ДЕВУШКА ИЗ ОСВЕНЦИМА (№74233). Подготовил к печати Осип Черный.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДЕВУШКА ИЗ ОСВЕНЦИМА (№74233).

Подготовил к печати Осип Черный.

16 августа 1943 года немцы окончательно ликвидировали Белостокское гетто. Всех еще уцелевших собрали и повели в тюрьму в Гродно. Там мы пробыли два дня, а оттуда нас повезли дальше. На каждой машине по 60 человек. По дороге отец мой умер, а мы, — родные мои и я, — приняли морфий, который я давно приготовила. Мой брат дал своему сыну, тринадцатимесячному ребенку, люминал в соответствующей дозе. От тряски морфий на нас не подействовал, и мы, измученные, прибыли в Ломжинскую тюрьму. Ребенок брата скончался.

В тюрьме нас продержали три месяца. 18 ноября 1943 года нас вывели во двор, записали фамилию и специальность каждого и повезли на вокзал.

Мы приехали в район Данцига. Высадили нас из вагонов в лесистой местности, где нас ожидали эсэсовцы. Рефлекторы освещали дорогу в лагерь. Нас подгоняли криками. Мужчины шли отдельно от женщин. В лагере нас передали в руки старшей лагеря — капо. Приближаясь к бараку, я почувствовала сильный запах серы. Мне стало понятно, что это — наш конец. Все было безразлично. Угроза смерти слишком часто висела над нашими головами, и я думала: ”Только бы поскорей”. На следующее утро нас повели в баню. Все наши вещи отобрали, всех переодели в лагерную одежду, дали номера и отвели в барак. Получали мы хлеб два раза в день. Кое-кто стал надеяться на то, что нас решили оставить в живых — как доказательство того, что Гитлер не уничтожает людей. Надо заметить, что в Штутгофе живых не сжигали. Уже позже, в Освенциме, я узнала от одной заключенной, прибывшей из Штутгофа через полгода после меня, что и там стали сжигать заживо.

Вскоре начали поговаривать о том, что отсюда нас повезут в другое место, скорее всего — в Освенцим. Мы снова переживали тяжелые дни.

10 января 1944 года нас погрузили на открытые вагонетки. Время от времени я посматривала в сторону мужчин, стараясь отыскать брата. Нас везли часа три. Подъехали мы к какой-то станции, и там нас погнали к пассажирским вагонам. 12 января мы прибыли в Освенцим.

Подъезжая к Аушвицу — Освенциму, мы увидели множество людей, работающих на дороге. Это немного улучшило настроение: значит, это не фабрика смерти, и люди живут здесь. Что немцы специально используют заключенных на тяжелых работах, создавая невыносимые условия, чтобы те скорей погибли, об этом мы тогда еще не знали. Сойдя с поезда, я бросила последний взгляд на брата, которого погнали вместе с другими мужчинами.

После часа пути мы подошли к воротам. Громадный лагерь, разделенный проволокой на много полей, производил впечатление целого города.

Возле ворот в деревенском доме была своего рода канцелярия. Нас подсчитали, и ворота за нами закрылись — навсегда. Нас привели в барак для ночлега. Ни коек, ни стульев не было. Пришлось сесть на голую землю. Вечером пришли комендант лагеря Гесслер и его правая рука Таубер. Нам велели построиться по пять человек; каждую из нас оглядывали пристально и спрашивали про специальность. Специальности некоторых, в том числе и мою, записали. На следующий день пришел снова главный палач лагеря Таубер. Девушки, старые заключенные, вытатуировали нам номера на левой руке. Мы перестали быть людьми. К вечеру нас повели в баню — ”заулу”, раздели и погнали под душ мыться.

Перед этим сняли машинкой волосы. Счастливыми оказались те, специальности которых были вчера записаны Гесслером. Все остальные выглядели ужасно. Девушки, оставшиеся без волос, плакали. Одна из персонала, указав на большое пламя, подымавшееся к небу, сказала: ”А знаете, что это такое? Вы тоже туда пойдете, там вам ни волосы, ни вещи, которые у вас отобрали, не понадобятся”.

