Глава XII. В Сибири: в Чите и в Петровске

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XII. В Сибири: в Чите и в Петровске

В Чите мы уже нашли многих из наших товарищей, приехавших раньше нас. Сначала нас ввели в средний каземат, где могли поместиться только четверо. Осматривал наши чемоданы, грубо приказывая все вынимать и показывать, очень грубый дослужившийся из солдат офицер и ротный инвалидный командир Степанов, говоривший с нами языком тюремщика, относясь, разумеется, как к ссыльнокаторжным и говоря нам "ты". Здесь мы переночевали, а на другой день нас поместили в одну из боковых, довольно большую комнату, где были сделаны нары для ночлега и сиденья. В углу между печью и окном могли поместиться трое, и эти трое были Николай Иванович Лорер, Нарышкин и Михаил Александрович фон Визин. На больших же нарах вдоль стен помещались мы с братом, Одоевский, Шишков и еще кто, не помню. (В углу стояла знакомая парашка). На ночь нас запирали. Выходить за двери могли не иначе, как с конвоем; выходить не куда-нибудь из тюрьмы, а в самой тюрьме. Гулять дозволялось по двору, обставленному высоким заостренным частоколом. Когда наступила весна, в это время уже приехал Г. Лепарский, который посетил каземат и обошелся с нами очень кротко, сказав, что он готов все сделать, чтоб облегчить нашу участь, но что в то же время будет строго держаться данной ему инструкции. Из наших товарищей многих он знал во время их службы. Весною он дозволил нам заняться устройством на дворе маленького сада. Мы устроили клумбы с цветами, обложенные дерном. Посреди сада устроили на круглой насыпи, обшитой дерном, цветник, а среди его солнечные часы на каменном столбе. Для утверждения горизонтальной доски и циферблата употребляли, вместо ватерпаса, длинную прежнюю одеколонную банку с водой. Устроителем был Фаленберг. Эти работы мы делали в свободное от казенных работ время и в праздники. Казенные же работы производились при постройке большого каземата, где должно было поместиться потом почти все общество и куда нас к зиме и перевели.

Из прежних казематов один оставлен был под лазарет, а в другом, называемом маленьким, помещено было, для большего простора, человек пять товарищей. Мы копали канавы для фундамента, а как земля еще была мерзлая, то прорубали лед кирками. Но каземат этот не мог поспеть ранее зимы. Летом работали плотники, а нас водили на конец этого маленького селения зарывать овраг. Около этого оврага росло несколько роскошных бальзамических тополей, под тенью которых мы отдыхали. Тут обыкновенно читали, беседовали, играли в шахматы и, возвращаясь домой к обеду, обыкновенно пели и по большей части: "Allons enfants de la Patrie", так как эта песня действительно подходила к нам, разумеется, только этими начальными словами, хотя остальными вовсе не подходила уже к мирному настроению как нашему с братом, так и большей части товарищей.

Многим из наших товарищей, имевшим в России большое состояние, оставшееся родным, присылались все журналы и газеты, как русские, так и иностранные. К чести правительства, в этом оно было очень великодушно, и даже английские журналы, самые либеральные, нам передавались исправно. Книг посылалось множество, от самых серьезных политических, философических до легких романов. Тогда в России наша литература была еще очень скудна, и потому все книги были на французском, английском, немецком и весьма немного на русском языках. Комендант должен был пересматривать все, что посылалось, и сначала он на каждой книге подписывал: "читал Лепарский", но видя, что количество присылаемых книг превышает всякую возможность их прочесть, то он уже стал выставлять: "видел Лепарский". Эта последняя подпись красуется и теперь хранится у меня на огромной в 14 томов "Всеобщей истории" (Histoire General).

Сначала из наших дам, этих добрых наших гениев, мы застали одну Александру Григорьевну Муравьеву. Потом, когда в нововыстроенный большой каземат к нам перевели товарищей, бывших в Благодатских рудниках, с ними приехали княгиня Трубецкая и княгиня Волконская, которые жили с ними в рудниках. Они заняли квартиры близ каземата, куда допускались для свидания с мужьями и родными два раза в неделю. В одно из этих свиданий чуть было не произошла страшная катастрофа, описанная уже у других декабристов в их записках (Басаргина).

В первое лето однажды мы ходили по своему двору, как вдруг увидели подъехавшую карету. Нарышкин, гулявший с нами, узнал карету своей жены, бросился к ней, позабыв, что перед ним частокол, а она, когда вышла из кареты и увидела его за частоколом в оковах, упала в обморок. Тут началась страшная суматоха между всеми нами — кто бежал за водой, которую все же нельзя было подать ни сквозь частокол, ни через частокол очень высокий; некоторые же из товарищей догадались послать за дежурным плац-адъютантом, который принес ключ от ворот и выпустил Нарышкина к жене его, которую сейчас же увела к себе Александра Григорьевна Муравьева, увидевшая карету и в это время вышедшая из своей квартиры.

