиным, проживавшим у меня в течение последних 6–7 месяцев; 2) с Анатолием Кравченко, за период с 1928 по 1932 г., без непосредственного полового акта; 3) с Львом Груминским в 1927–28 гг., точней установить этот срок затрудняюсь.

Допросил: оперуполномоченный 4 СПО ОГПУ Шиваров.

Записанное с моих слов верно и мною прочтено: Н. Клюев.

О художнике Анатолии Кравченко известно достаточно много. О поэте Льве Ивановиче Пулине[115] мало. Был сослан в Сибирь, в Мариинский лагерь, на три года, переписывался с Клюевым, в 1936-м уже был на свободе. Клюев упоминал о нем как об «исключительном событии в моей жизни поэта. Это очень нежный и слабый человек». А вот о Льве Груминском я не встречал вообще никаких следов и упоминаний.

В составленном Шиваровым 7 февраля «Постановлении об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения» указано, что Клюев «достаточно изобличен в том, что активно вел антисоветскую агитацию путем распространения своих контрреволюционных литературных произведений и с 1901 г. занимался мужеложеством». Таким образом, он был привлечен в качестве обвиняемого по двум статьям — 58–10 и 16–151 УК РСФСР.

151-я статья — это «Половое сношение с лицами, не достигшими половой зрелости». Судя по допросу, она к Клюеву совершенно не подходит. И потому статья эта была применена к Клюеву «через 16-ю», с оговоркой: «Если то или иное общественно опасное действие прямо не предусмотрено настоящим кодексом, то основание и пределы ответственности за него определяются применительно к тем статьям кодекса, которые предусматривают наиболее сходные по роду преступления». «Это означает, — пишет биограф поэта Константин Азадовский, — что Клюев был „подведен“ под 151-ю статью, в действительности же его „преступление“ носило иной характер. Какой именно? Не считаем нужным — в данном случае — докапываться до истины».

На допросе 15 февраля 1934-го Клюев говорит, что читал отдельные стихи, «в том числе и стихи о Беломорском канале, — проживающему в одной со мной комнате поэту Пулину».

Обвинительное заключение гласит: «приведенные показания Клюева виновным его в составлении и распространении контрреволюционных литературных произведений и в мужеложестве подтверждают». Однако в протесте прокурора при реабилитации поэта в 1988-м сказано: «Следствием не доказана вина Клюева и в совершении им актов мужеложества».

Дело № 3444 было заведено на двоих: на Клюева — обвиненного по двум статьям, и на Пулина — только по статье 16–151. Но 2 марта следователь составил постановление, в котором «нашел, что дело в отношении Пулина Льва Ивановича требует дополнительного доследования, и потому постановил: выделить дело Пулина Л. И. в особое дело и следствие по нему продолжить. Справка: Пулин Л. И. арестован 2 февраля и содержится в Бутырском изоляторе».

В следственное досье Клюева попало после обыска — гребли поспешно, в одну кучу! — множество записей, мелких бумажек и обрывков Льва Пулина, жившего у Клюева молодого человека, студента. Например, черная записная книжка его, в которой есть «тайник»: внутрь обложки вложена обрезанная круглая фотография — головка красивой девушки. Есть и стихи Пулина:

Я люблю родные села

И месяц в медных удилах,

И шепот волн в лесных озерах,

И сосны дикие в полях…

На заседании коллегии ОГПУ 5 марта 1934 года дело Клюева шло по счету восемнадцатым — поток! Постановили: заключить в концлагерь на пять лет, с заменой высылкой в Сибирь, в Нарымский край, на тот же срок.

Добравшись до места ссылки, Клюев пишет своему ближайшему другу, поэту Сергею Клычкову: «Я сгорел на своей „Погорельщине“, как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре пустозерском[116]. Кровь моя волей или неволей связует две эпохи: озаренную смолистыми кострами и запалами самосожжений эпоху царя Федора Алексеевича и нашу, такую юную и потому многого не знающую. Я сослан в Нарым, в поселок Колпашев, на верную и мучительную смерть… Четыре месяца тюрьмы и этапов, только по отрывному календарю скоро проходящих и легких, обглодали меня до костей… Небо в лохмотьях, косые, налетающие с тысячеверстных болот дожди, немолчный ветер — это зовется здесь летом, затем свирепая пятидесятиградусная зима, а я голый, даже без шапки, в чужих штанах, потому что все мое выкрали в общей камере. Подумай, родной, как помочь моей музе, которой зверски выколоты провидящие очи?!»

