ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА КЭТРИН МЭНСФИЛД Д.Г. Лоуренс сторонится Гурджиева. Кэтрин ищет целителя души. Джон Мидлтон Мурри не способен забыть о самом себе. Супружеская пара становится жертвой многих болезней. Возвращение к нормальной жизни ни к чему не приведет, нужно начать новую жизнь. К

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА КЭТРИН МЭНСФИЛД

Д.Г. Лоуренс сторонится Гурджиева. Кэтрин ищет целителя души. Джон Мидлтон Мурри не способен забыть о самом себе. Супружеская пара становится жертвой многих болезней. Возвращение к нормальной жизни ни к чему не приведет, нужно начать новую жизнь. Кэтрин делает первый шаг навстречу Гурджиеву. Драма разражается в Лондоне.

ЛОУРЕНС отказался пуститься в гурджиевскую авантюру. Он был уже почти готов поверить, что найдет в Учении ответы на беспокоившие его проблемы. Более того, он, безусловно, так считал. Но не мог решиться преодолеть рубеж. Ему казалось, что если он примет умственную дисциплину, требуемую Гурджиевым, то потеряет творческую свободу. Больше всего он опасался, что ему придется пересмотреть свою слепую веру в великодушие судьбы по отношению к нему. А эта вера заменяла ему религию. Ему казалось, что, как бы он ни поступал, благотворная сила ведет его, Лоуренса, к Свету, направляет его тем увереннее, чем больше он отдается всей сумятице человеческих страстей, требуя от него немногого чтобы он отдавался им с сердцем и душой, открытыми для всего возвышенного. Я говорю «немногого», ибо он был уверен, что именно так им и отдается. Отправившись к Гурджиеву, он должен был бы отказаться от этой веры, которая придавала его жизни особый смысл, заключавшийся в самолюбии и даже самолюбовании.

Кэтрин Мансфилд догадывалась, каковы были колебания ее старого друга. «Лоуренс и Э.М. Форстер такие люди, которые, если бы захотели, смогли бы оценить это место, пишет она своему мужу по поводу Аббатства. Но мне кажется, что гордыня Лоуренса будет ему в этом помехой». Гордыня и впрямь помешала ему. В то же время нет никаких оснований считать, что он поступил неправильно.

К тому же он был очень раздражен чрезмерным энтузиазмом своей наставницы, миссис Мейбл Додж, которая слепо верила Гурджиеву. Он писал ей в апреле 1926 года: «Моя «самость», мой четвертый центр, позаботится обо мне гораздо лучше, чем я мог бы это сделать сам». Это подтверждает его веру в особое расположение к нему судьбы. Месяц спустя он пишет: «Что касается Гурджиева, Ореджа, пробуждения различных человеческих центров, высшего «Я» и всего прочего, то я не знаю, что вам и сказать… Здесь нет и никогда не будет проторенной дороги». Наконец, подстегиваемый г-жой Мейбл Додж к принятию окончательного решения, он впадает в бешенство, что с ним иногда случалось, и навсегда порывает со всем этим: «У меня нет ни малейшего желания повидать Гурджиева. Вы не можете себе представить, сколь малый интерес вызывают у меня его методы исцеления. Я не люблю ни гурджиевых, ни ореджей, ни других мелких громовержцев».

Кэтрин Мэнсфилд казалось, что Лоуренс никогда бы не мог прийти к Учению, ибо он слишком любил себя. Она же могла, потому что любила другого. Это мы поймем позже.

НАСКОЛЬКО мне известно, нет ни одной работы, ни одного исследования, точно описывающих последние месяцы жизни Кэтрин Мэнсфилд. А между тем в течение этих последних месяцев все ее творчество и вся ее личность засветились особым светом. Редко случается, чтобы дух и тело принимали смерть так просветленно, чтобы произведение, в тот момент, когда оно должно внезапно прерваться, так ясно раскрывало бы скрытую в нем идею. Почитатели Кэтрин Мэнсфилд, приезжающие в Париж, чтобы снять хоть на одну ночь номер в гостинице, где она останавливалась, и совершающие каждый год паломничество на кладбище Фонтенбло-Авон, вынуждены были до последнего времени довольствоваться очень неточными сведениями о ее пребывании у Гурджиева, о причинах, приведших ее в Аббатство, о том, каковы были ее поиски и надежды в колонии, основанной тем, кого она называла «великий тибетский лама». Биографы заявляют, что она нашла себе убежище в «теософском обществе», что говорит об их полной неосведомленности. Есть только одна книга, в которой сделана попытка описать ее последнее приключение, это книга Роланда Мерлина «Тайная драма Кэтрин Мэнсфилд». К сожалению, Роланд Мерлин, по-видимому, не располагал всей полнотой свидетельств самой Кэтрин Мэнсфилд о ее жизни в Аббатстве; вдобавок он мало что знал и о Гурджиеве.

