Второй эшелон

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Второй эшелон

Утром, едва успевают спрятаться в лес остатки холодного сумрака, мы с Журавлевым покидаем теплую землянку и бредем по наметенным за ночь сугробам на командный пункт роты. Там расположился и старшина со своим хозяйством. Мне нужно получить у него винтовку, патроны, гранаты и заменить ботинки с обмотками на валенки.

Странное дело, я почти сутки, если не на самом фронте, так в прифронтовой полосе, но до сих пор не чувствую этого. Словно бы и не на войне. Тишина первозданная кругом, как у нас в деревне, где-то на пожнях, за Степкиным озером. Ни самолетов в небе, ни стрельбы. Даже снег здесь, не говоря уж о выпавшем за ночь, и тот белый-пребелый, не тронутый ни дымом, ни порохом.

Ну теперь я настоящий боец. У меня — видавшая виды трехлинейка образца тысяча восемьсот девяносто первого, дробь тридцатого года, пять гранат эргэдэ-сорок два, патроны, валенки и… полушубок. Да, нашелся, представьте, для меня полушубок. Старшина, очевидно, пожалел новичка, да и размер оказался подходящим.

— Вот твое место для боя, — говорит Иван Николаевич, когда мы возвратились на позицию отделения, — Дооборудуй его, то есть сделай глубже, шире, разгреби снег в секторе обстрела, чтобы не мешал.

Мое «место для боя» — стрелковая ячейка, соединенная с траншеей коротеньким ходом сообщения, отрыта, пожалуй, лишь наполовину. И, очевидно, придется еще немало попотеть, чтобы довести до полного профиля в промерзшей на метр земле свое фортификационное сооружение.

Когда настает время обеда, с огорчением замечаю, что мной не проделана и половина работы, От кирки и лопаты мне жарко. Я давно скинул не только полушубок, но и телогрейку. В таком виде, в гимнастерке, направляюсь с котелками к кухне. Журавлев останавливает и приказывает одеться как положено.

После обеда, протирая снегом котелок, слышу, как Тятькин говорит Ивану Николаевичу: «И зачем ты парнишку мучишь, командир? Не сегодня-завтра уйдем на передовую, а ты его землю долбить заставляешь…» — «Так нужно, Тимофей, — отвечает Журавлев. — Это ему, образно говоря, домашнее задание. В бою, сам знаешь, поздно будет учить. Сейчас, пока я с остальными буду отрабатывать приемы выхода из траншеи, займешься с ним тактикой. А завтра все вместе будем учиться блокировать огневые точки противника».

…Замечание Журавлева подействовало, Тятькин учил меня тактике действительно всерьез. Я ходил в атаку, ползал по-пластунски, бросал гранаты в амбразуры дзота, вел бой в траншее до седьмого пота, «уничтожал» противника в блиндажах и «лисьих норах».

Затемно мы с Тятькиным идем в расположение, как любит выражаться ефрейтор. Я едва держусь на ногах, а Тятькин хоть бы что: берет топор и отправляется заготавливать дрова на ночь.

Возвращается он вдвоем с девушкой, одетой в черный дубленый полушубок, и новые валенки, голенища которых аккуратно подогнуты. Девушка снимает шапку-кубанку и расстегивает полушубок. На петлицах ее гимнастерки тускло поблескивают треугольнички и защитная эмблема медицинской службы.

— Вот он, новенький, Полина, — говорит Тятькин, с грохотом сваливая груду поленьев к печке. — Кочерин его фамилия. Сергеем звать.

— Ну, здравствуй, Кочерин, — девушка протягивает мне руку, — и давай знакомиться: я санинструктор роты, Русина Полина. Ты комсомолец?

— Комсомолец.

— Так вот: я еще и комсорг роты. Давай присядем, поговорим. И кое-какие данные я о тебе запишу.

Пока Полина записывает мои «данные», я смотрю на нее. У нашего санинструктора коротко остриженные по-мальчишечьи волосы, немножко курносый нос, щербинка в ослепительно белых верхних зубах, Полине лет двадцать. Мне кажется она красивее всех девчонок, которых я в своей жизни видел.

Старшина Русина, оказывается, еще и землячка нам с Иваном Николаевичем. Дома, в оккупации, у Полины осталась одна парализованная мать, почти насильно заставившая ее уехать, чтобы не случилась беда с дочерью красного партизана.

