Глава VIII. Плавание во Францию и Гибралтар

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VIII. Плавание во Францию и Гибралтар

Обед. — Испанские контрабандисты. — Плимут. — Карантин. — Обратное плаванье. — Приключение в Рижском заливе. — В гавани. — Наводнение в Санкт-Петербурге 7 ноября 1824 года

С 1823 года

В Кронштадт пришла французская эскадра под командою командира ле Купе. Государь, во время смотра в Кронштадте, посетил французский фрегат, и ему пришла мысль послать во Францию русский фрегат — отдать визит Франции. Для этого был назначен тот же фрегат "Проворный", который ходил с нами к Исландии, и, по счастливой случайности, я был назначен снова на фрегат и опять младшим офицером. Командиром фрегата был назначен капитан-лейтенант Козин, старшим лейтенантом — лейтенант Черкаеов, вторым — Мусин-Пушкин, Лермонтов, Миллер, Шнейер, Бодиско 2-й и я. Сверх того на фрегат назначен был в качестве историографа лейтенант Бестужев, который командовал 3-й вахтой. 8 июня 1824 года фрегат посетил Государь, а 15-го числа, по получении повеления, мы снялись с якоря. Ветер благоприятствовал плаванию, и, пройдя в виду Эланда и Борнгольма, мы снова бросили якорь на Копенгагенском рейде. Здесь в этот раз мы посетили некоторые публичные здания, как-то: обсерваторию, библиотеку; гуляли в саду, принимали посетителей и посетительниц и, после 4-дневного пребывания, отплыли в Зунд, прошли Каттегат и Скагерат, где встретили сильную бурю, так что у нас было сорвано несколько парусов. Буря не переставала почти целую неделю, и мы должны были все это время лавировать между Норвегией и Ютландией, которой низменный берег по лоции (книга с обозначением берегов, портов и входов) требовал немедленного поворота, как только он открывался.

В один из этих дней я был на вахте, с полночи до 4 часов, и мне следовало снова вступить на вахту с полудня до 6 часов. Во время сна я вижу во сне, что мы приближаемся к низменному песчаному берегу Ютландии, и, наконец, будто фрегат ударился о какое-то твердое тело, и ударился так сильно, что я в испуге проснулся и тут увидел, что это был сон. Напившись чаю в кают-компании и выкурив трубку, я поднялся на палубу и по сонному впечатлению, прежде всего, я взглянул на ютландский берег, и что же я вижу! Действительно, берег виден ясно и даже в отдалении обозначалась темная полоса леса. Я подхожу к капитану, который ходил по шканцам, и говорю ему:

— Кажется, Николай Глебович, нам не следует подходить к берегу на такое расстояние, с которого он виден ясно.

— Да, не следует, — отвечал он.

— А между тем, — говорю я, — видна уже полоса леса.

Только что он это выслушал, тотчас пошел на подветренную сторону, которую нижний парус-грот заслонял от него, и, увидев действительно берег, сейчас же приказал вахтенному лейтенанту поворачивать, и мы поворотили. Затем буря утихла, и мы, хотя лавируя, но дня через три увидели Голонерские маяки, и затем английский берегу Диля, к которому, подойдя, стали на якорь, так как тут мы должны были высадить на берег путей сообщения майора Каулинга и поручика Менеласа. Каулинг нас очень смешил, одевшись в свою форму путей сообщения и надев шляпу с султаном. Это было очень странно в англичанине, который, конечно, знал, как его соотечественники не любят мундиров, особенно военных. Высадив их, мы отправились дальше под предводительством французского лоцмана Прижана, которого нам дал начальник французской эскадры для проведения фрегата очень опасным, но ближайшим проходом Дюфур. Мы благополучно прошли в Брест, где, отсалютовав крепости, стали на якорь; нам тотчас отвечали с крепости равным числом выстрелов. Тотчас же начались официальные посещения французских властей и было объявлено, что фрегат посетит военный губернатор граф Гурдон, к которому капитан с Бестужевым тотчас же отправились с визитом. Потом они сделали визиты мэру города, капитану над портом, полковнику линейного полка и всем другим значительным лицам.

В назначенный день приехал граф Гурдон, все власти города и много частных лиц. Графу был показан фрегат, который в течение трех дней был вычищен, окрашен и принял совершенно новый вид. Чистота палуб, черные блестящие орудия, педантический порядок шкиперской каюты, молодецкий вид команды, какого не увидишь ни на одном иностранном военном корабле, стоявшей стройно во фрунте по палубам, одетой в белые широкие брюки и тонкие гвардейские мундиры (куртки с погонами), — все это, как видно было, произвело самое приятное впечатление на наших посетителей. Когда этот официальный визит кончился, графа Гурдона с его свитою проводили со всеми военно-морскими почестями, пушечными выстрелами и расставленной по реям командой. Затем начались беспрерывные посещения фрегата как дамами, так и мужчинами. Мы скоро ознакомились со всем высшим брестским обществом, а со многими даже дружески. Каждый день мы были приглашаемы на частные обеды и вечера. Граф Гурдон, кроме того, сделал для нас парадный официальный обед со всею торжественностью. Приглашены были все высшие лица города. Обед, конечно, был роскошный по количеству блюд, но очень мало знакомых нам русским, не бывавшим за границей. Хотя французская кухня давно уже господствовала у некоторых наших аристократов, но, по большей части, стол этот у них был смешанный, а не исключительно французский. Помнится, что кушанья ставились на стол в нескольких местах, и застольные соседи предлагали гостям блюда и вина. Торжественный тост был провозглашен за нашего Государя, а капитан наш провозгласил тост за короля Людовика XVIII; но что нас удивило, так это то, что заздравное вино было не шампанское, а Бордо[4].