После купания нам дали старое грязное белье и деревянные ботинки. На верхней одежде провели красной краской во всю длину полосу, пришили номера; затем нас направили в комнату — ”шрайбштубе”, находившуюся при бане. Каждая из нас получила в картотеке, кроме своего имени, имя ”Сара”. Я, не понимая в чем дело, сказала, что меня так не зовут; записывавшая иронически усмехнулась и сказала, что так хочет Гитлер. Опять нас построили по пять человек и погнали в так называемый карантинный блок.

Блок был поделен на ”штубы”, и за порядок в каждой ”штубе” отвечала штубовая. Спали мы на нарах, по пять-шесть человек в ужасной тесноте; когда мы, указав на пустовавшие нары, стали просить, чтобы нас переместили, нам ответили руганью и побоями. Поднимали нас в 4 часа утра, гнали в кухню за чаем, затем делали подсчет всех на блоке. Подсчет назывался ”аппель”, подсчитывали два раза в день: утром и к вечеру, когда люди возвращались в лагерь с работы. Эти ”аппели” длились по 2-3 часа каждый, невзирая на дождь, снег и холод. Мы стояли в абсолютной неподвижности, промерзшие и измученные. Тех, кто заболевал в результате этого, забирали в больничный блок, и там они пропадали.

18 января мы услышали вдруг свистки по лагерной улице и крики ”Блокшперре!” Выходить из блоков было запрещено. Всего шесть дней прошло со времени нашего прибытия в Освенцим.

Никто не объяснил нам в чем дело, но по лицам начальниц мы поняли, что должно произойти что-то нехорошее. Построили нас, подсчитали и повели в ”заупу”. Там велели раздеться и стали пропускать перед Гесслером и врачом. Некоторых, в том числе и мою мать, записали. Вернувшись, мы узнали, что эта сортировка означала ”селекцию”. Это было самое страшное слово в лагере: оно означало, что люди, сегодня еще живые, обречены на сожжение. Каково было мое состояние — я знала, что теряю мать и не в силах была помочь ей. Мать утешала меня, говоря, что свой век она уже прожила и что ей жалко лишь нас, детей. Она знала, что та же участь ожидает и нас. Два дня после селекции держали их на блоке, кормили как и нас, и 20 января пришли за ними и забрали на специальный блок смерти (блок А 25 а). Там собрали несчастных со всех блоков и на машинах отвезли в крематорий. Во время вечернего ”аппеля” нехватало на нашем блоке многих. Пламя в небе и дым говорили о том, что в этот день, 20 января, сожгли многих невинных несчастных людей; в их числе была и моя мать. Единственным моим утешением было то, что и я погибну, а они избавлены уже от страданий.

Проходили тяжелые дни. Не раз мы подвергались избиениям. Жаловаться не имело смысла. В лучшем случае — новые побои, стояние на коленях в блоке или перед блоком по нескольку часов, независимо от погоды. Штубовые гоняли нас на кухню, и мы должны были тянуть за них тяжелые котлы. Даже для здоровых мужчин эта работа была очень тяжелой. Ни мыла, ни воды не давали и не было никакой возможности поддерживать чистоту. Чтобы умыться, надо было идти в так называемую ”Бадраум”: вели нас туда целым блоком, и умыться надо было в продолжении 3—5 минут.

Обычно людей из карантинного блока определяли на работу после 5-6 недель. Нас взяли на работу раньше. Большинство девушек, прибывших в одном транспорте со мной, пошло работать на фабрику ”Унион” (фабрика снарядов): меня же как фармацевта послали на другой блок, оттуда должны были снова затребовать на работу. Так мы расстались с карантинным блоком. Но он не остался пустым: ежедневно прибывали новые жертвы из Польши, Франции, Бельгии, Голландии и других стран. В то же время очень много людей умирало. Смертность доходила до 300-350 человек в день. Свирепствовал тиф, дизентерия, вши царствовали над нами.

