Резерв командира дивизии
Резерв командира дивизии
— Как звали его?
— Кажется, Маматкул. Но он просил Мишей называть. Да не реви, его уж не вернешь…
— Хорошо тебе говорить: «Не реви». Если бы мы осторожнее несли, может, он живой остался…
Что ей сказать? Может, и остался бы.
Но ведь мы шли не по лесной тропочке, не на прогулке были, а прорывались из окружения, волоча на плащ-палатке тяжело раненного Мишу Умарова.
Сейчас красноармеец Умаров лежит накрытый чьей-то серой солдатской шинелью у нас в ногах, на дне глубокой воронки.
В воронке нас кроме мертвого Миши двое: она и я. «Она» — потому, что я не знаю ни имени ее, ни фамилии. Это девчушка моих лет, телефонистка взвода связи, которую я видел раз или два в те кажущиеся далекими дни пребывания на формировке. Она маленькая, светловолосая, с простеньким, ничем не примечательным личиком. Как и все мы, словно вывалянная в окопной грязи.
Мишу ранило при нашем последнем рывке через передний край обороны немцев. Уже на ничейной полосе, когда пулеметы со стороны наших уже молчали, чтобы не ударить по своим, а немцы начали бить нам в спины из танков, стоявших в боевых порядках их пехоты. Миша даже не вскрикнул. Он просто ткнулся лицом в землю и замер, как человек, выбившийся из сил после длительного бега.
Сержант Назаренко раскинул плащ-палатку, взялся за один угол, мы с Реутом за два других, четвертый подхватила тоненькими ручками вот она — телефонистка взвода связи.
Мы прорвались сквозь кольцо окружения к своим, вынесли Мишу, но, оказывается, уже мертвого. Назаренко с Реутом ушли за боеприпасами, а я вот с этой девушкой сижу в воронке, из которой еще не выветрился запах взрывчатки. Я жду возвращения сержанта и Реута. Когда они вернутся, мы похороним Умарова где-то здесь, быть может, даже в этой воронке.
— Слышь, а фамилия твоя какая?
— Моя-то? Кочерин моя фамилия. Зачем тебе?
— Да так. А моя Крюкова. Давай, Кочерин, вздремнем малость. Силушки больше нет…
— Шла бы ты в свой взвод, Крюкова.
— Нет его, взвода-то. Побило всех. А с чужими спать боязно.
Она ложится на бок, спиной ко мне, положив под голову пилотку, и, кажется, засыпает.
Чудная! Кругом черт знает что творится, немцы еще простреливают вдоль и поперек место нашего прорыва, небо бороздят тысячи трассирующих пуль и снарядов, а она спит. Дает же бог людям такие нервы! А может, все это от усталости? Девчонка все же…
Умарова, когда возвращаются сержант с Реутом, хороним вместе с другими в полуобвалившемся тупике траншеи, рядом с развороченным бомбой дзотом. Если немцы продолжат наступление, и им опять удастся потеснить нас, завтра место захоронения погибших при выходе из окружения ребят окажется уже по ту сторону фронта.
Враг, быть может, сровняет его с землей, и никто-никто не будет знать, где похоронен Миша Умаров и другие ребята нашего полка. Вместе с ними лежит и замполит первого батальона, возглавлявший группу прорыва.
По стратегическим расчетам старшины Лобанка, нас должны были отвести если не на переформирование из-за больших потерь, то хотя бы на отдых.
Но командование фронта то ли забыло посоветоваться с ним, то ли не сочло нужным сделать это, и решило, что нашему полку следует продолжать бои.
Полк отводят километра на два в тыл и приказывают занять подготовленный оборонительный рубеж. Первый и второй батальоны срочно пополняются писарями, ездовыми, хозяйственниками, ординарцами. Наш третий, наиболее боеспособный, командир дивизии выделяет в свой резерв.
Я уже знаю, что резервы создаются для решения внезапно возникающих задач, и в обороне нашим батальоном командир дивизии будет затыкать бреши или дырки. Короче, подставлять его под самый ударный кулак противника. Ложись костьми, а врага не пропускай.
Рассвет, наступивший словно нехотя в зловонном дыму и в тучах пепла над спаленной пшеницей, застает нас вблизи какого-то маленького городка или большого села.
Мы занимаем оборону посреди ровного поля, рассеченного на две половины фасами противотанкового рва. Если где фельдмаршал Манштейн и надумает бросить свои танки, то сделает он это только здесь. Что до рва, то рано или поздно танки все равно через него переберутся. Еще никто и нигде не делал рвов, которые бы не преодолевались. Этот, наверное, не составит исключения.
Позади нас видны замаскированные противотанковые пушки, тяжелые гаубицы корпусных и армейских артиллерийских полков, танки, закопанный в землю по самые башни. Даже моих знаний военного искусств хватает для того, чтобы сделать непреложный вывод: такую противотанковую оборону проломить нелегко, если вообще возможно.
Появляется «рама». Это такой разведывательный самолет у немцев. Большой, с двумя фюзеляжами. Если смотреть на него снизу, он чем-то напоминает оконную раму. Так его и зовут все.