А в это время в Москве с большой помпой проходит Первый съезд советских писателей. Клюев послал заявление-письмо на съезд. Даже не обсуждали — не до того! Никто из делегатов не смел коснуться в своих речах опасной темы, никто не вспомнил об опальных коллегах, все они приветствуют светлое настоящее и еще более светлое будущее, в котором многие из них скоро пойдут той же скорбной дорогой на эшафот.

С каждым годом эта кровавая писательская стезя будет становиться все шире и многолюднее. Приговорят к расстрелу и Сергея Клычкова, который, рискуя жизнью, связывал ссыльного Клюева с внешним миром. И еще два имени, которые поминал Клюев в своих сибирских письмах: Осип Мандельштам, тоже отбывающий ссылку («Как поживает Осип Эмильевич? Я слышал, что будто он в Воронеже?»), и Павел Васильев («Неужели он пройдет мимо моей плахи — только с пьяным смехом?» «Виноват он передо мной черной виной…»), — через несколько лет и они — собрат Клюева по несчастью, и ученик, предавший учителя, — погибнут, один в лагере, другой от пули чекистского палача.

1935 год Клюев встретил в Томске, куда был переведен из Колпашева. Вроде бы послабление — большой город и чуть ближе к Москве, но та же Сибирь и то же бесправие ссыльнопоселенца. Положение поэта не изменилось к лучшему: по-прежнему ютился у чужих людей, нищенствовал, голодал — по воскресеньям ходил на базар за милостыней.

— Вон ссыльный дедушко идет! — кричала детвора. Дедушке было пятьдесят лет.

Как раз в это время в Москву, к Горькому, приехал в гости из Парижа Ромен Роллан, — советская пресса раструбила это событие на весь мир. «Как гостил Жан-Кристоф? — спрашивает с горькой иронией Клюев в одном из писем. — Увидел ли он святого Христофора на русских реках?» (о Кристофе-Христофоре, который переносит через бурный поток младенца — Грядущий день, идет речь в романе Роллана «Жан-Кристоф». Клюев не стал обращаться к знаменитому писателю, хотя тот мог бы попытаться помочь — его принимал в Кремле сам Сталин. Видимо, не верил в успех. Не стал обращаться и к Горькому: «Горькому я не писал — потому что Крючков[117] все равно моего письма не пропустит». Русскую реку переходил не святой Христофор, а слуга Сатаны — Христофорыч…

И все же поэт продолжал работать — не мог жить без стихов, записывал отдельные строфы на чем придется — на обрывках бумаги, клочках от бумажных кульков…

С неумолимой достоверностью предстает из материалов КГБ финал жизни Николая Клюева, который еще до недавних дней был загадкой. По одной версии он умер от сердечного приступа на какой-то железнодорожной станции, и при этом у него исчез чемодан с рукописями (даже посмертная легенда связывает судьбу поэта с его рукописями!). По другой — скончался в Томской тюрьме. По третьей — не просто в тюрьме, но в тюремной бане, — об этом рассказывала, со слов некоего священника, Анна Ахматова — случай, в точности похожий на смерть Мандельштама…

И лишь когда удалось распечатать лубянское досье поэта и еще одно следственное дело, уже 1937 года, найденное в Томском управлении КГБ, сомнения рассеялись, заговорили факты.

В марте 1936-го жизнь Клюева снова повисла на волоске. Последовал новый арест и тюрьма. Арестованный был так слаб и болен, что содержать его пришлось не в камере, а в тюремной больнице. В июле его выпустили, временно, видимо, не хотели, чтобы он умер в руках чекистов. Из тюрьмы поэт вышел уже окончательным калекой, много месяцев не мог подняться с постели. «Если меня еще раз обидят и арестуют, — писал он в своем последнем послании друзьям, — я этого уже не вынесу, так как сердце мое уже не выдержит страданий, поминайте меня тогда на погосте».

Подтверждение стихотворным озарениям Клюева — его сны, видения, которые можно издать отдельной книжечкой, как особый художественный жанр. Среди них есть такой, ранний, погибельный сон 23 февраля 1923 года:

«Взят я под стражу… В тюрьме сижу… Безвыходно мне и отчаянно… „Господи, думаю, за что меня?“ А сторож тюремный говорит: „За то, что в дневнике царя Николая II ты обозначен! Теперь уж никакая бумага не поможет!“ И подает мне черный, как грифельная доска, листик, а на листике белой прописью год рождения моего, имя и отчество назнаменованы. Вверху же листа слово „жив“ белеет… Завтра казнь… Безысходна тюрьма и не вылизать языком белых букв на черном аспиде».