Первое время после нашего приезда, конечно, мы не имели ни провизии, ни посуды и ничего устроенного для нашего содержания. Нам шло по 8 копеек, полагавшихся по закону на сосланных в работы, и, конечно мы должны были бы сидеть на одном хлебе и воде, но в это-то самое время мы имели такое содержание, которое можно назвать роскошным. Все это присылалось от наших дам. Чего не приносили нам от этих чудных добрых существ! Чего должно было им стоить это наше прокормление! Каких хлопот и забот требовало оно от них лично, потому что это была дикая пустыня, а не столица, где с деньгами можно все устроить, не беспокоя себя. И вот теперь только в первый раз мне пришел в голову вопрос: как они это делали? Где брали все то, что нам присылали? Откуда могли они доставать такие огромные количества провизии, которые нужны, чтоб удовлетворить такую артель, — ведь нас было сначала человек тридцать, а потом еще более. Пока не устроилась артель, не был выбран хозяин, определены повара и чередовались дежурные по кухне, пока это все устроилось, говорю, прошло много времени, и во все это время эти великодушные существа, отказывая, я думаю, себе во всем, к чему они привыкли в прежней жизни, не переставали кормить нас, можно сказать, роскошно. Кто, кроме всемогущего Мздовоздателя может достойно воздать вам, чудные ангелоподобные существа! Слава и краса вашего пола! Слава страны, вас произрастившей! Слава мужей, удостоившихся такой безграничной любви и такой преданности таких чудных идеальных жен! Вы стали поистине образцом самоотвержения, мужества, твердости при всей юности, нежности и слабости вашего пола. Да будут незабвенны имена ваши!

За этими первыми дамами, приехавшими сначала, стали появляться другие: Наталья Дмитриевна фон Визин, Юшневская, Янтальцева, Давыдова, баронесса Александра Ивановна Розен; в это же время приехала, по Высочайшему соизволению, Прасковья Ивановна Анненкова, молодая француженка, лично просившая Императора дозволить ей ехать в Сибирь и разделить участь отца своего ребенка, а так как нельзя было ей посвятить себя любимому ею человеку иначе, как став его женою, то она в самый день приезда или на другой день была с ним обвенчана.

Потом еще приехала невеста Ивашева, молодая 20-летняя и прелестная собою Камилла Петровна le Dantue, и на другой же день была свадьба. Эта свадьба была действительно романической, а спасительной для него [Ивашева] тем, что отвлекла его от пагубного предприятия бежать из каземата Амуром. Расскажу по-подробнее этот эпизод, так как по дружбе с Ивашевым мы были почти участниками в этом его предприятии.

Как Ивашев, так и я были фантастически настроенные головы, и прозябание в такой жизни, какая досталась нам на долю, было не по нас, к тому же, мы всегда любили сильные ощущения: разные приключения, опасности имели для нас чудную прелесть. Тут перед нами раскидывалась необозримая, чудная, хотя и дикая, пустынная природа; новые неведомые страны, гигантская река — все это нам представлялось в очаровательных образах и манило с необычайною силою. Мы, конечно, сознавали, что тут нужны будут большие физические усилия, лишения, но затем нам представлялся очаровательный отдых под кровом небесного свода, среди дружеской беседы, надежда, мечтания о будущем и так далее. Может быть, мы и обольщали себя, как уже это было испытано мною при следствии в каземате, но в этом случае мы чувствовали в себе столько решимости и мужества, что готовы были пуститься, очертя голову, в самое отважное предприятие, тем легче, что тут мы рисковали только лично собою. Ивашев где-то вычитал и уже приискал какой-то корень, который, при употреблении его в пишу, мог долго поддерживать наши силы. Путь наш мы располагали совершить все водой, сделав себе плот, начиная с реки Чита, впадающей в Ингоду, из Ингоды в Шилку, составляющую с Аргунью исток Амура, и наконец Амуром до Сахалина и океана.

Взглянув на подобное предприятие здраво, без увлечения, оно, конечно, было не только гибельно, но и безрассудно; мы же думали не так и считали его возможным, надеясь на то, что никто бы не остановил нас среди огромной, почти пустынной реки до океана, где мы могли встретить американский корабль. Всего труднее было добраться до нее, но тут мы полагались на авось. В это самое время, к счастью нашему, Ивашев получил от сестры своей, Языковой, первое письмо, в котором таинственно спрашивала она его, помнит ли он такую-то молодую девушку, которая когда-то нравилась ему, которой он даже сочинял стихи. Он отвечал, что очень помнит, а также и то, что она очень нравилась ему, только не понимает, что значит этот вопрос. До следующего ответа прошло довольно долго, но письмо это уже стало занимать его, и предприятие наше пока отложилось. Следующие письма уже разъяснили ему, что если она и теперь еще ему нравится, то он может соединиться с нею, так как она тайно, в глубине сердца, любила его и выразила полную решимость выйти за него и разделить с ним его судьбу. Разумеется, он был в восторге; с дозволения коменданта, который уже был извещен о разрешении Государя, стал устраивать для нее небольшой, но уютный домик. Прошло несколько месяцев, как его известили о ее приезде. Она остановилась у Марьи Николаевны Волконской. Понятно, каково могло быть первое свидание. Затем сделаны все распоряжения для свадьбы, которая вскоре и совершилась. Хотя эта романическая повесть и была кратко описана, но я передам ее как слышал от Ивашева. Мать ее, madame Бапидие, была гувернанткой его сестер, и дочь жила с нею. Когда Ивашев приезжал в отпуск, где постоянно была в его семейном кругу и она, то, конечно, скоро заметил хорошенькую Камиллу Петровну; оказывал ей большое внимание, несколько ухаживал за ней, писал ей стихи, вероятно, нежного свойства; но хотя все это было как приятное препровождение времени, однако ж и сердце принимало тут участие. С отъездом его в армию все это кончилось. Но оно не кончилось для молодой девушки с нежным сердцем, и с того времени в ней возгорелась истинная страстная любовь, которую она скрыла в глубине своего сердца. Когда же постигло Ивашева это несчастие, она заболела нервною горячкой, и как мать Ивашева часто бывала у ее постели, то горячечный бред больной открыл ее тайну. Тогда-то она решилась дать единственному сыну своему эту чудную девушку подругой его жизни и тем облегчить его заточение. Когда, по выздоровлении, мать Ивашева передала ей ее чувства, выразившиеся в бреду, она сказала ей всю правду; узнав и о его чувствах к ней, она на предложение матери изъявила решимость ехать к нему, чтоб разделить с ним его участь. Ивашев был сын очень богатых родителей и по своему положению принадлежал к высшему обществу; он был умен, хорош собой, прекрасно образован и к тому еще обладал редким музыкальным талантом. Известный пианист Фильд гордился им, как своим учеником. Все это вместе взятое, по тогдашним понятиям света, конечно, ставило его много выше дочери бедной гувернантки.