И препротивная же, доложу вам, штука! Зениток он, кажется, и не боится, наших истребителей встречает снопами пуль и снарядов из нескольких пушек и пулеметов.
Мы знаем, если «рама» появилась, жди: сейчас пожалуют «юнкерсы», «мессеры», разные там «фокке-вульфы». Перестроятся в кружок или в карусель и начнут…
Не самолет, а наводчик в воровской шайке. Опять вся надежда на матушку-землю, кормилицу нашу и заступницу.
Но на этот раз все происходит не так. «Рама», как бы повисев над нами для острастки, улетает. Не иначе как к самому Манштейну. Доложить, что здесь, мол, обороняется Семен Назаренко со своим пулеметным расчетом и что его танкам и пехоте тут не пробиться ни за какие коврижки.
Но «рама» улетает не по этой причине, а потому что немцы наносят удар на левом фланге дивизии, километрах в трех-четырех от нас, на участке обороны соседнего полка.
Сначала в небе появляются косяки «юнкерсов», от чего оно становится как бы светло-голубым в черную крапинку, и наносят сильнейший бомбовый удар.
Над «юнкерсами» начинается форменная катавасия. Наши истребители пытаются помешать им вести прицельное бомбометание, на истребителей налетают «мессеры», и через несколько минут мы уже не только не можем разобраться в том, что творится в небе, но и не видим его. Все оно затягивается копотью и дымом от разрывов тысяч бомб, мин, снарядов. Иногда этот дым огненными факелами прорезают горящие самолеты.
Пилоты на последних секундах жизни машин тянут их в ту или другую сторону, чтобы попытаться, если не посадить смертельно раненный самолет, то хотя бы выбраться из этой свалки, отлететь немного в сторону и тогда уж рискнуть воспользоваться парашютом.
Старшина Лобанок стоит впереди нашего пулемета, за бруствером. Упершись ногами во влажный от росы грунт, он немигающими глазами смотрит на жуткую картину начинающегося боя.
О чем думает этот тридцатилетний человек, много повидавший за два года войны? Какие мысли тревожат сейчас его начинающую седеть голову? Не знаю, не знаю. А Лобанок не любит ничего рассказывать.
— Назаренко, — говорит старшина после некоторого раздумья, — вылазь сюда, слушай, что скажу.
Мы находимся в окопе. Таков приказ старшины, поэтому даже Назаренко не имел права находиться рядом с ним.
— Значит, так, Назаренко: совершенно ясно, что нам скоро придется топать туда, — Лобанок кивает головой в сторону боя. — Если уж комдив и задумает заткнуть дыру в обороне, то сделает это там. Я буду за командира во втором расчете. Там осталось только двое. Действуй по обстановке. Мы по-прежнему приданы седьмой роте. Все. Прощевай пока.
Лобанок берет самозарядку, вещмешок, и теперь мы все вылезаем из окопа, чтобы лучше посмотреть, куда скоро придется топать.
Кеша жует сухари, с хрустом перемалывая их ядреными, очень белыми зубами. Отхожу от него подальше, так как чувствую, что опять начинает тошнить от голода: скоро сутки, как во рту не бывало ни маковой росинки.
Реут знает это, но еще не было случая, чтобы он с кем-либо из нас поделился сухарем или хлебом из своих регулярно пополняемых запасов. Ведь попадет же такой тип в расчет!
Назаренко тоже хочет есть, но глушит голод куревом, а Умаров — тот ест недозревшую пшеницу.
Вот самолеты улетают, дым понемногу рассеивается, и мы видим, как немецкие танки лавиной катятся на позиции, обороняемые соседним полком, напоминающие сейчас черное безобразно перепаханное поле.
На танки, вынырнув из-за леска, пикируют наши штурмовики. Они идут на штурмовку так низко над землей, что «мессершмитты» даже не могут их атаковать на своих высоких скоростях.
Но танки идут и идут, проламывая нашу оборону. Они даже не задерживаются на ней. Десятки их, больших и малых, уже горят от огня артиллерии, эрэсов, от ударов штурмовиков, и все-таки бронированная лавина не останавливается. Значит, там, где стоял соседний полк, уже никого нет в живых. От этой мысли по спине пробегает холодок.
— Гляди, Серега, — Назаренко дергает меня за рукав, — наши контратакуют.
Да, с высот, полого спускающихся к полю боя, движутся наши танки. За каждым тянется облако пыли и дыма. То и дело в этих облаках вспыхивают желтоватые огоньки, и в линии наступающих взмывают фонтаны разрывов. Их, этих фонтанов, становится все больше и больше, и мы замечаем, что немецкие танки замедляют свой бег, словно они натолкнулись на болото, словно их гусеницы начали вязнуть в зыбкой трясине.
По нашим танкам открывает заградительный огонь вражеская артиллерия. Под прикрытием ее, замечаем, фашисты сначала останавливаются, потом разворачиваются и начинают отходить назад.
— Седьмая рота, — мы не сразу догадываемся, что команда касается и нас, — перебежками, в колонну по два, за мной!
— Расчет, отделить тело пулемета! — Назаренко прыгает в окоп, берет вещмешок, винтовку, коробки с лентами. — Следом за седьмой ротой, вперед!