Мы приводим здесь все письма, в которых Кэтрин Мэнсфилд объясняет своему мужу, Джону Мидлтону Мурри, рискованное решение «окунуться» во все это, подводит итоги своей прежней жизни, определяет цели поиска, описывает день за днем все то, что происходит в ее голове, в ее сердце, в ее теле при первом соприкосновении с элементами Учения, рассказывает о том впечатлении, которое произвело на нее, ученицу-новичка, необычное общество «лесных философов».

Большая часть этих писем на французском языке еще не публиковалась. Они взяты из сборника переписки Мэнсфилд, недавно изданного в Лондоне Джоном Мидлтоном Мурри. Я полагаю, что их невозможно правильно понять, ничего не зная о Гурджиеве, о его влиянии, о его взаимоотношениях с другими людьми. Трудно будет ощутить отраженную в них «тайную драму», не обладая определенным «ключом» к пониманию произошедшего. Такой «ключ», как мне кажется, дан в этой книге.

В АВГУСТЕ 1922 года молодая женщина лечит в Швейцарии сердце и легкие. Уже с давнего времени туберкулез разрушает ее творческую энергию, уродует тело, лицо и разрушает любовь, которая соединяла ее с Джоном Мидлтоном Мурри. Ею овладевает тоска, знакомая большинству людей, склонных к религиозности, когда им становится все труднее и труднее жить в современном мире, и ей начинает казаться, что ее сердце и нервы зажаты в кулак, который постепенно сжимается, душит, готов задавить. В этом, разумеется, повинна болезнь уже упомянутая чахотка. Но ей кажется, что есть и другая, более серьезная болезнь, против которой врачи бессильны, которую она не смогла бы им описать. Болезнь эта постоянные вопросы: существую ли я на самом деле? Где мое цельное и истинное «Я», скрытое постоянно колеблющимися волнами настроений, чувств, волнений, радостей и несчастий? Как сделать так, чтобы ощутить наконец связь с чем-то устойчивым? Где отыскать твердую почву? И впрямь, все заставляло Кэтрин Мэнсфилд думать, что туберкулез был лишь внешним проявлением этой болезни или, скорее, что судь- ба уготовила ей этот телесный недуг, чтобы ее чувствительность в отношении подобных проблем была доведена до крайности. Нужно найти ответ на все эти вопросы. Когда ответ будет найден, вернется здоровье, и это будет уже не возвращением к «нормальной жизни», как говорят люди, не понимающие, что «нормальная жизнь» ничем не лучше жизни больной туберкулезом, но вхождением в новую, «подлинную жизнь».

В Швейцарии она только что получила эссе Успенского «Космическая анатомия». Многие английские интеллектуалы и художники слушали лекции Успенского, и вокруг этого ученика Гурджиева и его друга Ореджа образовался довольно активный кружок. Она мечтает посетить Ореджа. От него она ждет ответа или подхода к ответу на те вопросы, которые себе задает. Естественно, мужу она почти ничего об этом не говорит. Да и что тут скажешь? «Благодаря молчанию они в конце концов добились взаимопонимания». Они избегают острых тем. Она боится умереть и маскирует этот страх, чтобы их совместная жизнь сохранила хоть какое-то очарование. Он отрешается от ее тела, разрушаемого болезнью, становясь вдвойне внимательной сиделкой, чтобы хоть как-то компенсировать отсутствие внимательности любящего. Они пылко обсуждают прошлое, мечтают о будущем, похожем на это прошлое, но оба боятся говорить о печальных истинах настоящего: рухнувшей безумной любви, исчезнувшем желании, страхе смерти, их союзе, превратившемся в заурядную привычку и заботливую безнадежность. Видя, как страдает она, он думает только о страдании. Она беспрестанно работает, лишь бы удержать иссякающую с каждым днем энергию, лишь бы окончательно не рухнуть под гнетом абсолютной не-любви и полной безнадежности. Каждый из них целиком сосредоточен на самом себе, и любое правдивое слово между ними ускорило бы крах. Они улыбаются друг другу издали, едва заметно, чтобы не нарушить это мимолетное равновесие перед крушением. Они затаили дыхание.