В новом блоке был тот же порядок, что и в первом. Те же надписи на стенах, требование соблюдения чистоты; такое же отношение блоковой и штубовых к нам. Когда я попала туда, меня стали спрашивать, каким образом я, новая, имея такой большой номер, сумела сохранить длинные волосы. Когда я объяснила, что причина в моей специальности, мне с иронией сказали: ”Ну, теперь жди, пока тебя вызовут на работу по твоей специальности”. Позже я поняла, в чем дело: для того, чтобы устроиться на такую работу, надо было иметь протекцию, а для этого дать взятку (”подарок”) тем, от кого это зависело. Для ”подарка” надо было уметь ”организовать”, то есть красть. Я этого не умела и вынуждена была ждать. Отдыхать не разрешали... Приносить и выносить котлы, убирать блок стало моей обязанностью. Если бы я возражала, я бы попала в очередную селекцию. Ввиду того, что в блоке должно было быть ”райн” (чисто), нас по целым дням не впускали туда, держали в маленькой натопленной комнатке. Нас выгоняли из блока даже в сильнейшие морозы. Лишь после вечернего ”аппеля” продолжавшегося 1,5-2 часа, нам разрешали войти внутрь. Следили за тем, чтобы на полу, который был из цемента и который мы несколько раз в день промерзшими руками, обливаясь горькими слезами, мыли, — чтобы на этом ”паркете” не было следов грязи.

Но и этого было мало: не нравилось то, что мы мало заняты и нас решили использовать на тяжелой работе. По 4—5 раз в день мы должны были ходить за 3 километра и приносить тяжелые камни, которыми другие женские команды мостили лагерь. Собирали женщин со всех блоков — тех, кто не работал на определенных местах. Нас подсчитывали у ворот, там присоединялся к нам пост — немец с собакой, и под градом ругательств нас гнали к месту, где лежали камни. Каждая старалась найти камень поменьше. Но это не удавалось — нас проверяли и били. Наблюдали за нами, кроме поста, женщины-”айнвайзерки”. Айнвайзерки были заключенные немки, в большинстве своем — проститутки. ”Айнвайзерку” можно было подкупить — пачки папирос было достаточно; но для того, чтобы эту пачку раздобыть, надо было снова уметь ”организовать”. Работа была очень тяжелая. В таких условиях я проработала пять недель и больше не могла, так как ноги страшно распухли, а я совершенно не в состоянии была ходить. В блоке тоже нельзя было оставаться, потому что приходили проверять, все ли вышли на работу: работать обязаны были все — больным места не было: этих отправляли на специальный блок для больных — ”ревир”. В то время ревир обозначал смерть — редко кто возвращался оттуда. В ”ревире” люди еще сильней заболевали, заражались друг от друга, истощались и в результате умирали.

Еще одна опасность была в ”ревире” — селекция. В случае селекции в первую очередь подвергались этой опасности люди, лежавшие в ”ревире”. Но у меня выхода не было. Зная все, что мне угрожает, я тем не менее попросила шрейберку нашего блока отправить меня в ”ревир”. Новая обстановка, новые звери. Мне дали койку еще с одной больной. Увидя, что все ее тело в прыщах и ранах, я разрыдалась. Я знала, что под одним одеялом с ней я заражусь. В то время людей съедала чесотка. Чесотка, которую в нормальных условиях ликвидировали в течение 2—3 дней, здесь длилась без конца. Кроме того, достаточно было во время селекции иметь на теле несколько следов этой болезни, чтобы быть сожженной. Я умоляла сестру, чтобы мне дали другую койку. Она уступила после долгих упрашиваний. Лежала я в ”ревире” 3 недели. Чаем, который давали по утрам, я мыла себе лицо и руки. Два раза в неделю я за две порции хлеба покупала горячую воду, чтобы помыться лучше. Делала я это по ночам. Два дня приходилось жить совсем без хлеба, чтобы быть сравнительно чистой. Я не в состоянии описать удивление моих товарок по блоку, которые увидели меня снова там.