Настает и наш черед. Командир дивизии вводит свой резерв в бой.
Мы бежим, растянувшись в длинную кишкообразную цепь, по пшенице, уже успевшей налиться ядреными соками земли. Под ногами хрустят ее стебли, янтарно желтые, отсвечивающие на солнце вытканным из золотых ниток ковром.
Мы топчем хлеб, А сами голодные.
Бедный хлеб! Тебя не щадит, не бережет даже война, следом за которой всегда крадется голод.
Впереди горит пшеница. Ее подожгли там, где рвались сейчас бомбы и где до сих пор чудовищными факелами пылают танки. Чужие и наши. Огонь — ему все равно, что жрать. Он и кормилец и палач — этот огонь.
Огненный вал горящего хлеба приближается. Он бежит по степи быстрее, чем мы ему навстречу. Вот-вот мы столкнемся с ним горячими лбами, и ни один из нас не отступит.
Вот он — огонь. Лижет горячими языками наши ботинки и обмотки, тянется к перепачканным глиной гимнастеркам. Но они мокрые от соленого солдатского пота, и тебе, огонь, не зажечь их. Прочь с дороги, краснобородый!
Теперь бежим по сгоревшему хлебу. Из-под ног поднимаются тучи черной пыли, едкий пепел забивается в нос и рот, липнет к мокрым лицам, кажется, вот-вот задохнемся, а Лобанок осе кричит и кричит: «Шире шаг!», «Шире шаг!».
Куда там «шире шаг»! Мы сейчас рухнем в этот пепел, на теплую от огня землю и не только команда, пистолет у виска с приказом «Вперед» но поднимет, например, меня. Но никто не «рухает».
Немцы заметили нас. Первые их мины не долетают, вторые — перелетают. Пятые или десятые начинают рваться в цепи, кромсая осколками разгоряченные бегом тела.
Но батальон он не сбавляет темпа. Для раненых есть санитары, убитым уже не поможет никто.
«Шире шаг!»
«Шире шаг!»
«Шире шаг!»
Гимнастерка на плече треснула, и тело пулемета, ерзая взад-вперед, режет мое тело. Больно и мокро. Черт знает, что там, — кровь или пот? Минуту назад я видел перед собой темную гимнастерку Назаренко, сейчас не вижу ничего. Мы даже не падаем, когда вблизи шлепаются мины. Все равно поздно. А свежие, еще с синим дымком воронки просто перескакиваем. Рядом с ними лежат убитые…
«Шире шаг!»
«Шире шаг!»
«Шире шаг!»
Сколько бежим? Если судить по тому, как устали, — километров десять. Но я-то знаю, что до участка прорыва немецких танков было километра два-три.
— Расчет, стой! К бою!
Назаренко бросает коробки с лентами, вещмешок, кладет на него автомат, который взял у кого-то из раненых, достает из-за пояса малую лопату.
Кеша, еле живой, падает на землю вместе со станком пулемета. Он мне не помощник в данную минуту. Реут лежит бездыханным, уткнувшись лицом в сизый пепел. То ли живой, то ли нет.
Присоединяю тело пулемета к станку, заряжаю своего «Горюнова» и тоже берусь за лопату. По нас по-прежнему бьют вражеские минометчики. Мы на своем лысом бугорке видны им как на ладони, но именно здесь командир седьмой роты приказал занять позицию.
— Реут! — голос Назаренко еле слышен в грохоте лопающихся мин, — доставай лопату, рой окоп.
Кеша смотрит на сержанта ошалелыми глазами, что-то пытается сказать, но с черных, словно опаленных губ срываются одни лишь нечленораздельные звуки.
— Рой окоп, приказываю!
Реут, все так же не поднимая головы, нащупывает за поясом лопату, вонзает ее светлый отполированный землей штык в усыпанный пеплом грунт.
Спешу отрыть для себя хотя бы ямку. На глубину, достаточную для того, чтобы спрятать от осколков не прикрытый сталью каски «тыл».
Удар, Еще, еще, еще. Лопата вонзается все глубже. Благо земля на пологой высотке веками пахалась поколениями крестьян и легко поддается металлу.
Через нас «перекатом» занимают свои позиции петеэровцы с длинными бронебойками на плечах. Это рота противотанковых ружей. Тоже, очевидно, из какого-то резерва. Один из бронебойщиков, крепко сбитый, кривоногий, пробегает метрах в пяти от нас. Я слышу его надсадное дыхание, бряканье солдатских пожиток в вещмешке. Бронебойку он держит на плече, нагнув к земле ствол с квадратной блямбой дульного тормоза.
— Тятькин, правее, к воронке, к воронке, говорю! — раздается позади меня чей-то властный голос, и бронебойщик не оборачиваясь, бежит к воронке, желто-бурым пятном виднеющейся впереди.
— Неужели это Тятькин? Да он, он же.
— Тимофе-ей! Тимофей-ей! — кричу, что есть мочи, потом бросаю лопату, пулемет, свой рубеж обороны и, не отдавая себе отчета в том, что делаю, бегу следом за бронебойщиком.