В это время дамы наши уже устроились довольно хорошо, выстроили себе хорошенькие дома, если далеко не подходившие к их прежним роскошным жилищам, то все же со всеми удобствами, какие их значительные средства могли доставить даже и в такой пустынной стране. Они для свидания с мужьями должны были приходить в каземат при офицере, но мало-помалу строгость эта стала смягчаться и хотя, по их просьбам, комендант всегда просил дать ему время "поконсультовать-ся", как он выражался, конечно, с собою самим, а затем разрешал прошения. Так, под предлогом нездоровья жен, мужей отпускали к ним в дом, но для вида и для донесения в Петербург он требовал, чтобы обычные свидания были продолжаемы в каземате. Это в Чите.

На другой год мы перешли во вновь построенный большой каземат; средний, в который мы приехали, был назначен для больных, но там были помещены и здоровые; третий маленький на крутом возвышении, близ реки, также занят за неимением места. В нашей комнате, которая называлась первым нумером, были помещены у печки (бар.) Владимир Иванович Штейнгель, чрез стол от него были две наши с братом кровати, возле нас был моряк капитан-лейтенант Константин Петрович Торсон, за ним, кажется, Панов и (князь) Щепин-Ростовский, в углу; в противоположном углу Иванович Александрович Анненков, полковник Повало-Швыйковский, далее полковник Тизенгаузен, за ним Павел Васильевич Аврамов, остальных не помню. Другой каземат — помню только Кюхельбекера, Бобрищева-Пушкина, Розена, Загорецкого, Басаргина, Шишкова, Тестова, Бесчастного. Еще две комнаты, противоположные нашим, занимали: Муравьевы, Юшневский, Бестужевы (Николай и Михаил), Пущин, Свистунов, Одоевский, Завалишин и еще кто, уже не припомню. Да и в этом распределении, по забывчивости, может быть ошибка.

В это время из присылаемых беспрестанно книг уже составилась значительная библиотека на всех почти европейских языках. Все читали и писали с жадностью, в праздности были немногие.

Одежда наша понемногу изнашивалась, нужно было ее возобновить, но где взять портных и сапожников? И вот, начиная с Бобрищева-Пушкина и других, явилась артель мастеровых, состоявшая из следующих лиц: закройщик Павел Сергеевич Пушкин, потом брат мой, Оболенский, Фролов, Загорецкий, Кюхельбекер и еще не помню, кто. Пушкин по математике дошел до искусства кроить, и работа закипела. Помню, что Оболенский пожертвовал мне свое байковое одеяло, из которого мне было сшито что-то вроде казакина, в котором и был сделан мой портрет Николаем Бестужевым, снимавшим со всех нас портреты. За портными следовала артель столяров, в которой особенно способными оказались тот же Пушкин, Фролов, Загорецкий и Кюхельбекер. Я также было присоединился к этой артели и взял на себя сделать большой стол для обеда и чая в нашем номере. Но увы, хотя я трудился усердно, но, не имея никакой способности вообще ко всем ручным работам, да, кажется, и ни к чему, стол мой оказался таким, что для употребления, хотя временного, ему понадобилось связывать ноги, а потом заменить другим, более твердым. Конечно, это произведение моего искусства произвело взрыв хохота, повторявшегося много дней, как только кто-нибудь напоминал об этом. Пушкин же сделал для Елизаветы Петровны Нарышкиной большое кресло, так как она сильно страдала разными нервными болезнями, да и все наши благодетельницы часто подвергались сильным болезням, конечно, вследствие всего перенесенного ими. Тут-то являлись во всей силе слова Господа: "Дух бодр, плоть немощна"; другая подвергшаяся также страшной нервной болезни была Наталья Дмитриевна фон Визин. Болезни этих двух дам особенно выдавались по их жестокости, но все дамы наши были подвержены сильным и частым болезням, а одна из первых, Александра Григорьевна Муравьева, там и умерла. Креслу Пушкина суждено было вместе с Нарышкиными переехать на Кавказ, а потом в Россию. Когда отец Пушкина увидел это кресло работы своего сына, он заплакал и просил его у Елизаветы Петровны, а так как и ей не хотелось расстаться с креслом, то она решила, что по смерти ее оно перейдет к нему, а после его смерти оно останется в ее роде.