Граф был так обязателен, что предложил капитану на время его пребывания на берегу квартиру у себя в доме, который, конечно, был огромный. Познакомившись с семейством, мы часто бывали у него, по желанию, запросто. Жена его была большая любительница шахматной игры, и часто приглашали кого-нибудь из офицеров на партию. Она имела претензию быть хорошим игроком, но, несмотря на это, ей случилось проиграть одному из нас лейтенанту Ч., не имевшему довольно любезности нарочно проиграть, как делали более вежливые.

Вечера у них были очень приятны, общество всегда самое изящное. Утонченная вежливость французов, их любезное внимание не допускали ни малейшего стеснения, так что если кто и хотел, по застенчивости или чувствуя себя не совсем ловко среди незнакомых приемов и обычаев, хоть на минуту уединиться, то ему это никак бы не удалось; так любезны и предупредительны были французы и француженки высшего тогдашнего общества. Обыкновенно на вечерах, как и у нас, расставлялись столы и садились за карты. В то время господствовали игры, по крайней мере, у графа, экарте и мако. Капитан и другие офицеры садились играть, а я, не имеющий никакого понятия об игре, предпочитал беседу. Тут всегда бывали морские офицеры от высшего до низшего ранга, очень образованные и интересные люди. Чтобы быть морским офицером во Франции, прежде надо сделать очень много кампаний, а эти кампании распространяются на все части света. К тому же, в то время на французском флоте не было штурманов, как у нас, и все счисления, астрономические наблюдения и вся морская ученая часть возлагались на избранных линейных офицеров, которые заведовали и всеми астрономическими инструментами. Поэтому французские офицеры стояли много выше всех офицеров других флотов в научном отношении. У графа Гурдона были две дочери, может быть, и больше, но в обществе были две; старшая из них была большая музыкантша, и мы, конечно, просили ее играть, что она делала очень любезно, не отговариваясь, и действительно восхищала всех своею игрою, но я все же заметил, что младшая Фласия, лет пятнадцати, была восхитительная красавица, но своею милою робостию и скромностию не походила на француженку-аристократку. Впрочем, она считалась еще ребенком и отправлялась наверх в свои комнаты в 10 часу. Около полночи и мы отправлялись к пристани, садились в катер и, полные самых приятных ощущений, отправлялись на фрегат. Брестский рейд великолепен, как по обширности своей, так и по своему закрытому положению, очень безопасному для стоянки кораблей. Несмотря, однако ж, на это, во время наполеоновских войн, когда флоты французский и испанский стояли на этом рейде, англичане успели, подкравшись ночью, сделать удачное нападение на команду одного из кораблей. Между дружески знакомыми с нами был командир 3-го морского полка полковник Дюри и капитан Мингети. Оба они были с Наполеоном в Москве и оба вспоминали о своем спасении, как о чуде. Полковник, отхваченный казаками, был взят в плен одним казаком, а другой наскакивал на него с пикой, но взявший его отбил пику и спас его. Потом передал его другим пленным офицерам. Этот поступок не был бесплоден. Полковник сохранил в душе глубокую признательность к этому великодушному и доброму казаку и на нем заключал о доброте и благородстве казаков вообще, считая исключением тех, о жестокости которых рассказывали его соотечественники. Для него сделано было команде на фрегате особенное учение морское и ружейное. Люди, поставленные во фронт в киверах и во всей форме, делали ружейные приемы, стреляли рядами, плутонгами и залпами, потом, снявши кивера, составив ружья, надев фуражки, тут же по команде: "Пошел по марсам" побежали по вантам и отдали и закрепили паруса в несколько минут. Они были удивлены: как русские достигли того, чтоб из матроса сделать такого славного солдата, как они видели из выправки людей во фронте, и в то же время такого ловкого матроса. Они говорили, что и во Франции были попытки соединить эти две службы, но что они решительно не удались. Капитан Мингети, когда производилась стрельба, пришел в восторг и вскричал: "Так-то мы стояли друг против друга под Бородиным. Ах, как там было жарко!" Эти два офицера и некоторые морские офицеры часто бывали на фрегате, обедали у нас запросто и восхищались русскими наливками и водицами нашего капитана, который имел свой дом в Петербурге, семейство и которого жена была действительно замечательной хозяйкой. Французам так понравились эти напитки, что они объявили их выше своих ликеров. По всему было видно, что они, побывав на Руси, вынесли добрые впечатления о радушии русских, их великодушии и гостеприимстве.