Но петеэровец все не останавливается. Не слышит? Ведь кругом гремит. А может, это вовсе и не Тятькин?
Близкий разрыв мины заставляет меня нырнуть носом горячий еще пепел, но через мгновение вскакиваю и снова кричу.
Бронебойщик услышал. Он останавливается, поворачивается ко мне перекошенным от напряжения лицом, и вдруг оно меняется, светлеет, кустики бровей взмывают вверх.
— Серега-а! Братука! Серега-а!
Тятькин быстро ставит на землю ружье, обхватывает меня за плечи, тычется давно небритым подбородком в мою щеку, что-то говорит еще, но я не могу разобрать что, так как говорю сам.
А вокруг уже начинается новая заваруха, именуемая боем, и у нас нет больше времени на разговоры, война отнимает его даже в такой вот момент.
— Ты где, Тимофей?
— В роте пэтээр мотострелкового батальона танковой бригады. А ты?
— Пулеметчик вот в этом полку.
— После боя найду. Полина пишет?
— Пишет. А тебе?
— И мне. Будь здоров, Серега! Найду тебя…
Тятькин подхватывает ружье, еще раз окидывает меня взглядом, машет рукой на прощание и бежит вперед.
Мне он кажется одетым во все черное. Это, конечно, от пепла и сажи. Вспоминаю, что медаль на его груди выглядела очень ярко. Наверное, оттого, что гимнастерка казалась черной.
Назаренко и Реут усиленно работают лопатами. Сержант сердитым взглядом оценивает мой поступок и, не задавая вопросов, с хеканьем снова и снова вонзает лопату в грунт.
Мы не успеваем закончить отрывку окопа, как налетают «юнкерсы». Земля опять черными столбами вздымается под небеса. Тучи пела и сажи от сгоревшей пшеницы тянутся туда же вслед за этими черными столбами земли, небо над головами становится темно-лиловым, и все тонет в адском грохоте рвущихся бомб.
От пикировщиков с многопудовым смертоносным грузом наши тела прикрывают только рваные гимнастерки. Защита не ахти какая, поэтому вся надежда на то, что, быть может, и на сей раз штурманы на «юнкерсах» промахнутся и не влепят стокилограммовую фугаску в расчет сержанта Назаренко. Надежда маленькая, но есть. Раньше со штурманами такие вещи случались.
Я изобрел универсальное средство для избавления от страха во время артналетов и бомбежек. Только жаль, что заявить о нем всем открыто, взять патент на авторство стесняюсь. Скромность не позволяет.
А оно — средство — простое. Когда начинается лютая бомбежка, нужно лечь на живот, вцепиться зубами в рукав гимнастерки и закрыть глаза. Что и делаю сейчас.
Сжиматься, как это делал раньше, зимой, я уже не сжимаюсь. Все равно не помогает. Вот почему сейчас и лежу, распластавшись в отрытом наполовину окопе, стиснутый с боков Семеном и Кешей.
Мне сдается, что бомбят теперь только нас, ту самую небольшую высотку, на какие обычно ставят пулеметы.
А если уж авиацию гитлеровское начальство бросило сюда, значит, сюда пришлет и танки, а за ними — пехоту. Значит, прогрызать или проламывать нашу оборону они будут здесь. Ох, Манштейн, Манштейн, ни дна бы тебе, ни покрышки! Нет от тебя покоя расчету сержанта Назаренко!
Когда кончится эта бомбежка? Ведь есть же предел человеческому терпению. Я, кажется, уже прокусил рукав гимнастерки.
Где наши летчики? Где? Эх вы, соколы, герои, орденоносцы, «туды вас сюды», как сказал бы Семен.
Впрочем, я ведь ничего не вижу и не слышу. Быть может, вы уже давно деретесь там, вверху, в километре от моего пехотного затылка, если смотреть на вас по прямой.
Кажется, «юнкерсы» улетают. Но теперь вовсю лупит артиллерия. Эта кладет свои гостинцы чаще, и вероятность попадания одного из них выше, чем у бомбы. Снова вонючий горячий воздух мечется над нашими спинами, а земля качается.
Толкаю Реута локтем в бок. Он, очевидно, не поняв меня, немного отодвигается в сторону. Значит, живой. Назаренко не двигается тоже. Он закрыл голову плащ-палаткой и лежит на боку, поджав под себя ноги. Наверное, считает, что в такой позе поражаемая площадь его тела существенно сократилась.
Итак, мы абсолютно беззащитны против всего, что сейчас происходит вокруг нас, и невольно отдаемся в руки судьбе. Как она распорядится, так и будет. В данный момент она, наверное, выше всех маршалов и генералов, бессильных чем-либо помочь своим подчиненным.
Наша артиллерия пока молчит. Ей будет вдоволь работы, когда немцы начнут атаку. Конечно, было бы неплохо заткнуть глотку хоть половине этих ревущих пушек и минометов врага, ведь есть же специальные дивизионы контрбатарейной борьбы. Но, наверное, и их вытащили на прямую наводку с задачей выбить у Манштейна танки.