Многие наши товарищи начали изучать языки, которых прежде не знали. Так полковник фон Бриген, как знаток, преподавал латинский язык, и многие стали заниматься латынью, в числе их был и Владимир Иванович Штейнгель, которому и тогда уже было 50 лет. Мы с братом стали изучать английский язык. Я учился этому языку еще в Корпусе, и потому мне приходилось повторять и припоминать, а брат вовсе не знал его. Учителями нашими были Оболенский, Чернышев и другие, к которым мы прибегали за советами. При желании, при твердой воле, настойчивости мы скоро овладели книжным языком и грамматикой, а чтоб еще больше укрепиться в языке, мы с братом приняли на себя перевод истории падения Римской Империи Гиббона; мы разделили этот труд пополам и каждый взял шесть томов. Переводить историю легче всякого другого сочинения; к повествовательному слогу скоро привыкаешь и он делается очень легким для понимания; в трудных же местах мы прибегали к Оболенскому или к кому-нибудь из хорошо знавших язык. Хотя мы имели некоторые способности писать порядочным слогом, но тоже в тонкостях русского языка прибегали к знатокам языка: Одоевскому, Александру Крюкову, Басаргину и другим. Таким образом мы кончили этот труд в год. У нас было положено не вставать от работы до тех пор, пока не кончим десять страниц каждый. Потом мы перевели "Красный разбойник" Купера и "Водяная колдунья" его же. Все это и до сих пор в рукописях хранится у меня, потому что все это уже потом было переведено и издано; мы же не имели ни средств, ни возможности для напечатания…

Некоторые из товарищей занимались военными науками, которые читались Никитой Михайловичем Муравьевым. Розен переводил "Часы благоговения" с немецкого. Николай Александрович Бестужев устроил часы своего изобретения с горизонтальным маятником; тогда еще он, кажется, не являлся. Это было истинное великое художественное произведение, принимая в соображение то, что изобретатель не имел всех нужных инструментов. Как он устроил эти часы — это поистине загадка. Помню, что эти часы были выставлены им в полном ходу в одной из комнат. Эта работа его показала, какими необыкновенными гениальными способностями обладал он.

Словом, в нашей тюрьме всегда и все были заняты чем-нибудь полезным, так что эта ссылка наша целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени, при больших средствах, которыми располагали очень многие и которые давали возможность предаваться исключительно умственной жизни, была, так сказать, чудесною умственною школою, как в нравственном, умственном, так и в религиозном и философическом отношениях. Если бы мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время положение, то я бы предпочел эту ссылку. Тогда, может быть, по суетности я бы поддался искушениям и избрал другое, которое было бы для меня гибельно.

Для наших работ по окончании лета была построена изба, где в большой комнате стояли ручные жернова, на которых положено было смолоть 20 фунтов на пару, но и эта работа не требовалась строго, так что другие вовсе не работали, нанимая смолоть за них сторожей, которые, конечно, были рады получать этот заработок. Мы с братом, Розен и еще многие другие по гигиеническим причинам работали сами (собственно для того, чтоб делать движение для подкрепления здоровья). Другая комната была назначена для отдыха, где беседовали, читали, играли в шахматы, а в других группах происходили различные прения, всегда серьезные и научные или политические.

С Читы еще устроились различные хоры как духовных песнопений и духовных предпочтительно, так и разных романсов. Многие имели очень хорошие голоса, певали еще прежде в салонах и знали музыку. Потом уже были присланы и инструменты. У многих из наших дам были в домах рояли. Вадковский Федор Федорович был замечательный скрипач. Также и другие, еще прежде занимавшиеся музыкой, получили свои инструменты, так что мог составиться прекрасный квартет: 1-я скрипка — Вадковский, 2-я — Николай Крюков, альт — Александр Петрович Юшневский, а потом на виолончели — Петр Николаевич Свистунов. Довольно забавно было, что квартет должен был помещаться на чердаке среднего каземата, так как в комнатах нельзя было расставить стульев по причине нар и тесноты; потом, когда перешли в большой каземат, то места было довольно.

Были у нас и гитары, и флейта, на которой играл Игельштром, а на чекане — Розен и Фаленберг. Музыка вообще, особенно квартетная, где игрались пьесы лучших знаменитейших композиторов, доставляла истинное наслаждение и казематная наша жизнь много просветлела. Вскоре разрешено было многим из товарищей выстроить небольшие комнаты на дворе большого каземата. Так имели домики Никита Михайлович Муравьев, Юшневский, Вадковский и другие. Помню, что в домике Вадковского мы спевались к Светлому Воскресенью под руководством регента нашего П. Н. Свистунова. Первая Пасха по приезде нашем была очень грустная. Заутреню служил приходской священник, часов в 7 вечера, в одном отделении каземата, где мы сначала были помещены. Помню только, что тогда еще никого из дам не было, и эта встреча светлого дня, далеко от милых сердцу жен и детей, многих так расстроила, что они должны были удалиться, чтоб скрыть свою слабость.

Когда мы были уже в большом каземате, то к нам назначен был из Иркутска особенный протоиерей, который служил заутреню в большой столовой зале, по возможности, довольно торжественно. На правом клиросе пели свои певчие под регентством Свистунова, и очень хорошо. Особенно хороша была музыка "Плотию уснув" на три голоса. Мотив остался тот же, но окончание было несколько изменено. Тогда уже были наши благодетельные милые дамы, и следовательно, Пасха прошла в полном довольстве и очень приятно. В церковь не пускали, кроме причастия, которое совершалось в храме только по постам, и тогда снимались оковы. По воскресеньям же у нас устроено было религиозное чтение. Это маленькое религиозное общество верующих и любящих Господа собиралось в одном уголку, и чтение начиналось Апостолом, потом читалось Евангелие, какая-нибудь проповедь и кончалось главой из "Stunden der Andacht", то есть "Часы благоговения", перевод Андрея Евгеньевича Розена, который всегда читал ее сам. Это маленькое общество тотчас было прозвано конгрегацией. Оно состояло из Павла Сергеевича Пушкина, Михаила Михайловича Нарышкина, Николая Александровича Крюкова, Евгения Петровича Оболенского, Дмитрия Иринарховича Завалишина, Николая Васильевича Басаргина, Одоевского, меня и брата, Шишкова, Мозголевского и других, которых не припомню, да, кажется, я и не забыл никого. Иногда и не принадлежавшие к конгрегации заходили слушать. Эти воскресные чтения были весьма отрадны. Равным образом 12 Евангелий в Великий Четверг тоже читалось Бобрищевым-Пушкиным.