— А теперь, Сергей, разденься до пояса и разуйся, я тебя осмотрю. Так положено.

Зная, что у меня грудь «как у воробья колено», а руки чем-то напоминают плети, раздеваюсь при такой красавице не очень охотно. Но что сделаешь, ведь она для меня начальство и к тому же находится «при исполнении».

— Ты почему такой худой, Кочерин?

— Не знаю, товарищ старшина.

— Ничего, кость есть, мясо будет, — говорит Тятькин. — Мы его, Полина, подкормим.

— Так, Сергей. А теперь давай-ка посмотрим, что у тебя в рубашке…

— Не надо смотреть, товарищ старшина. — Я натягиваю на себя не первой свежести рубашку. — Есть, чего там говорить. Две недели в «телятнике» к фронту тряслись.

— Не было бы своих, прихватил бы наших, — смеется Тимофей. — Мы ведь добром этим тоже богаты. Давно бы в баньку надо. А, Полина?

— Очередь нашей роты только послезавтра. Потерпи, Тимофей. А ты, Кочерин, обувайся. Все тебе стирать надо, особенно портянки.

— С водой у нас плохо, Полина. Только в речке, а туда ходить не велят, демаскируем оборону.

Полина молчит, мы с Тятькиным смотрим на нее, ожидая, что скажет наш ротный санинструктор.

— Во время бани что-нибудь придумаем. А где все остальные у вас?

Тятькин понимающе качает головой:

— Скоро будут. Журавлев на запасной позиции учит их немцев атаковать.

— Тогда я схожу пока в третье отделение. — Полина застегивает полушубок, надевает санитарную сумку. — Когда все соберутся, скажите: скоро буду.

— Хорошая девка Полина, — говорит Тятькин, ложась на нары. — Ведь это она, Серега, про Петьку спрашивала: «Где все остальные?» Любят они друг друга. То ли жена она ему, то ли нет, не знаю, а только крепко привязаны друг к другу. Когда Ипатова к нам прислали, вскорости и она в роте оказалась. Раньше она тоже при штабе была, где Ипатов служил. За ней там сильно приударял какой-то чин, а она, значит, в Петьку влюбилась. Чин-то этот с носом остался (Тимофей довольно хохочет), а она добилась, чтобы ее, значит, в наш полк, к Петьке ближе перевели. Везет же Ипатову: такая девка его любит!

— А ты женатый, Тимофей?

— Нет, не успел. Я ведь до войны киномехаником на Псковщине работал. По селам да деревням с кинопередвижкой ездил. Девчонок у меня, Серега, было…

Тятькин, как кот на завалинке, довольно жмурится, поглаживает полоску усов над толстыми губами. Он весь во власти приятных воспоминаний, и я не хочу возвращать его с заоблачных высот на грешную землю каким-либо случайным вопросом.

— Но это я так, Серега, — неожиданно говорит он, — нечаянно проболтнулся. Рано еще тебе про такие дела рассказывать. Хотя, если правду говорить, на войне и не такое увидишь да услышишь.

Тятькин прав. Он вовремя прекратил хвастаться. Не люблю я людей, которые рассказывают все о своих любовных победах. Меня почему-то коробит от таких разговоров.

— Хорошие они Петька с Полиной. — После некоторого молчания продолжает Тимофей. — Сироты. У Полины мать парализованная, а у Ипатова и родители, и сестры от голода в Ленинграде померли. Остались они вдвоем, как две щепочки в половодье. Крутит их война туда-сюда. И за что только на людей напасть такая свалилась?

С противным скрипом открывается заиндевелая дверь, и в землянку вваливается Галямов, держа за копыто конскую ногу. Следом входят Журавлев, Вдовин, Чапига. Последним, постучав валенком о валенок, входит Ипатов.

Как по команде мы с Тимофеем садимся на нарах, глядим на конскую ногу, лежащую на дровах у печки.

— Что это, Галямыч?

— Не видишь? Нога. Земляк с передовой привез. У них молодой жеребчик убило. Сейчас жарить будем.

Галямов быстро снимает шинель, садится у печки на корточки, открывает дверцу, рукой ворошит поленья, Остальные при «верхнем свете» молча рассматривают «трофей».