Интересно, где сейчас Тятькин? Успел он добежать до воронки или нет? Что, если не успел? От одной мысли об этом мне становится жутковато.
Кажется, все-таки чудеса на свете бывают, ибо то, что произошло несколько минут назад, — чудо: я встретил Тимофея.
Он обещал найти меня после боя. Где? Что это за танковая бригада, в которой служит Тятькин?
Огонь врага постепенно ослабевает. Семен сбрасывает с себя плащ-палатку, приподнимается на четвереньки, с него осыпается земля. С минуту он смотрит вперед, затем отряхивает пыль с каски и, обернувшись ко мне, говорит:
— Кажется, идут, Серега…
Да, это немецкие танки. В желтовато-зеленой окраске они хорошо видны на фоне выгоревшего поля. Если бы не дым от их сожженных при первой атаке собратьев, наверняка можно было бы заметить и пехоту. Одни танки атаковать не будут.
Справа и слева от нас в окопчиках шевелятся стрелки, слышится звон клиньев затворов — это противотанкисты заряжают орудия.
— Седьмая рота, приготовиться к отражению атаки танков!
Команда касается и нас, хотя для выполнения ее в расчете наличествует одна бутылка с горючей жидкостью. Говорят, пулеметчикам никаких других противотанковых средств не положено.
Семен вырыл для бутылки ямочку и на всякий случай припорошил это противотанковое средство землей. Не приведи бог, попадут в бутылку пуля, осколок или камень. Она воспламенится, и запылаешь сам не хуже танка.
Что касается меня, то я должен попасть из пулемета в смотровую щель вражеской машины, как учил Лобанок на задворках хозяйкиной хаты. Теоретически это сделать можно, практически — вряд ли.
— Расчет, к бою! Приготовиться к отражению атаки танков! — Назаренко, сразу посуровевший, выгребает землю из ямки с бутылкой КС, заряжает оружие, я снимаю с «Горюнова» свою плащ-палатку, изготавливаюсь к ведению огня.
До танков еще далеко, можно поискать глазами Тимофея. Вон желто-бурая воронка, но его, кажется, там нет. Хотя, стоп! Там они. Сидят двое: Тимофей и его второй номер. Здорово замаскировались. Тятькин умеет делать это. Я вижу лишь длинный ствол противотанкового ружья. Он ходит из стороны в сторону, Тимофей, очевидно, «прилаживается».
Артиллерийский обстрел наших позиций прекратился, теперь снаряды рвутся позади нас, где-то в районе огневых позиций батарей. Хитрит немчура: хочет подавить наши пушки до того, как атакующие танки достигнут рубежей неподвижного заградительного огня.
Я никогда не видел немецких танков так много и так близко. Они катятся на нас в угрожающем молчании, покачивая тупыми стволами разнокалиберных пушек.
Почему бронебойщиков поставили даже впереди нас, пехотинцев? Не понимаю. Мне жалко Тимофея. Ну что он может сделать со своей «пукалкой», встретившись даже не с «тигром», а с обыкновенным легким или средним танком? Я почему-то не верю в противотанковые ружья. Эх, Тимофей, Тимофей, лучше бы ты находился рядом.
— На пулемет смотри, Кочерин, — отрывает меня от невеселых дум Назаренко. — Какой прицел поставил?
Да я его и не ставил еще. Огонь открою метров с восьмисот. Дальше этой дистанции нечего патроны жечь.
Танки все ближе. Поле ровное как стол, и они идут, идут по нему лавиной, строго соблюдая кем-то установленную дистанцию между машинами. Размерами и очертаниями башен отчетливо выделяются «тигры». За танками, на бронетранспортерах, отдаленно похожих на корыта, движется пехота.
Сколько брони прут на нас эти тысячи лошадиных сил моторов! Сколько взрывчатки упрятано в снаряды за стальными стенками танков! А человеку ведь достаточно одного крохотного — с горошину — осколка.
— Как вы тут, братья-славяне? — к нам в окоп спрыгивает комсорг батальона Федя Пастухов. Карие глаза озорно блестят, каска откинута на затылок, в руке — белый от пыли пистолет.
— Ничего, дышим пока. — отвечает за всех Назаренко. — Какова обстановочка в общем и целом, товарищ младший лейтенант?
— За этим и пришел, чтобы рассказать, но, видно, не успею, — комсорг кивает в сторону танков. — В общем танков, самолетов, пехоты у них набили за эти два дня много. Очень много. У меня тут, — младший лейтенант хлопает ладонью по старенькой полевой сумке, — лежит газета со сводкой Информбюро, после боя почитаю.
А пока приказ один: держаться до последнего вздоха и бить, бить, бить фашистов. Это и твое комсомольское поручение, Кочерин. Уяснил?
— Уяснил.
— Ну, орлы, наматывайте нервы на кулак. Я тут рядом буду, в седьмой. Там замполита убило…
— Товарищ младший лейтенант, — кричу ему вслед, — а бои-то на всем фронте большие идут?
— Больше некуда. Если по фронту измерять, то километров на тысячу будет. Потом расскажу.
— Ни хрена себе! — Назаренко качает головой и свистит.