После того, как выписывали из ”ревира”, вели в ”заупу” (баню), там мылись и получали одежду — тряпье. Снова надо было начинать ”организовывать” себе более порядочные вещи. Надо было отказаться от хлеба, чтобы за него ”купить” себе одежду.

Вещи эти покупались у тех, кто занимался сортировкой багажа транспортов, приходивших без конца в Освенцим. В таком же самом положении бывали мы после так называемых ”энтляузунгов” (дезинфекция блока и людей от вшей). Нас вели тогда в ”заупу” купаться, а вещи забирали и дезинфицировали в паровых котлах. После такой дезинфекции получали мы не вещи, а тряпье, и надо было снова все приобретать сначала.

После ”ревира” меня определили на работу в ”веберай” (ткацкую). Мне пришлось плести косы из отходов тряпок, кожи, резины. Надо было выполнять норму во что бы то ни стало, а для этого необходимо было достаточное количество сырья. Но и сырье надо было ”организовать”, то есть, давать папиросы или другие вещи ”айнвайзеркам”, наблюдавшим за работой. Кроме ”айнвайзерок” за нами наблюдали также женщины СС ”ауфзеерки”, также любившие подарки. Плохо пришитый номер на платье, отсутствие красной полосы (штрайх) на верхней одежде бывали достаточной причиной для того, чтобы такая ”ауфзеерка” записала номер ”провинившейся” и номер блока, в котором она жила. Записывали также номера и за разговоры с мужчинами, и за найденные письма от них. На следующий день вместо старой работы отправляли в специальный блок. Люди этого блока носили красный кружок на спине. Оттуда посылали заключенных на еще более тяжелые работы.

Тут я должна описать, в какой обстановке мы выходили на работу. Подъем бывал в четыре часа утра. Очередная дежурная отправлялась на кухню за чаем. После того как койки были убраны и чай выдан, нас выгоняли на ”аппель”. Мыться уже не было времени. После аппеля люди, выходившие на работу за пределы лагеря, строились по пять человек на лагерной улице (Лагерштрассе). Там снова разные ”капо” по несколько раз подсчитывали нас и затем подводили к воротам лагеря. У ворот играл оркестр. Он состоял из заключенных девушек. Когда я в лагере в первый раз услышала музыку, я заплакала, как ребенок. Музыка и пламя, пылавшее в небе: кто мог это придумать? К вечеру, когда люди возвращались с работы, их встречал тот же оркестр. Отдыхать нельзя было, надо было еще стоять 1,5—2 часа на ”аппеле”. В то время и позже вечерний ”аппель” длился долго, потому что почти ежедневно происходили побеги мужчин — из тех, которые выходили за пределы лагеря на работу. О побегах мы узнавали по вою сирены. Мы радовались тогда, и хотя в эти дни проверка продолжалась особенно долго, мы охотно стояли на аппеле. Я проработала в ”веберай” всего три дня, а затем попала на работу в ”ревир”. Попала потому, что в картотеке я числилась, как медработник. Без протекции и взятки это было редчайшей удачей: гигиенические условия на этой работе были лучше и, кроме того, не надо было ходить на работу за пределы лагеря, иначе говоря, не надо было проделывать по 16 километров в день. А самое главное было то, что в ”ревире” я работала в интересах несчастных заключенных. Ежедневно нас навещал лагерный врач Менгеле. На совести этого бандита — сотни тысяч людей. ”Ревир” находился в лагере, но был изолирован от лагеря проволокой. ”Ревир” занимал 15 блоков. Он был своего рода государством в государстве.