Она твердит ему, что хотела бы поехать в Лондон, чтобы проконсультироваться у доктора Сорапюра, специалиста по болезням сердца. Подобные слова не опасны. Речь идет о выздоровлении. Когда она выздоровеет, все снова будет чудесно. Но она сознает, что болезнь ее не только телесная и, чтобы спасти их обоих и их союз, нужны вовсе не пилюли, диета, уколы и рентген. Он тоже это понимает. Оба делают вид, что едут в Лондон за консультацией врача. На самом деле они пересекают пролив, чтобы поставить все на последнюю карту. «Я говорю, что внешней целью ее визита было посещение доктора Сорапюра, пишет Джон Мидлтон Мурри. Но полагаю, что истинной целью этой поездки было установление контакта с А.Р. Ореджем. Во всяком случае, я был удивлен, как стремительно она, едва приехав в Лондон, включилась в деятельность кружка, сформировавшегося вокруг Успенского, в который входили Оредж и Дж.Д. Бересфорд. Иногда мы говорили о том, что касалось нас больше всего (то есть о ее выздоровлении единственной «безобидной» теме и о тех формах, которые примет их союз, когда она выздоровеет), но в то время наша любовь повисла в пустоте, и мои воспоминания об этих днях полны отчаяния и тоски. И для меня, и для Кэтрин было ясно, что единственным средством может стать возрождение. Но как его достигнуть? Я считал невозможным вступить вслед за ней в кружок Успенского, вернее, мне казалось, что я не могу вступить в него, не нарушив своей внутренней целостности. Таким образом, я никак не участвовал в том, что волновало теперь Кэтрин больше всего. Я ей становился не нужен. Более того: я становился препятствием в ее стремлении к освобождению».

Итак, они пересекли Ла-Манш, поставив на карту все. Они согласились принять все как есть. Все рушится. Нужно либо родиться заново, либо продолжать эту ложную жизнь с ее уходящей любовью. Кэтрин принимает важное решение удаляется от мужа, порывает с благочестивой ложью их совместной жизни, пытается излечиться в одиночку, то есть найти дорогу к своему «Я», твердому, стабильному «Я», не знающему ни страха, ни надежды, такой точке в самой себе, где она уже не боялась бы смерти, где вновь засияла бы их любовь. Джон брошен и оставлен наедине со своими слабостями и обманами, тревожной нежностью, стыдливой предосторожностью по отношению к ней, с неясным и смутным миром человека, чья жена неизлечимо больна. Кэтрин уходит. Она удаляется в то место, откуда увидит Джона во всей постыдной наготе его колебаний, но где также возродится ее любовь и откуда она будет поддерживать его со всей теплотой, на которую только способна.

Роланд Мерлин в указанном мною труде очень невысоко ставит Мидлтона Мурри. Он изображает его человеком слабым и эгоистичным. Но мне думается, что не стоит разделять это мнение Мерлина, основанное на весьма поверхностных данных.

В августе 1920 года Кэтрин Мэнсфилд записывает в своем дневнике: «Я все кашляю, кашляю. Главное для меня в том, чтобы восстановить нормальное дыхание. А он молчит, опустив голову, закрыв лицо руками, как будто это невозможно вынести. «Вот что она со мной делает! Каждый новый приступ кашля действует мне на нервы». Я знаю, что эти чувства непроизвольны. Но, Боже, как они гадки! Если бы хоть на мгновение он мог забыть о себе, стать на мое место, помочь мне. Что за злая участь быть пленником самого себя!»

Мидлтоп Мурри был и впрямь пленником самого себя, как говорит Кэтрин Мэисфилд, он никогда не мог забыть о собственной персоне. Он жил, терзаясь оттого, что его жена женщина восхитительная, но разрушенная болезнью тела, сердца и души; женщина, чья жизнь висит теперь на волоске, в то время как он не испытывал метафизического страха или, скорее, понимал подобный страх только умом, но не более того.

«Перестаньте быть таким впечатлительным, перестаньте мучить себя, перестаньте что-либо чувствовать. Здесь нужна решимость, а не жалкое самокопание, внушал ему Д.Г. Лоуренс. В этом весь ваш порок: вы готовы сгноить собственную мужественность и, надо думать, именно к этому стремитесь».

Прислушайтесь к совету Лоуренса! Он говорит: «Измените свою природу!» Но как ее изменишь? И нужно ли ее менять? Не лучше ли принять себя таким, каким тебя создала природа? Мидлтон Мурри отлично сознавал, в чем его «порок», знал, что центром его жизни был он сам, хотел он того или нет. Но из глубины его «я», постоянно исследуемого, ощупываемого, судимого, которое он то жалел, то превозносил, поднималась настоящая боль, крик раненой любви к Кэтрин, Кэтрин умирающей и с проницательностью умирающих вершащей суд над его неспособностью выйти за рамки самого себя. Это было его участью, настоящим крестом супруга, который ее все-таки любил и тщетно тянулся к ней. Будучи неспособным от него отказаться, он называл этот крест «своей целостностью».