Впереди катящейся на нас лавины вражеских танков вспыхивают черные султаны, и до высоты докатывается дроботный звук артиллерийских выстрелов. Внезапно султанов становится во много раз больше: открывают огонь «катюши». Из-за наших спин с грохотом ныряют на танки «илы», оранжевые хвосты их реактивных снарядов косым дождем устремляются к танкам, скрытым от нас в эту минуту стеной земли, огня и дыма.
Остановились? Отходят назад? Нет, не отходят. Танки увеличивают скорость, чтобы быстрее ворваться на наши позиции, и тогда артиллерии, «катюшам», «илам» нельзя будет вести по ним огонь, чтобы не побить и нас. Это немцы хорошо знают.
Теперь до танков с полкилометра. По ним уже бьют орудия прямой наводки, закопанные в землю тридцатьчетверки, противотанковые ружья. Нам стрелять пока бесполезно. Наша цель — пехота, а ее еще не видно.
Новый залп «катюш» опять закрывает волну атакующих, и, когда дым рассеивается, мы видим гитлеровцев уже метрах в двухстах. Танки горят. Сколько? Много. Горят и бронетранспортеры. С них выпрыгивают пехотинцы. Прицелившись, я посылаю туда первую длинную очередь.
Внезапно я замечаю Тятькина. Уверен, что именно его. Но одного, уже без второго номера. Прижимая к туловищу противотанковое ружье, он бежит вдоль фронта вправо. Очевидно, к брошенному кем-то окопу. Спрыгнув в него, он быстро изготавливается к стрельбе и бьет по ближайшему танку.
Пуля рикошетирует от брони, огненным клинком взмывает вверх, но вторым выстрелом Тимофей зажигает вражескую машину. Она окутывается дымом, из-за которого показывается следующий танк. Он мчится прямо на окоп Тятькина, поднявшегося ему навстречу. Без ружья, наверное, с гранатой в руке. У левой гусеницы танка сверкает вспышка, но он все-таки идет и через мгновение уже начинает вертеться на окопе.
— Тимофей! Тятьки-ин! — бессознательно, слепой от гнева, кричу я и, довернув пулемет, бью по танку. Трассирующие пули царапают его броню. Я должен, должен хоть чем-то помешать этому озверевшему вражескому танкисту, но мне мешает Назаренко.
Рывком нечеловеческой силы он отбрасывает меня прочь от пулемета, берется за рукоятки и открывает огонь по пехоте.
Уткнув лицо в землю, я лежу рядом с ним. Слезы ручьем катятся по черным от грязи щекам, над головой свистят пули и осколки, но мне на них сейчас наплевать. Я ничего не вижу, ничего не хочу видеть, не могу видеть: перед моими глазами — только Тимофей, поднявшийся из окопа навстречу танку, да груды желтоватой земли под отполированными до зеркального блеска траками.
— Патроны давай, салага полоротая, — орет на меня Семен, испепеляя взглядом.
Бегу к окопчику, где находится пункт боепитания. Это рядом.
Когда возвращаюсь назад, Семен с Реутом уже устанавливают пулемет в воронке от бомбы, метрах в десяти левее прежнего окопа. На такую большую воронку танк не рискнет наехать, в ней можно запросто застрять.
Теперь немецкие танки, средние и малые, бьют по нас, по пехоте. В дело пущены пушки, пулеметы, и мы буквально тонем в дыму, в копоти, в тучах песка, пыли, сажи.
Я ложусь за пулемет, Назаренко мне помогает, Кеша набивает новые ленты. Когда хоть на мгновение в прицеле показывается вражеская пехота, я тут же шлю в нее очередь за очередью и вижу, что пули ложатся точно в цель. Пехота уже оставила бронетранспортеры и движется в атаку вслед за танками, щедро поливая нас автоматным и пулеметным огнем.
Некоторые из горящих танков находятся так близко, что, кажется, я чувствую на лице жар от этих огненных плюмажей над их башнями.
А грохот нарастает. Мы уже слышим рев накаленных огнем и зноем моторов, пушки и пулеметы бьют по нас уже в упор, и все-таки продолжаем стрелять, отсекая пехоту от танков.
Пулеметчик, пока он жив, не имеет права прекратить огонь.
А мне пришлось прекратить. Едва сержант успевает вставить новую ленту, как «Горюнов» подпрыгивает вместе со мной, Назаренко, землей, на которой стоит он и лежим мы, и все валимся на дно воронки, на Кешу, сброшенные туда взрывной волной.
— Все целы? — Семен поднимается на четвереньки, шарит руками по земле, отыскивая каску. Глаза его закрыты, с бровей струится песок.
— Все. Кажется, все, — хриплю я, не соображая, что произошло.
— Пулемет на позицию! — Семен отирает ладонями лицо и берет «Горюнова» за колеса. Наша машина, кажется, цела. Хорошо сработана.
Мимо воронки проползает танк. Грунт под ним оседает, сыплется на нас.
Неужели фриц заметил нас и нарочно наехал на кромку воронки? Наверное, так. Вражеская машина делает разворот на месте, и земля, выброшенная взрывом бомбы, снова оказывается на нас. Если немец-механик сделает еще один такой трюк, нам конец.