В свою очередь, полковник пригласил нас на свое полковое ученье, где делались разные построения. Они делались быстро и правильно, но нам, привыкшим к шагистике, привыкшим, чтоб ряды двигались как стена, чтобы даже незаметно было, что ее составляют живые вещества, странными показались эта свобода, эти движения французских солдат, размахивания руками и прочее. Строили двойное каре, которое называлось "наполеоновским против мамелюков". При всех движениях играла музыка, очень хорошая, но из немногих музыкантов, что также нас поражало, так как мы привыкли к огромным полковым оркестрам; при этом учении мы также увидели, что командиры во Франции не выбирают выражений — при распекании офицеров; даже вырывались такие слова, которые у нас не смел бы произнести самый деспотический начальник. Впрочем, этому не следует удивляться. У нас, особенно в гвардии, служит цвет русской молодежи, большею частью люди богатые, получившие блистательное воспитание, и вообще гордые и щекотливые, и из них выходят все высшие начальники, а к тому надо прибавить, что Император Александр был человек деликатный в высшей степени и не терпел дерзости со стороны высших. Известно, что он брата своего, Великого Князя Константина, заставил просить извинение у кавалергардского полка за свои дерзости, вследствие которых все офицеры хотели подать в отставку. Французские же офицеры того времени большею частью были люди среднего сословия. После ученья полковник пригласил нас к себе в дом, познакомил со своею женою, очень миленькою француженкой, и другими дамами. Жена его, вслушиваясь в нашу речь, когда мы говорили между собою по-русски, сказала нам, что она никак не ожидала, чтобы русский язык был так приятен для слуха. Она слышала, вероятно, поляков, говоривших по-русски, но тогда этот язык показался ей много грубее. Ей объяснили, что мы говорили чистым русским языком, а поляки, вероятно, примешивали польские слова, между которыми и есть не совсем благозвучные. После обеда, очень оживленного и вкусного, мы возвращались на фрегат. На официальном обеде у графа Гурдона, который, как я уже упомянул, он делал для офицеров Экипажа, провозглашались различные тосты, выражавшие приязненные отношения двух народов. Тогда, конечно, еще не были забыты унижения Франции после Ватерлоо, ни пленение их героя англичанами, ни его заточение; тогда еще много было его горячих приверженцев, а потому за обедом, во время дружеских излияний, у французов проглядывала страшная ненависть к Англии, и они бесцеремонно выражали нам, что если б наши флоты соединились вследствие союза Франции и России, то скоро бы сокрушили ее гордость с ее морским могуществом. В этих выражениях сочувствия к России, конечно, выражалась одна французская любезность, чтобы приятно занять чем-нибудь своего застольного соседа, или, может быть, великодушие Государя нашего при вступлении в Париж действительно очаровало всех французов и они из этого заключили, что нашествие их и бедствия, ими причиненные России, совершенно изгладились из памяти русских. Они вспоминали о прежней дружбе Наполеона к нашему Государю и думали, что дружба эта могла бы теперь возобновиться, если б Наполеон был императором, и тогда бы гибель была англичанам.

Но зато поразительно было тогдашнее невежество французского общества относительно России, в чем оно немного подвинулось и в настоящее время. За обедом у графа Гурдон возле меня сидела довольно пожилая дама госпожа Жофруа. Между другими разговорами, как мы плыли, где останавливались, находим ли мы удовольствие во Франции, она с некоторым участием сказала: "После вашего климата вам наша жара должна быть нестерпима". Вероятно, она принимала всю Россию за Лапландию, да и в Лапландии, и в Камчатке, и в самых северных широтах Сибири лето бывает очень жаркое. Когда я ей сказал, что в Петербурге бывает иногда 30 градусов тепла и что мы уже там привыкли к такой жаре, какую встретили здесь, она, по-видимому, очень была удивлена. Надо не забыть, что эта дама была высшего круга.

Мэр города также давал нам вечер, пригласив нас на пунш. Этот пунш подавали в рюмках, и он был действительно очень вкусен. У дома мэра превосходный сад, который был освещен. Вечером все общество гуляло в саду и сидело на террасе при великолепном лунном сиянии. Прекрасная лунная ночь, милый говор дам, веселый и остроумный, и вообще все это милое внимание хозяев делало этот вечер очень приятным. В ответ на все угощения и на все любезное внимание и гостеприимство общества Бреста наши офицеры дали обед на фрегате всему брестскому обществу. За обедом было более 70 человек. Шканцы были украшены абордажным оружием и флагами с вензелями Императора и короля. Стол был роскошный; тосты, конечно, с шампанским, были весьма оживленны; пожелания и приязненные выражения бесконечны, так что уже поздно вечером разъехались гости, оставаясь еще долго после отъезда графа, который при отплытии был провожаем пальбою из пушек, а люди были расставлены по реям и кричали: "Ура!"