Как все становилось трудно! «Ей хотелось, чтобы я не обращал никакого внимания на ее болезнь, пишет Джон Мидлтон Мурри, но это было невозможно. Я был в таком отчаянии, что вечером, когда мы лежали рядом, приступы ее кашля заставляли меня содрогаться до самой глубины души. Было невыносимо видеть ее исхудавшей, с воспаленными глазами, превратившейся в тень. Я стоял в очередях, чтобы найти для нее подходящую пищу, но упорство, с которым я это делал, казалось ей неуместным. Почему я не мог забыть об этом несчастье? Иногда на меня находили приступы такого страшного отчаяния, что мне казалось, будто я попал в ловушку. То, что она могла истолковать мою тоску как желание освободиться от ее присутствия, переполняло чашу».

Кэтрин видела, что она несправедлива. Страх смерти толкал ее на подобную несправедливость. Джон чувствовал, что не способен преодолеть страх перед завтрашним днем, предстать перед Кэтрин в обличье сверхчеловека, который легко отбрасывает мысль о смерти, считает ничтожными мучения супруга, внезапно обездоленного болезнью своей жены, и, в порыве доверия и превосходства, зажигает на брачном ложе огонь спасительной любви, любви феерической, побеждающей все, в том числе и бациллы Коха. Она смотрела, как он волнуется, как борется со своим бессилием и страдает, подобно любому заурядному человеку. Под этим взглядом у него окончательно уходила почва из-под ног, он делал одну ошибку за другой. А она уже мечтала о том, чтобы превозмочь свою болезнь, выпутаться из трясины их отношений, чтобы ступить на твердую почву, где Джон и Кэтрин будут уже не страдающими телами с омраченными душами, но двумя воплощениями кристально чистой любви.

Чтобы достичь этой твердой почвы, необходимо было порвать с тошнотворным очарованием пары Кэтрин Джон. Ей нужно было умереть в качестве Кэтрин, супруги Джона, созданной из капризных настроений, скрытых опасений, преходящей нежности, непостоянных чувств; короче говоря, нужно было умереть той, кого любил Джон искренней, но нерешительной любовью, и стать другой, возродиться. Джон же отказывался умереть ради самого себя. Он не хотел пускаться в эту авантюру. Кэтрин еще раз осудила его за малодушие. Она убеждала себя, что достаточно умереть и воскреснуть ей одной, чтобы возродить их любовь, но не забывала при этом, что он, как всегда, слишком привязан к своему мелкому «я» и предпочитает посредственность их отношений подлинному союзу, а поэтому ей нужно бежать прочь, чтобы помочь ему перейти вместе с ней в мир настоящей жизни и истинной любви. А он, ожидая, медлил на противоположном берегу, словно курица-наседка, бессильно машущая крыльями. С наивным и в то же время хитрым эгоизмом, с жалкой гордостью интеллектуала, которому кажется, что он защищает свою «целостность», укрываясь в собственной скорлупе, он страдальчески смотрел, как Кэтрин уходит от него на этот раз куда дальше, чем уходила раньше по знакомым дорожкам физического недуга.

По правде говоря, я не думаю, что следует, по примеру Роланда Мерлина, пожимать плечами и объявлять, что Мидлтон Мурри не был «мужчиной». Хотел бы я посмотреть, как поступил бы в подобной ситуации сам Роланд Мерлин. Я даже думаю, что Лоуренс, каким бы сильным человеком он ни был, быть может, удержал бы Кэтрин в ее «обычной жизни», но лишь воздействовав на нее более резко, и тогда она бы умерла в отчаянии на койке санатория, а не Дождалась того дня, когда, полная надежд, скончалась в своей комнате в Аббатстве. Нам легко судить человека, если он не соответствует нашим пристрастиям: это составляет часть жестокой и абсурдной игры, являющейся нашей жизнью. Но мы не можем позволить себе судить его. «Бог ему судья», говорят добропорядочные люди. И я поостерегусь судить Мурри, так же как остерегаюсь, на протяжении всей этой книги, судить Гурджиева. Мурри ничего не мог сделать для Кэтрин. Кэтрин же могла сделать для себя лишь то, что она сделала. Я думаю только о стечении обстоятельств, как материальных, так и других, которые позволили Кэтрин умереть в тот самый день, когда ее муж приехал в Аббатство, о таинственном стечении этих обстоятельств. Я полагаю, что в этом есть тайный смысл. Я не могу его расшифровать, но мне кажется, что Гур-джиев сыграл здесь определенную роль или, точнее, что вовсе не случайно трагедия разыгралась под крышей дома, владельцем которого был такой человек, как Гурджиев.