— Живыми зажарю, сволочи! — кричит Назаренко, выбираясь из-под обрушенной на него груды земли. Когда это ему удается, рывком выскакивает из воронки.
Куда он? Не знаем. Фашистские танкисты, видимо, решили, что с нами покончено. Ревя мотором, танк снова устремляется вперед и тут же вспыхивает. Бутылка с горючей жидкостью, брошенная рукой сержанта Назаренко, сделала свое дело.
— Горит, горит, гад! Эй смотрите, горит! — Назаренко стоит на коленях позади танка, еще продолжающего двигаться вперед, — Серега, давай сюда автомат, сейчас выскакивать будут!
Семен сдержал слово. Он не дал гитлеровцам выскочить из машины, поджарил живьем.
Мы устанавливаем «Горюнова» на место уже под пулями автоматчиков. Бой с немецкой пехотой кипит слева и справа. Вражеские танки прорвались через наш передний край, но пехота отстала, и сейчас мы накрепко прижимаем ее к земле.
«Горюнов» стучит, выбрасывая из горячего ствола десятки пуль в секунду. Стараюсь не думать о танках, тех, что за спиной. Ни один из них не рискнет повернуть на помощь пехоте, подставить корму под наши пушки.
— Лупи, Серега, лупи их, родной! — ошалело кричит Назаренко. Автомат в его руках мелко вздрагивает, каска слетела с головы, но Семен не замечает этого. Даже Кеша и тот, кажется, перестал бояться, пригибать голову к земле, направляя ленту в приемник магазина.
Солдаты противника начинают отползать, пятиться, потом короткими перебежками отходят к бронетранспортерам. Сейчас мы деремся с немецкой пехотой один на один. Никто не вмешивается: ни танкисты, ни летчики, ни артиллеристы. Ну, фрицы, кто кого? Что, пятитесь? Кишка тонка, да?
Давай, милый «станкач», давай «Горюнов». Пусть выдержит твой стальной ствол, а мы уж как-нибудь продержимся.
Начинают сдавать назад и бронетранспортеры, прикрывая лбами и бортами пехоту. Скоро огромные чадные факелы над горящими танками скрывают от нас немцев.
Их много, горящих танков. Одни пылают впереди, другие прямо на позиции роты, третьи где-то там, в глубине обороны. Особенно надоедает удушливой вонью тот, который поджег Семен. Он горит, потрескивая, как сухостой в лесу. Рядом валяется сорванная взрывом боеприпасов башня.
Тишина. Она словно и не наступила, а просто взяла да и упала на нас с небес, откуда-то от самого солнца, равнодушно глядящего на то, что творится на земле, бледно-желтым немигающим глазом.
Земля дымится. В сотне шагов ничего не видно. Не видно и того окопа, над которым крутился немецкий танк. Что с Тимофеем? Неужели родная земля, его постоянная защитница на дорогах войны, навеки укрыла его в себе? Сбегать бы туда. Ведь рукой подать.
Но об этом и думать нельзя. В любое мгновение немцы могут вынырнуть из-за этого черного полога пепла и дыма и начать новую атаку.
— Командиров взводов ко мне! — слышится голос командира седьмой роты.
— Кочерин, Реут, быстро посчитайте патроны, — Назаренко отдает распоряжение, не отрывая глаз от нейтралки.
— Одна полная лента и россыпью еще полсотни, — докладываю Семену.
Сержант сжимает челюсти, крутые желваки ходят под черной от копоти и щетины кожей щек.
Триста патронов для пулемета — это как голодному быку горошина. На пункте боепитания роты я взял две последние цинки.
Патронов нет и не будет. Немецкие танкисты, стоящие у нас за спиной, не так воспитаны, чтобы пропустить машины или повозки с боеприпасами из тылов полка к батальону. Да и где они, эти тылы? Мы ведь не знаем, как глубоко вклинились вражеские танки в нашу оборону.
Прибегает Лобанок. За ним пулеметчики второго расчета волокут «Горюнова». Хобот его станка помят, вертлюг оторван. Значит, по «станкачу» прокатился танк.
Старшина прыгает в воронку, мы сползаем следом. Он оглядывает нас поочередно, как это всегда делал на вечерней поверке, потом говорит.
— Значит, так, все пока живы. — Лобанок улыбается, гладит черной сухонькой ладошкой губы, словно торопится смахнуть с них неуместную улыбку.
— Получен приказ комбата: пробиваться к своим. Мелкими группами. Строго на восток. Прямо через немецкие боевые порядки танков.
— Они что там, рехнулись? — Назаренко вскакивает, колет старшину холодными синими горошинками глаз. — Сколько людей положили, а теперь отходить? Да я их всю родню…
— Охолонь, Семен, — старшина говорит на удивление спокойно, чего с ним в подобных ситуациях я раньше не замечал. — В седьмой роте в живых остался двадцать один человек. Третий взвод целиком подавили танки, всех позасыпало, кто не успел попрятаться в воронки от бомб. Патронов по полтора десятка на винтовку. На автоматы — и того меньше. Гранат нет. Сколько продержимся? Умирать, друг Семен, тоже нужно с пользой.