— Молодой, говоришь, жеребчик? — спрашивает Иван Николаевич.

— Совсем молодой. Видишь, мясо какой? А копыто какой? Жаркое будет, как ресторан.

— Конины не ем! — неожиданно для всех заявил я.

Галямов, сощурясь в улыбке, смотрит на меня.

— Погоди, Серега. Дай пожарю, запах услышишь, сам просить будешь.

— Это ты напрасно, Серега, — Тимофей взглядом знатока рассматривает ногу. — Свежий махан — одно объеденье. Мы когда в окружение попали под Вязьмой, то с великой охотой лошадок ели. Пойдем-ка за водичкой на колодец. Тут снегом не обойдешься.

Когда мы с Тимофеем возвратились, неся воду, мясо уже жарилось. В землянке едко пахло паленой шерстью, а на печке в самодельном противне булькали в жире розовые, аппетитно пахнущие куски мяса.

Галямов, засучив рукава гимнастерки, помешивает ножом жаркое, на его красивой бритой голове блестят капельки пота. Руки у Галямова сильные, мускулистые.

— Опоздали, — говорит Вдовин. — Петька у артиллерийского старшины взял воду.

— На чай сгодится, — Тятькин ставит ведро в угол землянки, — Давай сюда, Серега, котелки.

— В честь чего пир сегодня, Галямыч?

— Не знаю, Петька. Командир спроси. Он все знает.

— Нет, не знаю, Галимзян. И по календарю ничего нет, — улыбается Журавлев. — Но наши крепко дают фрицу под Сталинградом. Лейтенант Иванов говорил, что окруженная группировка фельдмаршала Паулюса постепенно уничтожается нашими войсками. Гитлер и его генералы пытаются снять кое-какие части с других фронтов и бросить их на помощь Паулюсу. Вот за то, чтобы всей этой группировке быстрее наступил каюк, стоило бы выпить.

— Ловлю, командир, на слове. — Тятькин окидывает всех взглядом. — Братцы, кто утром свою наркомовскую не в рот, а во фляжку вылил?

— У меня две порции есть, — подает голос из угла молчавший до сих пор Чапига.

— Принимается. Еще у кого?

— У меня, Тимофей, побольше будет. — Ипатов достает из вещмешка свою фляжку, трясет ее около уха. — Собирался вас угостить через недельку, в день своего рождения. Но раз уж такая закусь…

— Принимается. — Тятькин крякает, весело потирает руки. — А сколько тебе стукнет, Петро?

— Двадцать два.

— Ну, загодя пить не положено. День твоего рождения отметим потом, сообща, а сейчас принимаем все это как подарок.

— Так, Тимофей, так, — кивает головой Галямов. — Подарок от Петька Ипатов.

Снаружи слышится стук в дверь и голос Полины:

— Можно к вам, братцы-славяне?

— Заходите, Полина, заходите. — Иван Николаевич открывает дверь, пропускает девушку в землянку. — Включи-ка, Тимофей, снова «верхний свет». Гостья какая к нам пришла!

— Здравствуйте, пещерные люди. — Полина смеется, здоровается со всеми за руку. — Чем это таким вкусным пахнет у вас?

— Охотились на мамонтов, Полина, одного удалось прибить камнями. Жарим вот. Снимай шубу. — Ипатов помогает Полине снять сумку, полушубок. — Садись сюда, ближе к печке. Сейчас тебя, представительницу иного племени, угощать будем.

Галямов был прав. Попробовав маленький кусок жаркого, я кладу себе в котелок новую порцию и принимаюсь за нее. Полина, выпив глоток водки, стала есть с Ипатовым из одного котелка.

От кухонного ужина отказываемся. Журавлев посылает Вдовина выпросить у повара щепотку чая. Это Ивану Тихоновичу удается, и мы пьем чай вприкуску, не торопясь.

Что нам сулит завтрашний день?

Мне, например, он сулил неприятность — прожег валенок: решил посушить его, близко пододвинув к печке, — и вот результат.

— Казенное имущество нужно беречь, красноармеец Кочерин, — выговаривает мне старший сержант. — В дырявой обуви ты уже не боец Красной Армии, а человек с отмороженной ногой, госпитальная единица. Понял?