Прошло более двух недель, как мы пировали и веселились в Бресте, но наконец снялись с якоря и, сопровождаемые самыми дружескими пожеланиями, подняли паруса.

Плавание Атлантическим океаном было очень покойное, иногда ветер свежел, так что брали два рифа, а потом опять стихал. Дней восемь продолжалось наше плавание, и 5 августа, на высоте С. Винсента, нам открылся берег Испании. Ночью, стоя на вахте, с этого берега уже повеяло на нас благовонным запахом апельсинных и лимонных деревьев этого благовонного климата.

Утром вступили в Гибралтарский пролив, прошли город Тариф, перед которым стоял французский фрегат и бомбардировал город. Нация, которая, во имя свободы и человечества, пролила столько крови и явила миру столько чудовищного извращения разума и всего человеческого, теперь с ожесточением расстреливала восставших за свою свободу испанцев и снова поработила страну, только что начавшую возрождаться. Бросив якорь на Гибралтарском рейде и сделав различные официальные визиты, мы осмотрели знаменитые Гибралтарские казематы, высеченные в скале, где по отвесной стороне, обращенной к перешейку, соединяющему материк с мысом, а равно и по другой господствующей над проливом стороне, поставлено 700 пушек большого калибра. Осмотр этот мы делали под руководством артиллерийского капитана, тут служившего, который после осмотра пригласил нас на свою квартиру, помещавшуюся в старинном мавританском замке. Замок этот во время испанского владычества служил для инквизиции. Тут мы познакомились с женою его госпожою Томсон, которая очаровала нас своею любезностью и своим радушием. Нам подали завтрак и тут же свежие фиги, с которыми мы не умели справиться, так как не случалось употреблять этот плод, но она с улыбкой показала нам, как с ними обращаться, отделив своими руками жесткие части. После завтрака мы просили ее сыграть нам что-нибудь на рояле, который стоял в зале, и она тотчас исполнила наше желание. По игре ее видно, что это была виртуозка, и мы вполне восхищались ее игрою, но когда по окончании музыкальных пьес она заиграла нам русскую музыку, то мы пришли в восторг. Тут мы узнали от нее, что она проживала в Риге у своей сестры, где и познакомилась с русскою музыкою. Она была в северной и южной Америке, в Индии, в Африке, почти во всех частях света. Муж ее служил прежде на ост-индском военном корабле, и она с ним делила все эти путешествия. Можно себе представить, как нам приятно было общество этой дамы. Кроме этого дома, мы бывали у господина капитана над портом и у нашего консула — это семейные дома. Общество же 43-го линейного полка, стоявшего тут гарнизоном, несколько раз приглашало нас на свои обеды.

Это общество состояло более нежели из 30 человек; все это были люди лучших английских фамилий, младшие сыновья лордов, весьма образованные и приятные. Все английские официальные обеды, как известно, сопровождаются спичами; штаб-офицер, сидящий на хозяйском месте, дает знать, постучав пальцем по столу, что он желает говорить; водворяется молчание и следует приветственная речь. Тут она произносилась на общеевропейском французском языке. Отвечал наш капитан и потом Николай Александрович Бестужев, а однажды, когда капитана нашего что-то задержало и он поспел уже к половине обеда, отвечать на речь, по желанию наших офицеров, должен был я. При моей застенчивости и непривычке, я был крайне сконфужен, весь пылал до самых ушей, но чтоб не сделать вопиющей невежливости и не посрамить молчанием общество своих офицеров, решился. Краткая речь моя состояла из обычных выражений благодарности за радушный прием, оказанный нам, как военным, так и городским обществом англичан, потом коснулся того, что наши народы всегда были в самых приязненных отношениях почти с тех самых пор, как первый английский корабль посетил Россию в Архангельске; что английский великий народ всегда возбуждал глубокое уважение к себе народа русского, особенно образованного класса; свободные учреждения сделали его великим, и мы поднимаем бокал в честь Англии! "Гип-гип, ура!" было ответом на речь, за которою следовало еще несколько, так что одушевление было неподдельное и дружеские заявления сопровождали весь обед. Все это было с лишком за 30 лет до Крымской войны. Когда сняли со стола скатерть и поставили бутылки и бокалы, разговоры и восклицания сделались еще громче. Под окном играл оркестр, и когда заиграли марш Риего, то энтузиазм был всеобщий. В это время испанской революции преследуемые испанские инсургенты жили в лодках на Гибралтарском рейде. Лорд Чатам, военный губернатор, старший брат Пита, не дозволял им жить на берегу, и многие из офицеров и жителей им помогали; особенно один полковой доктор, прекрасная личность, сидевший за столом возле меня; он знал их всех и доставлял им различные пособия. Тут в наше время были Лопец Баниес, Наварец, Еспиноза, Мана и Вольдес, при нас прибывшие в шлюпке из Тарифы, которую он защищал. Этому милому доктору я был обязан, что не вполне вышел опьяневшим из-за стола. Все сидевшие за столом постоянно то один, то другой относились как ко мне, так ко всем гостям с словами "You, sir" ("Вы, сэр" (англ.)), и когда глаза наши встречались, он поднимал бокал и говорил или по-французски "A vous" ("За вас" (фр.)), или по-английски "Your health" ("Ваше здоровье" (англ.)). Я в простоте сердца сначала выпил всю рюмку, полагая, что этого требовала учтивость, но когда эти пожелания здоровья стали повторяться, то я спросил доктора, неужели на все эти тосты я должен выпивать всю рюмку? Он с улыбкой сказал: "Вы бы не встали из-за стола, если б были так вежливы — довольно только прихлебнуть…"