Понятно, что в обществе, состоявшем с лишком из ста человек, в огромном большинстве из людей с высоким образованием, в ходу были самые разнообразные, самые занимательные и самые глубокомысленные идеи. Без сомнения, при умственных столкновениях серьезных людей первое место всегда почти занимали идеи религиозные и философические, так как тут много было неверующих, отвергавших всякую религию; были и скромные скептики и систематически ярые материалисты, изучившие этот предмет по всем известным тогда и сильно распространенным уже философским сочинениям. С другой стороны стояли люди с чистыми христианскими убеждениями, также хорошо знакомые со всеми источниками материалистического характера; обладавшие и философским знанием, и знанием истории как церковной, так и светской. Конечно, начало этих прений имело поводом насмешечки над верою, над соблюдением праздников, таинств, постов, над церковною обрядностью и так далее. Когда же противники, ознакомившись с силами один другого, увидели, что нелегко поколебать силу христианских доказательств, увидели, что религия Христа имеет на своей стороне не только историю, но и здравую философию, то прения оживились до того, что во всех уголках наших уже слышались разговоры религиозно-философического содержания, как, пишет Гиббон, было в Константинополе при появлении Ария. В этой борьбе представители христианства были Павел Сергеевич Пушкин, Николай Крюков, Нарышкин, Оболенский, Завалишин; много было и других верующих, но более всех выдавался Пушкин, истинный и достойный поборник христианства, как по своей прекрасной жизни, по силе своей веры, так и по силе своей логики. Главная борьба сосредоточивалась на происхождении человеческого слова. Материалисты проводили ту идею, что скоточеловек, происшедший тогда еще из глины, а теперь от обезьяны, силами материи, как и все другие животные, сам изобрел язык, начав со звуков междометия, составляя его из звуков односложных, двухсложных и так далее. Пушкин поддерживал, без сомнения, сотворение человека непосредственно Божественным действием, необходимым следствием чего было то, что человек получил дар слова вместе с разумною душою в тот момент, когда была она вдохнута в него Божественным Духом. Много доводов приводилось за и против этого сотворения по откровению, и споры длились бесконечно. При этом общем настроении Пушкин написал обширную статью о происхождении человеческого слова, которая была прочитана всеми и признана всеми, даже индифферентными, победоносною, по силе логических доводов и верности исторических данных. Но, конечно, она не могла еще убедить людей, привыкших следовать противоположным идеям, и вот Барятинский написал статью в опровержение статьи Пушкина-Бобрищева на французском языке, вероятно, потому, что он знал лучше французский язык, нежели свой природный. Хотя и Барятинский был очень умный и ученый человек, но опровержение его вышло слабое, что подтвердили даже те, которые разделяли его мнение.

Эти прения на нас с братом, еще очень молодых людей, имели сильное влияние. Вера наша возросла вместе с разумными ее исследованиями, а перевод философической истории падения Римской Империи Гиббона окончательно утвердил нас в ней, несмотря на то, что Гибон был деист и смотрел критически на христианскую религию. Факты, им излагаемые, с добросовестным указанием источников и приведением многих из них в выписках, доказывали нам неопровержимость этих фактов, потому что они свидетельствовались людьми в высшей степени чистыми и добродетельными, которые согласились бы скорее претерпеть всевозможные мучения, нежели осквернить уста свои ложью. Другие же, прочитавшие Гибона и ставившие его скептические мнения выше несомненных фактов, утвердились в неверии и стали в нем фанатиками. Доказательством этому может служить то, что некоторые фанатические противники христианства, узнав, что мы опасались когда-либо издать этот полный перевод, не желая послужить заблуждению многих, готовых более верить на слово прославленным писателям, нежели откровенному слову и чистому разуму, решились похитить у нас этот перевод, чтобы сберечь его до того времени, когда бы представилась возможность издать его. В этом нам сознался один из них, когда он уже обратился к вере, доведенный почти до отчаяния страшными душевными страданиями и омрачением. По обращении его он сделался истинным христианином как по вере, так и добродетели. Это был Иван Васильевич Киреев, имевший намерение похитить перевод Гиббона с Борисовым Петром Ивановичем. Они оба были артиллеристы и славные кроткие люди, готовые на всякое добро, но в Борисове господствующею мыслью была та, что можно быть добродетельным, отвергая Бога. Христианство они считали робкою религией, не зная, вероятно, и никогда не размышляя о словах Спасителя, что "всякий творящий грех есть раб греха" и что истинная свобода есть возрождение человека в христианстве и только истинный христианин истинно свободен, если б и был даже в рабстве наружном.

Киреев возвратился и умер в Туле христианскою кончиною, семьянином, а Борисовы, оба брата, к несчастию, сгорели в Сибири на поселении; кажется, старший сумасшедший брат зажег их дом.

Так в трудах физических и умственных, в приятных живых беседах, в пении, музыке протекла наша затворническая жизнь. Шахматная игра также играла важную роль. Несмотря на заключение, эта жизнь имела такие сладостные минуты, что и теперь при одном воспоминании сердце наполняется приятными ощущениями.