— Понял…

Я стою перед Журавлевым, отчитывающим меня, в одних портянках, держа в руке злополучный валенок.

— В него, — Иван Николаевич стучит длинным костлявым пальцем по голенищу, — вложен труд многих людей, которые все, подчеркиваю, все отдают нам для победы. Даже последний кусок хлеба. И затем только, чтобы ты здесь, на фронте, был сыт, обут, одет. И это понял?

— И это, товарищ старший сержант.

— Ну и отлично. За халатное отношение к хранению казенного имущества объявляю тебе выговор. К ремонту валенка приступить немедленно.

— Есть!

Я сажусь на нары, достаю из шапки иголку с ниткой и думаю, чем залатать дырку. Хорошо, что валенок прогорел сбоку, а то бы беда.

На выручку приходит Вдовин.

— На-ко тебе, парень, войлока кусочек, для стелек припас, — Иван Тихонович тянется к вещмешку, но Журавлев останавливает его.

— Не годится войлок, Вдовин. У меня есть кусочек кожи от трофейного подсумка. В самый раз будет.

Иван Николаевич берет валенок, прикладывает к нему лоскуток черной в пупырышках кожи.

— Нитки твои тоже не годятся. — Журавлев достает из кармана моток зеленых ниток, надерганных из брезентового винтовочного ремня, отрывает нитку нужной длины, натирает ее кусочком свечи и принимается за дело.

— Нет, товарищ командир, не так ты чинишь, — Вдовин тянет валенок к себе. — Ты не умеешь, а я в колхозе по шорному делу был. Так ты уж дай-кось мне. Любо-дорого будет.

Я сижу рядом с Вдовиным, поджав под себя ноги в портянках, и смотрю, как он работает. Руки у Вдовина крупные, короткопалые, с фиолетовыми буграми вен, с темно-коричневыми пластами мозолей, навечно прилипшими к жестким краюхам ладоней.

Чего только не делали эти руки русского крестьянина! Они все умеют. Вот как ловко, споро, красиво чинят они мой валенок! Щетину бы ему еще, да настоящую деревенскую суровую дратву, натертую варом.

…Сегодня я первый раз стою на посту. Под охраной и обороной состоит вход в землянку и позиция отделения. Я должен периодически ходить взад-вперед по траншее, главное внимание все-таки уделяя землянке. В ночное время я должен вообще находиться у входа в нее.

Вечереет. Вот и небо уже делается из темно-синего фиолетовым, потом темно-лиловым и, наконец, как бы чернеет, зажигая одну за другой желтоватые звезды.

Где-то левее меня гудит самолет. Но высоко-высоко, И, судя по прерывистому, ноющему гулу, — немецкий. За черной лентой леса, похожей на двухручную пилу; поставленную зубцами вверх, — фронт. Там, я знаю, скоро начнут прыгать в небо немецкие осветительные ракеты, и изредка будет слышаться отдаленная пулеметная дробь.

Там, за лесом, — фашисты, гитлеровцы. Я видел их только в кино. Нет, не тех, которых играют наши актеры, а пленных, взятых в боях под Москвой. Неужели они все такие: в бабьих платках, в резиновых женских ботах, жалкие и беспомощные? Но как же они сумели оттеснить нас до самой Москвы? Нет, наверное, все же не такие, какими показывают фронтовые операторы. Перед такими не стали бы отступать Иван Николаевич, Тятькин, Ипатов. Что-то тут не так.

Я плотнее прижимаю приклад винтовки локтем к туловищу, засовываю руки в рукава полушубка, рукав к рукаву, и начинаю быстрее ходить по траншее, чтобы согреться.

Впереди — поле, полого сбегающее к лесу. Танкоопасное направление, как говорит Иван Николаевич. А Тятькин утверждает, что оно может быть танкоопасным, но только летом. Сейчас в этом снегу не только немецкий танк, а сам черт не пролезет.

Сегодня меня учил Журавлев. Чему учил? Ага, вот чему: как бросать гранату из положения лежа в окоп, в амбразуру, как не замерзать на снегу, разводить костер, чтобы дым не был виден, как отрывать окоп в снегу малой саперной лопатой.