Начала я работать там 21 апреля. Через несколько дней, после вечернего ”аппеля”, раздались свистки и крики: ”Лагершперре” — селекция! Наступила кругом тишина, тишина перед бурей. Мне уже было понятно, что она означает: я знала, что завтра утром многих больных не увижу в блоке. С чрезвычайной пунктуальностью подъехали машины, начали вытаскивать обреченных на смерть. Активно должны были участвовать в этом блоковая и ночная смены. Крик и плач. И вдруг раздалась древнееврейская песнь ”Гатиква”[66]. Подъехало еще несколько машин, затем воцарилась тишина. Ужасно было находиться так близко, все слышать и не иметь возможности помочь! Эта селекция была проведена так же, как и предыдущая, и за несколько дней до нее по усмотрению врача Менгеле были записаны номера несчастных больных, предназначенных к сожжению.

После селекции работа продолжалась по-прежнему. Приближались самые тяжелые дни. Ежедневно прибывали большие транспорты евреев почти из всей Европы; больше всего прибывало евреев в это время из Венгрии. Раньше транспорты останавливались на станции Освенцим. Там их разгружали, там же проходил отбор, и ”счастливые” входили в ворота лагеря, а остальных, приговоренных к смерти, отвозили на машинах прямо в крематорий. Но это показалось немцам невыгодным, и от железной дороги в Освенциме построили силами заключенных ветку, которая вела к самим печам. Рельсы проходили параллельно ”ревирным” блокам и находились от нас всего на расстоянии 150—200 метров. Мы непрерывно наблюдали жуткую картину: в день прибывало по 8-9 поездов; их разгружали, багаж оставался лежать вблизи рельсов; несчастных людей, не имевших понятия о том, что с ними сделают, отбирал шеф палачей д-р Менгеле. В это лето Менгеле имел много работы. Люди, выходившие из вагонов, совершенно не представляли себе, что их ждет... За проволокой им были видны девушки в белых передниках (это были мы, работники ”ревира”); если они прибывали утром, они слышали звуки оркестра, они видели партии девушек, идущих на работу за пределы лагеря (ауссенкомандо). Вряд ли прибывшие понимали, куда их ведут. Между тем, их вели в крематорий. Там их раздевали в большом зале, давали кусок мыла и полотенце и, говоря им, что они идут в баню, на самом деле, загоняли в газовую камеру; там их с помощью газа убивали. Мертвые тела сжигали. Этим делом занимались только заключенные мужчины, принадлежавшие к так называемым ”зондеркомандо”. Но им приходилось здесь работать недолго: после одного—двух месяцев этих людей тоже сжигали и заменяли другими, которых ожидала та же участь. Как страшно было смотреть на идущих без конца в сторону крематория женщин, мужчин, стариков и детей. Они настолько не понимали того, что их ждет, что сокрушались о своем багаже, оставленном на дороге. Транспорты в это время приходили так часто, что багаж не успевали убирать; гора вещей росла, а их хозяев в живых уже не было... В период прибытия венгерских транспортов д-р Менгеле при отборе сохранял жизнь детям-близнецам, независимо от их возраста.

Кроме того, заинтересовался Менгеле и семьей карликов; они даже потом пользовались его симпатией. Следует отметить, что у нас в ”ревире” находились и ненормальные; два раза в неделю их возили в мужской лагерь в Буне, расположенный в 10 километрах от нашего лагеря: там производили над ними разные эксперименты. Этим делом занимался врач Кениг. Даже в то время, когда в крематории уже не сжигали, а стали сжигать просто во рвах, кладя людей на бревна и обливая керосином, в это же самое время садисты Менгеле и Кениг занимались своими ”научными” опытами. Опыты проделывались и над заключенными — женщинами и мужчинами.