Надо сказать, что обед у английских офицеров был роскошен, как по обстановке, так и прислуге; все официанты, которых приходилось на 3–4 куверта по одному, были в ливреях, вышитых серебряными галунами, в перчатках, с белыми салфетками ослепительной белизны; под окнами в саду, где был офицерский зал, как я упомянул, играла музыка, которую очень часто заставляли повторять марш Риего, героя, совершившего переворот в Испании и потом погибшего на виселице. Этот марш возбуждал страшный восторг во всех англичанах, которым от души вторил и я. Тут поднимались бокалы в память бессмертного героя и свободы. К тому настроению, которое уже было в мыслях и сердце, все это еще более воспламеняло во мне любовь к свободе и готовность на всякую жертву.

После обеда мы все, в сопровождении офицеров, отправились в театр, где давали концерт приезжие из Лиссабона артисты и артистки.

Гибралтар представлял в 1824 году удивительное разнообразие в населении. Тут были турки, мавры, варварийцы, индийцы. Господствующее же население, по числу жителей, были португальцы. Испанцы только привозили на продажу свои произведения и приезжали контрабандисты, которые скупали здесь товары, запрещенные в Испании; эти контрабандисты составляли особый класс людей: решительные, мужественные, верные в слове, они приобретали уважение как своею честностью в сделках, так и удивительною смелостью. Зная в совершенстве местность, они пускались с товарами в такие опасные проходы, куда никто за ними не отваживался гнаться. Одежда испанцев, разумея национальную, очень живописна: круглая соломенная шляпа с большими полями и кистями, куртка с наплечниками из позумента, большие пуговицы, шелковый широкий пояс, бархатные панталоны, обшитые золотыми шнурками, застегнутые доверху на крючки, кожаные штиблеты, обхватывающие тесно статную ногу, и вдобавок епанча, в которую они завертываются очень ловко, довершает весь их наряд.

Простояв четверо суток в Гибралтаре, мы снялись с якоря и с сожалением оставили эту южную страну, где так тепло, так приятно, так свободно дышится, но все же наша угрюмая, холодная Родина с ее неурядицей, бесправием была милее всех стран света, и даже тем более мила, чем более она тогда страдала или, по крайней мере, таковы были мои убеждения.

Офицеры надавали нам много писем к своим родным в Англию, зная, что мы идем в Плимут, где обещали нам много удовольствий, что по их рекомендации, конечно, и было бы, ибо со многими из них мы сошлись почти дружески. К сожалению, эти ожидаемые удовольствия не осуществились.

Плавание наше продолжалось дней десять, бурь не было, только помню страшную зыбь (волнение без ветра) и штиль, что составляет одно из самых неприятных положений в море. Был также страшный туман, продолжавшийся почти целый день, в продолжение которого беспрестанно звонили в колокол и били барабаны. Наконец подул ветер и мы увидали лизардские маяки на английском берегу, но, не решаясь ночью идти на рейд по одному из проходов устроенного брекватера (плотина для охранения рейда от южных бурь), мы остались в дрейфе до рассвета. На рассвете пошли к Эддинстонскому маяку и потребовали лоцмана, с которым и прошли на рейд. Но тут подъехал к нам карантинный чиновник и объявил фрегату 5-дневный карантин как пришедшему из Средиземного моря. Пять дней прошли, но карантин не снимался в ожидании разрешения из Лондона. Наш консул в Лондоне писал к командующему фрегатом, что повеление послано о нашем освобождении, но оно еще не приходило. Таким образом, простояв до 30 августа в этом заключении, мы расцветились флагами, при многолетии сделали 21 выстрел, а вечером снялись с якоря, не побывав в Плимуте; это другое уже разочарование для нас; прошлый год мы не вошли в исландский порт Рейкьявик, по трусости капитана, а теперь посмотрели издали на Плимут и ушли. Если по причине карантина на фрегате не было посетителей, то, по крайней мере, мы имели удовольствие видеть очень многих из плимутского общества на красивых ботиках, беспрестанно скользивших под парусами около нас. По изящной одежде и наружности мужчин, между которыми было много моряков, и красоте дам и их костюмов видно было, что все общество Плимута, которое, зная о нас по письмам своих гибралтарских родных, вероятно, интересовалось нами.