— Но ведь там это… танки? — подаю голос я, хотя сам не узнаю его: от одной мысли о том, что придется пробираться через боевые порядки немецких танкистов (да еще в полдень!), у меня пропал голос.
— Да, Кочерин, танки. Но комбату не откажешь в здравом смысле. Балки поблизости нет, ровное поле. Это раз. Второе: немецким танкистам и в голову не может прийти, что мы будем прорываться через них. И третье — все они сидят закупоренные в свои коробки и ничего не видят. Этим мы и обязаны воспользоваться. Все. Разговоры окончены. За мной!
Мы вылезаем из воронки и перебежками, волоча за собой пулемет, делаем первые шаги на восток. В последний раз оглядываюсь туда, где навстречу танку поднялся Тятькин. Но там только дым. Из груди вырывается тихий стон.
Кажется, его никто не слышал.
Вот они, немецкие танки. Стоят, словно темные копны, посреди черного поля. Здесь пшеница местами еще горит, и над землей висит сизоватое облако, скрывающее даже горизонт.
Мы делаем короткие перебежки, метров по двадцать — тридцать, ложимся, переводим дыхание и бежим вновь. Справа и слева от нас группками перебегают стрелки, кое-где видны и бронебойщики, несущие по двое низко над землей тусклые вороненые стержни противотанковых ружей.
Как помогает нам опять родная дымящаяся земля! Чернью с головы до пят, мы еле видны на ней. А если учесть, что перископы немецких танкистов повернуты на восток, то мы окажемся в поле их зрения не скоро.
Как-то незаметно свыкаюсь с обстановкой и не чувствую особого страха. Желаю лишь одного: чтобы хватило сил хотя бы минут на десять. И еще: чтобы сейчас не налетели наши штурмовики. Тогда совсем кисло будет.
Не знаю, по чьему-либо приказу или просто так совпало, но на помощь нам неожиданно приходят артиллеристы. Они открывают методический огонь с закрытых позиций по немецким танкам. Это здорово! Теперь танкистам не до нас. Они будут сидеть на своих местах и дрожать, ожидая шального снаряда в башню. Без пехоты, которую мы сумели отсечь, они не двинутся. Это не сорок первый год, и нашу оборону они еще не «прогрызли».
Лобанок лежит впереди меня, оглядываясь по сторонам. Он, очевидно, что-то замышляет. Мысленно прошу одного, чтобы старшина «позамышлял» подольше, а мы отдохнем. Если он не сделает этого, — мне конец, сердце не выдержит, я задохнусь от дыма и навсегда рухну на эту черную обугленную землю.
Мы, оба расчета, лежим в едва заметной ложбинке позади горящего танка. Маскировка, лучше которой сейчас не пожелаешь. Рвутся снаряды. Наши снаряды, но от этого они не менее опасны. Рвутся не часто, потому и называют огонь методическим.
— Слушать меня всем, — говорит старшина, когда замечает, что свист в наших дыхательных горлах прекратился и мы хоть что-то начинаем соображать. — Приказ: бегом, без остановки прорываться к своим. Прикидываю, тут не больше километра, который под прикрытием артиллерии мы должны одолеть единым духом. Своих снарядов не бояться. Вперед!
Лобанок по-уставному подтягивает к себе винтовку, сдвигает ноги и пружинкой вскакивает. Мы с Реутом — следом. За нами, гремя коробками, топает Назаренко.
…Мы бежим и бежим, не видя впереди себя ничего. Под ногами хрустит пшеница, полосу огня мы уже миновали. Он пожирает пшеницу уже где-то позади нас. «Горюнов» легко подпрыгивает на комьях земли, но держится на колесах стойко, не валится. Снаряды рвутся далеко за спиной, стена дыма закрывает нас, немецкие танкисты, конечно, не видят эти крохотные группки русской пехоты, бегущие по пшеничному полю под палящим солнцем. Молим бога об одном, чтобы свои не приняли нас за немцев и не ударили из пулеметов.
Сколько бежим — не знаем. В сознании все помутилось, мозги встали набекрень, залитые потом глаза ничего не видят, из растрескавшихся губ сочится кровь, сил хватит, наверное, еще на минуту.
— Куда претесь!..
Столь вежливое обращение возвращает к реальности, прихожу в сознание. — Левее, левее, мины тут…
Перед нами на четвереньках, прикрывая собой зеленые деревянные ящички, стоят саперы в защитных маскхалатах. Я замечаю одного, немолодого, рыжеусого, с воспаленными красными глазами, делаю еще шаг, — другой и валюсь прямо на него.
Кто-то, кажется, Лобанок, кричит:
— Всем в траншею! В траншею всем, быстро!
Кто-то тащит меня, держа за подмышки, мои каблуки пашут землю, руки болтаются как плети. Люди, отпустите меня. Дайте полежать на земле. Я не ранен, не контужен. Сейчас я пойду сам.
Вот что мне хочется сказать, но сил для этого нет. Люди все волокут и волокут меня. Впрочем, люди — это, кажется, один сержант Назаренко.