В большом каземате тоже был устроен нами садик, то есть посажены были деревья, сделаны дорожки, где мы прогуливались, вспоминая о минувшем или мечтая о будущем. У многих из нас положено было непременно делать движение, то есть ходить по несколько часов — это для сбережения здоровья. Всех аккуратнее в этом был Евгений Андреевич, Розен, которого мы прозвали Кинофон-Кибург. Это был человек рыцарского характера, прямой, правдивый, всегда важный, серьезный и неуклонно точный в исполнении всего, что у него положено было для каждого часа. Он подвержен был глазным воспалениям и в это время начинал нюхать французский табак, который, оттягивая от глаз приливы, вскоре уничтожал болезнь, но далее он уже не позволял себе нюхать, считая прихотью эту привычку. По вечерам он обыкновенно играл на чекане с Фаленбергом и тоже только известное время, оканчивая музыку тоже в известный час, положенный для этого развлечения. Шутники даже говорили, что у него положено было правило, какою рукою какую часть тела мыть в бане.

К частоколу в разных местах виднелись дорожки, протоптанные стопами наших незабвенных добрых дам. Каждый день по несколько раз подходили они к скважинам, образованным кривизнами частокола, чтобы поговорить с мужьями, пожать им руки, может быть погрустить вместе, а может быть и ободрить друг друга в перенесении наложенного тяжелого креста. Сколько горячих поцелуев любви, преданности, благодарности безграничной уносили эти ручки, протянутые сквозь частокол! Сколько, может быть, слез упало из прекрасных глаз этих юных страдалиц на протоптанную тропинку. Всю прелесть, всю поэзию этих посещений мы все чувствовали сердцем; а наш милый поэт Александр Иванович Одоевский воспел их чудно-звучными и полными чувства стихами!

Для овощей нам отведено было место под огород; огородником был выбран П.С. Бобрищев-Пушкин.

Работали, то есть копали, делали гряды, сами ходя на работу по очереди, а некоторые из ретивых работников, как Кюхельбекер и Загорецкий, работали постоянно и дошли до того, что могли работать целый день, наравне с нанятыми поденщиками. Конечно, для этого требовалось постепенно втянуться в работу и приучить свои мускулы к труду, а потом это вошло в привычку. Овощи были превосходные, так что некоторые из них, как-то: морковь, свекла, картофель и другие доходили до огромных размеров.

Многие занимались изучением агрономии по Тееру и другим писателям, а наши огородники приложили теорию к практике.

Очень приятны были для всех нас летом купанья в реке Чита, для чего обыкновенно снимались кандалы. Прекрасная живописная река, теплота воздуха, наслаждение в жару погрузиться в прохладную влагу делали и общее настроение веселым, и много случалось такого в этих купаньях, что производило общий хохот.

Так, однажды Владимир Иванович Штейнгель просил Сергея Петровича Трубецкого поучить его плавать; тот подложил под него руку и показывал, как надо действовать руками и ногами, но в это время как-то при движениях опустил руки, чтобы видеть, держится ли он на воде; но Владимир Иванович тотчас же погрузился, хлебнул водицы, забарахтался, сильно испугался и рассердился, что произвело общий смех в тех, которые видели это, но, конечно, смех сдержанный, — не мог же он думать, чтоб такой серьезный человек, как Сергей Петрович, захотел подшутить над ним.

Не помню, сколько прошло лет, как мы носили цепи, но помню, что однажды приходит комендант и неожиданно объявляет нам милостивое повеление Государя со всех нас снять оковы. Кто поверит, но скажу истину, нам стало жаль этих оков, с которыми мы уже свыклись в течение этих трех, четырех лет, и которые все же были для нас звучными свидетелями нашей любви к Отечеству, для блага которого мы ложно считали дозволенными даже такие меры, как революция и кровопролитие, но все же мы за него носили их.

Не помню также хорошо, чрез сколько именно лет петровский тюремный замок был готов и нам объявлен был поход из Читы в петровский завод, где он был построен.

Поход этот мы совершили пешком. Нас разделили на две партии. Одну, нашу первую, вел плац-майор Лепарский, племянник коменданта, а другую сам комендант. При каждой партии было до 30 подвод под нашими пожитками, а на ночлеге выставлялось 10 войлочных юрт в один ряд.

Против этого ряда поставлены были юрты для караульных и начальствующих. Поход этот был для нас очень приятным развлечением неволи. Мы тут увидели снова тот простор, ту необъятную даль, уходящую за горизонт, ту даль, которая так манит своею таинственностью странника, особенно после нескольких лет заключения, в котором горизонтом был один высокий частокол. Далеко простирающаяся дорога наша, исчезающая в оврагах и снова выходящая на возвышениях, увлекала воображение в какую-то обетованную землю, где как будто нас ожидала тихая спокойная жизнь среди радостей и наслаждений, отдыха в милой и любящей семье. Мы действительно, пройдя 20 и 25 верст, отдыхали — и тоже в семье, но только в семье своих друзей и товарищей, а не той семье, которая оплакивала нас уже несколько тяжелых лет, а иные из нее уже почили, не увидев своих детей, мужей и братьев. Но все же очень приятно было прийти в уютную юрту, разостлать свои войлочные постели, поставить самовар и, вдоволь напившись чаю, среди табачных облаков, при веселом говоре, шутках и смехе, отдохнуть и потом, поужинав, заснуть крепчайшим сном. В деревнях и селах мы не останавливались и проходили мимо, в юрты, расставленные по близости. Выбранный нами хозяин, Андрей Евгеньевич Розен, имел привилегию ехать вперед на подводе, чтобы закупить нужную провизию и потом изготовить ужин, а на дневках и обед; кухня, тоже в юрте, становилась позади наших юрт. При переходах приятно было видеть белеющие вдалеке церкви и разбросанные около них человеческие жилища, где люди жили, трудились, горевали и радовались свободно по-своему.