Миновав Эддинстонский маяк, мы плыли каналом около полутора суток. В те же 36 часов, при попутном ветре, оставив Голонерские маяки, мы пробежали все Немецкое море и на другой день после обеда увидели Ютландию, а затем Норвегию. Нас снесло течением к югу. Дней через пять, без всяких приключений, стали на якорь в Копенгагене, где увидели нашу эскадру, пришедшую из Архангельска под командою капитана 1 ранга Китаева, который, по слухам, делал очень выгодные дела в Копенгагене, продавая русскую тяжеловесную медную монету на вес по очень дорогой цене.

На корабле ехал из Архангельска презабавный ручной медвежонок, проворно влезавший по вантам до салинга, но зато оттуда спускавшийся вниз тихо и осторожно, показывая ворчаньем своим, что понимает опасность свалиться с такой высоты.

В Копенгагене, за ожиданием попутного ветра, простояли четверо суток. Конечно, мы не скучно провели это время, часто посещаемые гостями очень приятными, и сами часто съезжали на берег.

Как только ветер стал благоприятен, мы отправились. Прошли Борнгольм, потом Эланд, Готланд и направились к Дагерорду, границе Финского залива и Балтийского моря. Вдруг после обеда с марса дают знать, что виден маяк; все возрадовались, полагая, что виден Дагерордский маяк, но через несколько времени, по наступлении темноты, убедились, что маяк, нами виденный, был вертящийся, а так как Дагерордский маяк был постоянный, то мы сначала думали, что не устроен ли вновь маяк вертящийся, но потом рассудили, что этого не могло быть, ибо в таком случае было бы везде публиковано о перемене. Потом уже из лоций мы увидели, что один только вертящийся маяк на этих берегах — был маяк Филзандский, при входе в Рижский залив. Это показало нам, как много нас снесло к югу течением из Ботнического залива; это могло только произойти оттого, что все время плавания Балтийским морем, за пасмурной погодой, нельзя было делать обсерваций и точно, астрономически, определить свое место. Положение было нехорошо; Филзандский маяк, по указанию лоции, опасно было видеть с палубы, а мы теперь с палубы видели его ясно. Ветер совершенно затих к ночи, а течение делало свое дело, и по лоту, беспрестанно бросаемому, глубина постепенно уменьшалась. Опасность приткнуться к мели какою-нибудь частью фрегата, потом обмелеть совершенно и затем, при наступлении бури, разбиться, представлялась всем. Капитан созвал совет, и решено было бросить якорь, но это было также рискованно, потому что с положением якоря фрегат должен был поворотиться против течения во всю свою длину и мог кормой уже врезаться в песок. При этом безвыходном положении Божественное Провидение спасло нас. В то самое время, как совет находился в кают-компании, вахтенный лейтенант послал ставить бом-брамсели (самые верхние малые паруса), так как поверхность моря зарябилась и ветерок подул с берега; фрегат тронулся, и мы были спасены. Все перекрестились и вздохнули свободно. Потом ветер засвежел, убрали лисели и даже бом-брамсели, и утром уже прошли Дагерорд, а в 3 часа пополудни бросили якорь на Кронштадтском рейде.

Какое наслаждение после трехмесячного отсутствия увидеть родные берега! Ветерок был попутный, так что на фрегате водворилось полное спокойствие; на баке матросы, собравшись в кучу, пели тихим голосом родные песни; вода под водорезом белой пеной струилась по бокам фрегата и своим журчаньем точно вторила их песне; офицеры расхаживали на палубе, с удовольствием посматривая на берег; вдали уже выплывали из лона вод верхушки бесчисленных мачт торговых кораблей Кронштадтской гавани. Наконец, мы вошли на рейд, раздались пушечные выстрелы салюта, подтянулись фестонами паруса, упали реи, побежали по вантам и реям, и вся эта огромная масса парусов на трех мачтах исчезла в одно мгновение. Затем упал якорь, и фрегат, описав круг, остановился, как конь у искусного всадника. Прощай, морская жизнь, прощай, океан, со своими грозными прелестями и высокими поэтическими наслаждениями! И действительно, с океаном я прощался навсегда, но воспоминание о нем никогда не изгладится в душе.

Сколько поистине красоты в этой безграничной поверхности его, или изрытой яростными волнами, или тихой и гладкой, как бесконечное зеркало, отражающее бесконечное небо, каждое его облачко со всеми переливами цветов и теней! Какая красота в этих грозных волнах, среди которых как бы особенною яростью отмечается так называемый девятый вал, когда он, приближаясь с ревом, потрясает корабль, высоко воздымает его на своем хребте и затем низвергает в бездну, как в могилу. Ночь в океане — это верх красоты, хотя и грозной. Она точно грозна. Одну непроницаемую тьму как будто проникает глаз и в этой тьме мелькающие фосфорическим блеском белые вершины валов. Один только их рев поражает слух и никаких других звуков, разве только, изредка, прорежет этот рев и мрак резкий свисток боцмана, передающий команду лейтенанта. Человек сознает вокруг бесчисленные зияющие могилы, и от них отделяет его одна утлая доска! Но тут-то во всей силе является величие Божие, и "глас Его над водами многими", как говорит Святое Писание; это глас Бога слышится здесь ясно, и тут-то, среди этого страшного величия, человек ощущает ту всемогущую руку, которая "морю положила предел" и которая, держа в своей длани беспредельную вселенную, в благости своей хранит над этой бездной человека, эту ничтожную песчинку Его творения, среди сени смертной. Да, но эта разумная песчинка дороже для Него всей громадной вселенной, только Им вечным разумом и для разума сотворенной. Пословица говорит: "Кто в море не бывал, тот Богу не маливался".