Вспоминается очень точная фраза друга Клюева, Сергея Клычкова, которую какой-то секретный агент донес на Лубянку: «Сдан заживо в архив — Клюев, осужден. Пропечатан в черных списках».

«Черные листики», «черный аспид» — это не что иное, как чекистские досье и дела, на которых белыми буквами прописаны миллионы жизней. И, увы, никаким языком их уже оттуда не вылизать. А как бы хотелось, как бы хотелось, чтобы Лубянки — этого кровавого монстра — вообще не было в нашей истории!

Прошло четырнадцать лет после клюевского сна, и 25 марта 1937-го начальник Управления НКВД Западно-Сибирского края Миронов (Король)[118] на совещании чекистов дает руководящие указания: «Клюева надо тащить по линии монархическо-фашистского типа, а не на правых троцкистов. Выйти через эту контрреволюционную организацию на организацию союзного типа». Что из того, что такой организации не существовало! Приказано — выполним. Сами создадим и разгромим сами. НКВД не ошибается. Поэт обвинялся в желании реставрировать царскую династию.

Об упомянутом Миронове (Короле), одном из убийц Клюева, подробно поведала миру его жена Агнесса: «Я часто задаю себе вопрос теперь — был ли Мироша палачом?.. Это была его власть, она ему открыла дорогу и дала все. Он был ей предан до конца, он был честолюбив и азартно делал карьеру. А когда начались страшные процессы истребления — волна за волной, он не мог уже выйти из машины, он принужден был ее крутить… Но он видел уже, он прозрел, он понимал… Так я думаю, так я хочу думать…

Лежит, не спит… Оказывается, у него было секретное совещание, туда вызвали всех начальников края… Пришел тайный приказ… что… мало арестов… И всем стало ясно: хочешь уцелеть — сочиняй дела! Иначе худо будет… А я, я жила, как зажмурившись. Нам было хорошо, мнилось, так и будет — мы попали на удачливый, безопасный остров. Все падают, а мы вознеслись».

Однажды, вспоминает Агнесса, двоюродный брат Мироши, Михаил Король, не выдержал: «У тебя, наверное, руки по локоть в крови. Как ты жить можешь? Теперь у тебя остается только один выход — покончить с собой». — «Я сталинский пес, — усмехнулся Мироша, — и мне иного пути нет!»[119]

Летом 37-го по Сибири прокатилась новая волна арестов. Интеллигенты, священники, бывшие царские офицеры и множество крестьян, малограмотных и вовсе неграмотных, шли на расстрел за принадлежность к мифической организации. Организация эта — Союз спасения России — работала по заданию контрреволюционного центра в Париже и ставила целью поднять восстание против советской власти и реставрировать монархию к моменту нападения на СССР фашистских держав. Все это, разумеется, было ложью, кроме массовых жертв и наград чекистам за успешно проведенную операцию.

Клюеву в этой дутой организации была уготована ведущая роль. Показания на него выжали из аспиранта Томского медицинского института Голова:

— Идейным вдохновителем и руководителем организации является поэт Клюев… Он пишет стихи и большую поэму о зверствах и тирании большевиков…

В ночь с 5 на 6 июня поэт снова был арестован. В деле записано, что на момент ареста он страдал пороком сердца, а в тюрьме его разбил паралич ног. Следствия, по существу, не проводилось.

— Признаете себя виновным? — спросил оперуполномоченный Чагин.

— Нет, виновным себя не признаю, ни в какой контрреволюционной организации я не состоял и к свержению советской власти не готовился.

— Следствием вы достаточно изобличены. Что можете заявить правдиво об организации?

Клеветать на других Клюев тоже отказался:

— Больше показаний давать не желаю…

13 октября тройка НКВД Западно-Сибирского края вынесла постановление о расстреле Клюева. В документе о приведении приговора в исполнение, подписанном какой-то неразборчивой закорючкой, указано, что расстрелян он 23–25(!) октября… 1937-го. Трехдневный расстрел?! Как объяснить эту нелепую дату? Наверно, приговоренных было столько, что отправить их на тот свет за один день было не под силу даже сверхрасторопным чекистам, для этого понадобилось три дня, — а уж кого и когда именно, для исполнителей было совершенно безразлично.

«Завтра казнь…» — такое не раз снилось Клюеву. И даже сам расстрел — записанный сон из далекого 1923 года, 24 июня:

«А солдатишко целится в меня, дуло в лик наставляет… Как оком моргнуть, рухнула крыша — череп… Порвал я на себе цепи и скоком-полетом полетел в луговую ясность, в Божий белый свет…»