Страшное это было лето 1944 года: бесконечные транспорты прибывали каждый день. Одновременно уходили транспорты заключенных мужчин и женщин из Освенцима в Германию на разные работы. Было ”горячее” время: Германия нуждалась в рабочей силе. Многие уезжали охотно, убегая от освенцимского ада. Настроение наше поддерживало то, что ежедневно стали нас навещать ”птички” — советские самолеты. На лагерь они бомб не сбрасывали, но два раза бомбы попали в эсэсовские бараки, где было, к нашей радости, довольно много жертв. Мы чувствовали, что фронт приближается. Побеги стали ежедневными. Однажды вечерний ”аппель” продолжался очень долго. Завывала сирена. Сначала мы подумали, что это налет, но вой был совсем другой — продолжительный. После долгих подсчетов оказалось, что не хватает одной заключенной в нашем лагере и одного заключенного в мужском. Как потом мы узнали, бежала бельгийская еврейка Маля, занимавшая большой пост: она была ”лауферкой” — направляла на работу тех, кто выходил из ”ревира”. Она была человеком в подлинном и высоком смысле этого слова и решительно всем, кому могла помогала. Маля сбежала вместе со своим другом поляком. Через несколько дней их поймали в Бельске. Они были одеты в форму СС и имели при себе оружие. Их привели в Освенцим и посадили в темницу — бункер. Немцы пытались узнать от них что-нибудь, но те не выдали никого. 21 августа мы увидели, как Малю, избитую, измученную, в лохмотьях привел эсэсовец в наш лагерь. Ее должны были повесить на глазах у заключенных. Она знала об этом. Она знала также, что ее друга уже повесили. Тогда она ударила сопровождавшего ее гестаповца, выхватила спрятанное в волосах лезвие бритвы и перерезала себе вены... Казнить эту девушку-героиню немцам не удалось.

По мере того как фронт приближался, немцы все больше нервничали. В крематориях перестали сжигать людей. Мало того: чтобы не оставлять следов своих преступлений, немцы уничтожили машины смерти. Один крематорий за другим взрывали. Казалось, варвары вспомнили о неизбежной расплате. Даже условия были кое в чем улучшены. Правда, на питании это не отразилось. Наш ”ревир” перевели на поле лагеря Биркенау, где раньше находились

17 тысяч цыган, которых сожгли еще летом. Хорошей стороной нашего нового места было то, что мы оказались между двумя мужскими лагерями. И так приятно и в то же время горько бывало, когда мы после работы ”встречались” вечером, разделенные проволокой, по которой пропускали ток. Еще приятней было то, что в последнее время нашим вечерним свиданиям стали мешать налеты советской авиации: свет на проволоке гас и мы, обнадеженные, расходились.

17 января стало известно, что лагерь ликвидируют. Ночью уничтожили все больничные листки. В 10 часов утра явился врач Кит и приказал больным, способным к маршу, и персоналу быть готовыми. Он заявил, что за тяжелобольными придут поезда. Эвакуация происходила и на всех остальных полях лагеря. Когда врач Кит при отборе на ”Лагерштрассе” направил меня к группе уходивших из лагеря, я незаметно повернула обратно и больше уже не выходила из барака, несмотря на то, что еще несколько раз предлагали приступить к маршу. Я легла на койку, сказавшись больной. Несколько тысяч больных вместе с персоналом остались в ?ревире”. Ввиду того, что заведующая аптекой тоже ушла с транспортом, мне поручили работу в аптеке. В следующие дни события развивались с большой быстротой. 20 января после грандиозного налета не стало в лагере ни воды, ни света. Налет, как всегда, явился для нас большой моральной поддержкой. Лагеря не бомбили ни разу. Мы опасались, что в последнюю минуту немцы взорвут наш ”ревирный” лагерь, чтобы замести следы своих преступлений. Это опасение и явилось причиной того, что большинство ушло 13 января. Ушедшие надеялись на то, что вне лагеря, по дороге удастся сбежать. Многим это и в самом деле удалось.