Эти морские кампании так пристрастили нас к морю, что мы с братом, желая обширнейшей практики, решились вступить на службу в американскую компанию, которой дана была привилегия иметь командирами своих судов офицеров императорского флота; этим офицерам во все время этой службы производилось половинное жалованье и считалась служба коронная. К тому же, шагистика, которая была нам не по вкусу, много усиливала нашу решимость. Мы стали хлопотать в управлении компании и чрез рекомендацию некоторых из наших друзей, знакомых с членами управления, нам удалось достигнуть цели. Нас приняли на службу, отправляли на счет компании в колонию и там нам поручались в командование компанейские суда, которых плавание продолжалось с перерывами почти по году. Контракт уже был заключен, нам назначалось по 5000 рублей ассигнациями жалованья, так что с экономией мы могли заработать себе и своему семейству порядочный капитал.

Окончив тут это дело, мы подали прошение по начальству об откомандировании нас на службу в американскую компанию, на что нужно было, как для офицеров Гвардейского экипажа, решение Государя. В то же время мы подали раппорт об отпуске на 4 месяца, чтобы проститься с матушкой и сестрами, не ожидая отказа в таком откомандировании, которое было общим правом каждого морского офицера, если компания имела свободное место и была согласна на определение.

Отпуск наш не замедлил разрешиться, и мы стали к нему готовиться с особенным восторгом.

Брат мой, 18-ти лет, уже был Владимирским кавалером за наводнение, в этом году 7 ноября случившееся; сверх того он сделал кампанию на корабле "Эмгейтен", отвозившем Великого Князя Николая Павловича с семейством в Росток. Я же в этом году сделал кампанию в Брест и Гибралтар, следовательно, все это вместе взятое представляло неистощимый запас для рассказов и разговоров в семье, которой счастье и радость мы заранее себе представляли. Получив в походе заграничное жалованье, у нас скопилась такая сумма, что мы могли обмундироваться как следует и сшили себе шинели из хорошего сукна, подбитые левантином, — это была дань современному франтовству. Но прежде еще нашего отъезда случилось знаменитое наводнение 7 ноября, в котором брат мой играл довольно видную роль, и о котором нельзя не упомянуть.

Наводнение 1824 года 7 ноября началось в ночь с 6-го на 7-е.