Из Читы мы шли бурятскими степями; подводчики и провожатые наши тоже были буряты. Взвод солдат шел впереди и взвод позади партии.

При бурятах были их зайсаны, очень щеголеватые и статные люди из их дворянства. Буряты имеют страсть к шахматной игре, и на дневках, около юрт, всегда составлялись шахматные партии, окруженные толпою азиатцев, следивших с величайшим интересом за игрой, нетерпеливо высказывая играющим свои взгляды. Некоторые из зайсанов играли с нами, и играли так хорошо, что один из наших лучших игроков Николай Васильевич Басаргин первую партию проиграл. Нужно было видеть общий восторг, когда буряты увидели своего победителем. Впрочем, торжество их продолжалось недолго. Басаргин, вероятно, первую игру играл небрежно, но когда увидал силу своего противника, то защипал свой ус — это была его привычка, и, конечно, сделал ему мат. Вообще говоря, азиатцы играли так, что могли играть с хорошими игроками. Иногда случалось нам располагаться где-нибудь на берегу речки, под сенью осенявших ее деревьев, и тогда ночью, когда зажигались кругом костры, мы любовались фантастическим освещением листвы и проглядывавшей сквозь ветви реки, белевшихся юрт и темных домов, за освещенным оазисом.

Несмотря на переход в 15, 20, а иногда и 25 верст, перед сном многие еще прохаживались взад и вперед перед юртами, другие составляли сидящие и стоящие группы в оживленных разговорах, иногда прерываемых смехом или какими-нибудь возгласами. Это бодрствование ночью продолжалось, впрочем, на конце дневки, потому что выступали обыкновенно еще до солнечного восхода, следовательно, надо было запастись силами. Большая часть из нас были военные, и эти переходы многим из заслуженных наших воинов напоминали их боевые походы, а молодым — переходы и передвижения маневров.

Между нами было много живописцев, обладавших весьма серьезными дарованиями, и потому поход наш был изображен в самых живых картинах, как в движениях, так и в стоянке; хотя эти картины были в малом масштабе, но они были так талантливо набросаны, что все лица были узнаваемы. У некоторых семейств наших товарищей сохранилось много этих видов, которых мы, собственно оставшиеся в живых, до сих пор не можем видеть без особенного чувства. Уже более полустолетия отделяет нас от этого времени, а как живы в памяти все эти дорогие образы! Все это было молодо, все весело, все полно стремлений к высоким, хотя и утопическим идеалам человечества; его свобода, счастие были во всех сердцах, за немногими, может быть, исключениями. Все безотчетно чего-то ждали, на что-то надеялись, тогда еще без малейшего основания, химерно, и однако ж все почти теперь уже осуществилось и осуществляется тем, кто один только имел право и обязанность осуществить эти мечты и кто так великодушно осуществил их. Прав был поэт, сказав: "Не пропадет ваш скорбный труд и дум высокое стремленье".

Когда мы входили в город Верхнеудинск, то множество любопытных сопровождало нас по городу, в котором мы не останавливались. Когда мы подходили к Торбогатаю, большому старообрядческому и очень богатому селению, нам навстречу вышла пропасть народа. Здесь мы были расположены по квартирам очень большим и опрятным. Все эти старообрядческие селения были очень богаты и имели большие и хорошо устроенные дома и даже с некоторым крестьянским комфортом. Между молодежью большая часть уже оставила староверческие верования, конечно, более по равнодушию ко всякому верованию, нежели по сознанию фальши в их отцовских преданиях, хотя и это они сознавали, но легко и поверхностно. Все почти курили трубки, несмотря на то, что многим из них доставалось от стариков. Впрочем, у этих раскольников не заметно было того фанатизма и нетерпимости, какими отличаются закоренелые и невежественные раскольники в России. Многие из людей богатых выписывали и читали журналы и газеты, интересовались современностью и охотно входили в религиозные разговоры с многими из наших, которые хорошо знали церковную историю.

Торбогатайские староверы были отличные пахари. Земледелие было у них в самом цветущем состоянии, а как их местность вообще гористая, то все склоны гор были возделаны с большим тщанием, что нас очень удивляло и радовало. Когда мы жили в Петровском остроге, то все хлебное продовольствие нам привозили из Торбогатая. Отсюда мы скоро уже достигли цели нашего путешествия.

Петровский тюремный наш замок, как мы его называли, был огромным деревянным зданием, выстроенным покоем, где было более 60 номеров. Снаружи это сплошная стена, а внутри, кругом здания, построена была светлая галерея с большими окнами, разделенная на многие отделения, которые по галерее отделялись одно от другого запертыми дверьми и каждое имело свой выход на особый двор, обставленный частоколом. Мы были сильно озадачены, увидев, что комнаты наши, или номера, были совершенно без окон и свет проходил через дверь, вверху которой были стекла. Но этот свет был так мал, что при затворенной двери нельзя было читать. Когда наши благодетельные дамы увидели эту постройку, они пришли в ужас. Так как комендант сам не мог ничего сделать, то дамы наши тотчас же отправили в Петербург письма, в которых поставили на вид, что тюрьма эта лишит зрения всех, имеющихся в ней содержаться. Так как в кару, вероятно, не входило наше ослепление, то в ответ на эти жалобы получено было разрешение сделать по одному маленькому, в одно звено, окну в наружной стене, и то пробито было сверху, так что смотреть из него можно было не иначе, как подставив стол, с полу же был виден клочок неба. Но и это было уже благодеяние, потому что зимой мы буквально были осуждены на тьму.