— Эх, Сергей, Сергей, — вздохнул как-то он, воткнув свою лопату в снег. — Не такие бы уроки мне хотелось тебе давать. Видит бог, не такие. Но сам понимаешь… Где-то я читал, Сережа, что жестокость порождает жестокость. Ответную, еще большую. Тут все как в прямой геометрической прогрессии. И вот я, твой учитель по одной из гуманнейших наук — родному языку, учу тебя…

…Сколько мне еще быть на часах, не знаю. Мороз уже давно гуляет по спине, стынут в валенках ноги, а стоять мне никак не меньше часа. Спрашивать у Тятькина часто, сколько там на его будильнике, неудобно.

В отделении на всех одни часы — этот самый тятькинский будильник, обшарпанный, с треснувшим по диаметру стеклом. Тятькин носит его завернутым во фланелевую тряпочку в специально пришитом к телогрейке брезентовом кармане. Будильник мы получаем у Тимофея только на ночь, чтобы будить себе смену через каждые два часа.

— Не замерз, Сергей? — Передо мной стоит Журавлев. Когда он вышел из землянки, я не заметил. — Раз не замерз — хорошо. Ты больше двигайся. Ходи по траншее взад-вперед, согреешься.

— Есть, Иван Николаевич! — Делаю поворот кругом, но Журавлев удерживает меня.

— Сгорела, говоришь, наша школа? Ничего, после войны новую построим. Двухэтажную, просторную. В одну смену будем заниматься. Вот, например, ты. Вернешься с войны, выучишься на архитектора и построишь школу…

Иван Николаевич снимает очки, дышит на стекла, протирает их заскорузлыми пальцами, не торопясь водружает на место и долго молча смотрит туда, на север, где осталась наша деревня.

После ухода Журавлева стоять на посту особенно тягостно. Из трубы над нашей землянкой весело выскакивают искры, кто-то шурует в печке. Ах и тепло же там! Интересно, скоро ли меня все-таки сменят?

Скрип снега под чьими-то ногами обрывает мои сладкие мечты о землянке, нарах и печке.

— Стой, кто идет!

— Свои. Я это, Полина.

Полина шла от соседнего отделения прямо по целине, а не по тропке, и теперь стоит на бруствере траншеи где-то вровень с моей головой.

— Помоги-ка мне спрыгнуть, Сережа.

Я беру винтовку на ремень, протягиваю руки и помогаю девушке. На какое-то мгновение она оказывается в моих объятиях, прижатой к груди, и от этого ее прикосновения у меня словно мутится разум, дыхание замирает, и я не знаю, что творится со мной. Не знаю, не знаю. Все это первый раз в жизни.

— А ты, оказывается, сильный, Кочерин, хотя с виду не скажешь этого.

Полина улыбается, поправляет на голове кубанку, бросает мне «спасибо» и быстро уходит в землянку.

Через несколько минут я вижу их уже вдвоем с Петькой, шагающих по направлению к лесу. Вчера они тоже, похвалив Галямова за угощение, ушли в лес вдвоем.

Поздно ли вернулся вчера Ипатов, я не знаю. Спал. В голову сейчас лезет всякая чертовщина, от которой, чувствую, горят на морозе щеки. И чтобы как-то выбросить из головы все, о чем думаю, что мысленно представляю, беру пригоршни снега и тру себе горячий лоб.

Мне уже ни капельки не холодно.

И все-таки это хорошо, что Полина любит именно Петра. Мне не так обидно. Если бы был кто-либо другой — не Ипатов, — я бы, наверное, ревновал ее. А к Петру — нет. Хороший он. Добрый. И умный. А как интересно рассказывает про ученых, архитекторов, скульпторов! Я никогда не был в Ленинграде, но теперь знаю, кто строил Зимний дворец, Смольный, Исаакиевский собор; где жил Пушкин, так любивший «Петра творенье», его «строгий, стройный вид».

Над передним краем взвивается целая серия ракет. Что там? Почему так много?

Кто-то идет: издалека слышится звонкий хруст снега под ногами. Кто это? Ага, Ипатов. Уже проводил Полину. Быстро же.

— Не озяб, Сережа? — спрашивает меня Петр, обметая голиком валенки.

— Терплю. А ты чего так скоро?

— Как ты догадываешься, на капэ роты меня никто не ждет. Проводил Полину туда — и все. Ну бывай, сейчас сменю.