6 числа был сильный западный ветер, который затем превратился в страшную бурю, так что течение Невы остановилось и вода стала заливать берега. В вечернем приказе я был назначен дежурным по батальону, а брат мой дежурным на императорский катер, стоявший против дворца у Дворцовой набережной. Когда я шел от Калинкина моста, где мы жили, в казармы, по набережной Мойки, то едва не был сбит с ног силою урагана, так что, державшись только за перила изо всей силы, мог подвигаться. Вода уже била фонтанами из всех водосточных труб, заливая улицы, и захватывала всех пешеходов, которые должны были по воде спешить к своим домам или своим должностям. Всего более было жаль бедных дам, захваченных этим внезапным разливом. По мере подъема воды стали показываться по улицам лодки, и одна из них с флигель-адъютантом Германом направилась в наши ворота и этим проливом пристала к каменной лестнице, где вода стояла уже на 5-й ступени из нижнего в верхний этаж. На этой лодке отправилось несколько матросов с офицерами для подания помощи в различных местностях. В Неве вода поднялась уже выше набережной; ураган страшно свирепел, волнение на Неве сделалось громадным, плыть вниз по реке уже не было возможности, все несло вверх против течения. Когда против дворца показалась сенная барка, уже вполовину затопленная, и люди кричали и просили помощи, Государь, увидев их из окна бедствующих, послал генерал-адъютанта Бенкендорфа, который в этот день был дежурным, приказать катеру снять этих несчастных. Генерал передал приказание брату моему, командиру катера, который, сев на казачью лошадь, располагал подъехать к катеру, так как у дворца вода была выше пояса; но когда он увидел, что генерал тоже располагает направиться к катеру, то соскочил в воду, и они оба по пояс в воде, страшно холодной, достигли катера и взошли в него. Барка уже много подалась вверх против течения, и когда люди были спасены, катер поворотил ко дворцу, так как ему приказано было снять этих людей. Но когда 18 человек силачей гребцов начали грести, то катер не подавался ни на шаг. Брат мой, управлявший рулем, криком поощрял гребцов навалиться (термин морской), но все их усилия были тщетны, и когда уже сломалось несколько весел и катер, несмотря на всю силу 18 могучих весел, несло вверх против течения, брат доложил генералу, что вниз они уже плыть не могут, а надо поворотить по ветру и где будут погибающие, то подать им помощь. Генерал должен был согласиться с этим доводом, несмотря на то, что был в одном мундире, также как и брат, и что они промокли до костей. Если они спаслись от смертельной простуды, то обязаны были этим, конечно, сильному нервному возбуждению и физическим усилиям при удержании катера, когда он должен был останавливаться для снятия погибавших в разных местах. Так им посчастливилось спасти несколько человек в сальном буяне, на Петербургской стороне. Не видя уже более утопавших или бывших в опасности, они решились дать отдохнуть от чрезмерных усилий матросам и дать обсушиться как себе, так и им, потому что одежда их была так мокра, что как будто они сейчас только вытащены были из глубины. Брызги валов, беспрестанно вершинами своими поддававших в катер и обливавших людей с головы до ног, не давали возможности даже бурному ветру хоть сколько-нибудь просушить их. Они подъехали к одному дому на Петербургской стороне, которого верхний этаж был еще свободен от затопления; но как входа в дом нигде не было, то генерал разрешил выбить одно из окон. Толстую доску, называемую сходней, которая кладется с катера на берег для входа, несколько раз раскачали матросы и так сильно ударили ею в окно, что обе рамы с треском вылетели в комнату. Квартира эта принадлежала одному очень милому, по отзывам брата, семейству, сколько помнится, Огаревых. Они приняли их, конечно, с большим радушием и самым нежным участием; снабдили сухим бельем, халатами, так как мундиры их были совершенно мокры, напоили чаем с ромом, а также команду и спасенных людей. К утру буря стихла, и они отправились во дворец. Когда генерал Бенкендорф доложил Государю обо всем, что было ими сделано, и отозвался с похвалою о мужестве и распорядительности брата, как командира катера, Государь приказал тотчас же надеть на него орден Владимира 4-й степени. Брат, 18-летний юноша, никак не хотел надеть крест, отговариваясь, без сомнения, от искреннего сердца, что ничего не сделал достойного такой награды, но генерал сказал: "Не ваше дело, молодой человек, рассуждать, когда Государю угодно вас наградить". Помнится, что Бенкендорф получил табакерку с портретом Государя, и рассказывали, не знаю, правда ли, что ему зачтен какой-то значительный казенный долг. Когда же брат вернулся с караула, с каким восторгом я и все товарищи узнали о его подвиге и награде, но когда мы со службы пришли домой, то в квартире своей нашли страшное опустошение: мебель, платье, белье — все было почти уничтожено. Несмотря на то, мы посоветовались записаться в список пострадавших от наводнения, которым повелено было выдать пособие, соответственно потере каждого. Сколько было несчастных, которые более нас нуждались в пособии от казны. Списки составлялись по всем пострадавшим частям города; так как мы жили у Калинкина моста в низовьях реки, то вода в наших комнатах стояла выше роста человека; фортепьяно нашего товарища Бодиско обратилось в лодку, потому что плавало в комнате со всем тем, что на нем стояло.

У многих домов, как оказалось утром, фундаменты были подмыты, и если б это наводнение продолжилось дня два или три, то можно было ожидать страшного падения многих зданий. Бертовский пароход, чуть ли не первый и не единственный в то время перевозивший пассажиров в Кронштадт, занесен был на Царицын луг и там обмелел.

На другой день были назначены команды из всех гвардейских полков при офицерах убирать расплывшиеся леса и другой хлам, занесенный на улицы. Особенно пострадала Галерная гавань, где жители низких домиков и подвальных квартир сделались первыми и самыми многочисленными жертвами. Грустно было смотреть, когда попадались трупы утопленников, а также видеть несчастных бедняков, оставшихся в живых и потерявших все свое скудное имущество.

Государь сам ездил по всем наводненным местам, утешал пострадавших, обещая им помощь, и поистине уподоблялся ангелу-утешителю. Как ни клеветала на него злоба людей, но нет сомнения в том, что все его стремления были возвышенными стремлениями, что сердце его было полно любви к человечеству, а недостатки и слабости, какие он мог иметь как человек, и промахи или фальшивые убеждения в управлении, — с избытком искупились прекрасными, высокими качествами его благороднейшей души. Он умер в вере, с покаянием и любовью к Господу, приложив к сердцу животворящий Крест Господень.

Я не говорю уже о его очаровательном и мягком обращении со всеми: когда он увидел моего брата с командой матросов на работах, он с улыбкою спросил, сейчас же узнав его: "А почему ты без креста?" Брат, растерявшись от неожиданной встречи и вопроса, отвечал: "Не успел надеть, Ваше Величество!" На работы с командой офицеры выходили в старых мундирах и запросто, не ожидая встретиться лицом к лицу с Государем.