В нашем первом отделении 1-й номер был занят по расписанию Михаилом Сергеевичем Луниным, 2-й служителем и сторожем солдатом, 3-й мною и братом, затем 4-й Вадковским, 5-й Сутгофом и Александром Муравьевым и 7-й, конечный, Никитой Михайловичем Муравьевым.

Во втором отделении помещались женатые; тут были Нарышкин, Трубецкой, Юшневский, Волконский; помню Волконского и Нарышкина, помню потому, что когда, по требованию коменданта, жены переходили в казематы к мужьям, то у Волконской был рояль, который с нею переносился в галерею перед номером, и мы часто наслаждались пением дуэтов Марьи Николаевны Волконской с Елизаветой Петровной Нарышкиной, а иногда и скрипка Вадковского к ним присоединялась. Кроме прелести двух приятных и музыкально обработанных голосов, оригинально было то, что эти звуки цивилизованного мира, звуки грациозной итальянской музыки раздавались в глубине каземата, почти на границах Китайской Империи. Тут через дверь велись также разговоры, когда кто-нибудь из дам относился к кому-нибудь из нас; и тогда различные позы вежливости, принимаемые разговаривавшим лицом, нас иногда очень смешили. Это я говорю о тех, которые не были коротко знакомы в семействах наших женатых товарищей.

Это пребывание в казематах наших милых и чудных дам продолжалось недолго, так требовалось только для формы, и затем они снова возвращались в свои дома, которые и здесь были заранее построены и мужья отпускались к ним. Нельзя при этом не вспомнить добрым словом нашего добряка коменданта С.Р. Лепарского, который делал все, что только не нарушало его прямых обязанностей, а как насчет прямых его обязанностей содержать нас под караулом он мог быть совершенно покоен, что никто из нас уже не помышлял о каком-нибудь бегстве, то он и давал волю своему доброму сердцу, облегчая нашу участь и особенно тех высоких существ, которые вчуже несли ту же казнь, какая постигла их мужей и всех нас.

Сверх тех дворов, которые принадлежали каждому отделению, к внешней стороне замка или острога в степь отведено было огромное место, тоже обставленное частоколом, для сада, который при мне еще не был устроен, а в мое время это место служило для прогулок летом, а для зимы устроены были на высоких столбах в 10 или 12 аршин горы, с которых катались на санках, на лубках, а другие на коньках. Эти горы были устроены так, что одна была против другой, но в некотором расстоянии, а между раскатами был устроен обширный каток для катающихся на коньках, который содержался в большой исправности. Летом с высоких площадок этих гор был довольно обширный вид кругом на завод, на церковь и на ограничивавшую завод степную местность с пашнями и лугами. Отсюда мы могли участвовать в богослужении Троицына дня, так как масса народа, не вмещавшаяся в церкви, стояла вокруг, и нам видно было, когда они становились на колена, что указывало на последовательность чтения тех вдохновенных молитв за все и за всех, — молитв, которых нельзя слушать без слез умиления и горячей любви к Богу, всех призывающему к своей дивной жизни чрез покаяние, сокрушение о своих грехах и приобретение тех добродетелей, которых требует Его святость. За этим двором возвышалась лесистая высота, на которой иногда видны были нам посещавшие коменданта приезжавшие сановники.

В этом замке в середине устроено было особое большое здание для обширной кухни. Оно разделялось на две половины; в одной были кухни, а в другой большая зала для обеда и для собраний, как по делам артелей, так и по другим совещаниям, касавшимся нашего хозяйственного и общественного порядка. В этой зале происходили также публичные чтения из разных отраслей знания. Здесь читал математику по Франкеру Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин, который был преподавателем еще в муравьевском училище. Спиридов читал свои записки на историю Средних веков, Оболенский читал философию, Одоевский курс, им составленный, русской словесности с самого начала русской письменности и русскую грамматику его сочинения. Сколько могу припомнить, Никита Михайлович Муравьев и Репин читали из военных наук. Другие читали свои переводы, в том числе и мы с братом, кажется, из Красного морского разбойника; Петр Александрович Муханов читал своего сочинения повесть "Ходок по делам". Свои статьи читали и другие, как-то: Басаргин, Николай Бестужев и еще не помню. Это устройство так называемой в шутку академии было самою счастливою мыслью достойно образованных и серьезных людей, и она давала настоящую работу тем, которые принимали на себя чтение какого-нибудь предмета. Тут также были прочтены некоторые песни из поэмы "Василько" Одоевского и другие его стихотворения, из коих некоторые и напечатаны.

Работы наши и здесь продолжались также на мельнице, точно в таком же порядке, как и в Чите; только так как нас здесь было более числом, то выходили на работу поочередно и по партиям, а не все каждый день. Из всего этого видно, что заключение было весьма человеколюбивое и великодушное; мы лишены были свободы; но кроме свободы мы не были ни в чем стеснены и имели все, что только образованный, развитой человек мог желать для себя. К тому еще если прибавить, что в этом замке или остроге были собраны люди действительно высокой нравственности, добродетели и самоотвержения и что тут было так много пищи для ума и сердца, то можно сказать, что заключение это было не только отрадно, но и служило истинной школой мудрости и добра. Сколько прекрасных чистых сердец билось там самою нежною и симпатическою дружбою, сколько любви и высоких чувств хранилось в этих стенах острога — чувств, так редко встречающихся в обществе счастливцев!

Немного уже нас осталось из этого истинного братства! Да воздаст Господь всем отшедшим из этого мира в Своем дивном Царстве за их братскую чистую любовь!