20 января царствовал уже большой беспорядок. В лагере осталось небольшое число эсэсовцев. Склады хлеба, продуктов и одежды остались открытыми. Склады были полны всякого добра. Эти варвары накопили множество всего, но нам, заключенным, давали худшее грязное белье, рвань вместо одежды, деревянные ботинки и кормили нас хуже, чем свиней. Около трех часов дня последние эсэсовцы ушли, предложив идти с ними тем, кто хотел, кроме евреев. Но никто не пошел. Ворота лагеря остались открытыми. Вечером того же дня вспыхнул пожар на соседнем поле лагеря (Бржезинка), а ночью был взорван последний крематорий. Мы боялись, что и с нашим лагерем поступят так же, как и с крематориями. Мы перерезали проволоку и оказались вместе с мужчинами, оставшимися так же, как и мы, на ”ревире”. С ними мы почувствовали себя гораздо увереннее. Многие ушли из лагеря. 23 января был очень тяжелый день. Утром появились на велосипедах несколько немцев. Они пробыли в лагере несколько часов, подыскивая для себя вещи поценней, затем уехали. 24 января утром явились другие немцы и расстреляли в мужском лагере 5 русских заключенных. 24 января приехала автомашина с группой гестаповцев. Они приказали выйти из блоков всем евреям, способным передвигаться. Построили несколько сот мужчин и столько же женщин. Я, наученная опытом, решила не выходить. Вместе с подругой мы пробрались в блок, в котором никого не осталось. Это был блок, где лежали мешки с бельем и одеждой. Мы спрятались под этими мешками, прислушиваясь к тому, что делается в лагере. Когда стало темнеть, мы вышли из нашего убежища. Поодиночке показывались те, кто не подчинился приказу гестаповцев. Так же как и мы, они спрятались кто где, и таким образом спаслись. Всех построившихся евреев погнали из лагеря и, как видно, расстреляли.

Ночь мы провели в мужском лагере. Прятаться больше уже не пришлось. 26 января я с подругой провела в аптеке мужского лагеря, где товарищи, неевреи, строили под потолком убежище для нас. В случае появления гестаповцев они должны были нас там спрятать. Этот день был исключительно для нас радостным: советская артиллерия и авиация работали, не умолкая ни на минуту. На следующий день не стало слышно артиллерийских выстрелов и не было видно самолетов. Мы решили, что фронт от нас отдалился. Нервы уже не выдерживали. При мысли о том, что гестаповцы снова могут появиться, жить казалось невозможным. И вдруг из аптеки я увидела на дороге вблизи лагеря силуэты в белой и серой одежде. Было это приблизительно в 5 часов дня. Сначала мы подумали, что это возвращаются ”лагерники”. Я выбежала из аптеки, чтобы посмотреть, кто идет. Каково же было наше счастье, когда мы увидели, что это наши спасители — советские воины. Это была разведка. Поцелуям и приветствиям не было конца. Нас уговаривали уйти, нам объясняли, что нельзя здесь стоять, потому что еще не уточнено, где враг. Мы отходили на несколько шагов и снова возвращались, чтобы быть ближе к нашим освободителям. Почти до самого вечера мы пробыли около ворот. А вернувшись в лагерь, мы и там встретили долгожданных и дорогих наших друзей.

28 января много бывших заключенных ушло из лагеря, получив, наконец, свободу. У нас в аптеке гостили командиры и бойцы. Мы рассказали им о страшной жизни в Освенцимском лагере.

3 февраля мы оставили за собой Биркенау и пришли в лагерь Освенцим. Там мы застали много людей, которым так же как и нам удалось спастись. 4 февраля мы пришли в город Освенцим. Нам не верилось, что мы свободны. С изумлением смотрели мы на проходивших по улицам людей. 5 февраля мы двинулись в направлении к Кракову. По одну сторону дороги тянулись гигантские заводы, построенные заключенными, уже давно погибшими от изнурительной работы. По другую сторону — еще один большой лагерь. Мы вошли туда и нашли больных, которые, как и мы, только потому уцелели, что не ушли с немцами 18 января. Оттуда мы двинулись дальше. Еще долго нас преследовали электрические провода на каменных столбах, так хорошо нам знакомых, — символ рабства и смерти. Нам казалось, что мы никогда из лагеря не выберемся, и мы добрались до деревни Влосенюща. Там мы переночевали и на следующий день, 6 февраля, тронулись дальше. По дороге нас подобрала машина и довезла до Кракова. Мы свободны, но радоваться мы еще не умеем. Слишком многое пережито и слишком многих мы потеряли.