ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Я ищу человека. Я ищу отмычку. Изменение состояния. Притча о скульпторе, который всю свою жизнь отделывает заготовку статуи. Быть значит меняться. Точка опоры. Трудность называться Повелем. Мое «я» уже не хочет пить, а мои многочисленные «я» по-прежнему испытывают жажду. Трагедия «я»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Я ищу человека. Я ищу отмычку. Изменение состояния. Притча о скульпторе, который всю свою жизнь отделывает заготовку статуи. Быть значит меняться. Точка опоры. Трудность называться Повелем. Мое «я» уже не хочет пить, а мои многочисленные «я» по-прежнему испытывают жажду. Трагедия «я», которое подписывает ничем не обеспеченный чек. Наш взгляд страшится холода

КОНЕЧНО, мне хотелось бы стать тем, о ком можно было бы сказать: это и в самом деле человек. Мне кажется, меня всегда мучило то, что я не человек. Я не ощущал себя лишенным воли, ума, талантов, жизненной энергии, способности чувствовать и переживать. Не чувствовал я себя и обделенным удачей в общепринятом смысле этого слова. Следуя своим склонностям, при условии, что эта дорога поднималась бы вверх, как говорил Андре Жид, я смог бы стать добропорядочным человеком. Но я говорил себе, что добропорядочный человек — это еще не обязательно человек. У меня перед глазами были истинные и добродетельные католики, пылкие и праведные революционеры, интеллектуалы высокого класса, мощные творцы, среди которых я, как Диоген с фонарем, с тайным волнением искал человека, но не находил его. Я искал его и в себе, и тоже тщетно. Я не очень хорошо понимал, что меня на это толкало, но мне было ясно, что именно это стремление вынудило меня выйти из той обманчивой игры, которой является жизнь: я с болью ощутил, что ни я сам, ни другие неспособны стать подлинными людьми.

Бернанос писал, что есть только одно страдание — сознание, что ты не святой. Это доходило до моего сердца, но я не совсем понимал, что можно считать святостью. Я искал ответа в житиях святых; то были описания их моральных добродетелей, а я повторял себе, что моральное совершенство — это вовсе не то же самое, что святость. Я говорил себе, что святость — это прежде всего изменение состояния, переход от обычного человека к состоянию человека как такового. Но я нигде не находил описания этого перехода, рассказа о самом путешествии. Никто не мог подсказать мне, как пуститься в это странствие — где билет и как приготовить багаж. Никто не говорил и о том, что происходит во время такого путешествия, а именно это мне и хотелось узнать. Когда я пытался вникнуть глубже, выходило, что прежде всего нужна вера. Но у меня была абсолютная убежденность, что мое страдание оттого, что я по-настоящему не существую, — это, по сути дела, и есть вера. Не вера в то или другое, о которой мне говорили и которая, как мне казалось, зависела от множества мелких особенностей чувства, воспитания, эмоций, расы и т. д., а сама вера рода человеческого, то есть смутное и безымянное смятение и страдание.

Мне рассказывали о том, каким правилам нужно следовать, о монастырях и прочем, но тогда мне приходило на ум, что если я, как все люди, таю в себе это смятение и страдание, то именно в них и следует искать способ перехода от состояния обычного человека к состоянию человека как такового. Этот переход должен свершаться сообразно самим условиям человеческого существования, сообразно всем составляющим моей жизни, а не вопреки им, и не в ограничениях, а в раскрытии.

Я говорил себе, что между католическим святым, таким, как святой Бернар, великим йогом, например Рамакришной, великим поэтом, таким, как Рембо, и тем, кого мы в миг озарения называем человеком, должно обнаружиться что-то общее, что я стремился найти, дабы избежать тоски и смятения, овладевших моей душой.

Я говорил себе: должна же тут быть какая-то «отмычка», достаточно простая и подходящая для каждого. Мне не хотелось обращаться к опыту монахов и йогов. Я не мог искать эту «отмычку» и в творениях великих поэтов, ибо знал, что живу в ином мире. Моя природа влекла меня скорее туда, где жили обычные люди, и вот почему, чтобы преодолеть судьбу, я написал книгу о самом обычном человеке, который изменил свое состояние, может быть сам того и не желая. Он овладел этой «отмычкой» случайно, не приложив к этому никаких усилий, совершенно огорошенный тем, что с ним произошло.

Во всем этом был некий тайный умысел. Мой герой витал в пустоте, сеял вокруг себя только несчастье и смерть. Я хотел, чтобы на мою книгу кто-то откликнулся, и для этого наполнил ее всем богатством собственных переживаний и впечатлений первых двадцати пяти лет моей жизни. Эта книга называлась «Святой Некто», и понятно почему. Мои вопросы не остались без ответа, ибо именно благодаря ей Гурджиев пришел за мной и позвал к себе. Ведь к Гурджиеву не приходили, он сам приходил к тому, кто уже достаточно потрудился, чтобы получить ответ. Я добился этого ответа на свой манер, написав книгу. Но есть тысяча других способов, и ни один из них не хуже другого.

ЧТО МЕНЯ тогда поразило, так это то, что не существует никакой системы, которая бы вела от обычного человека к человеку как таковому. Я тщетно искал и допытывался — результат был нулевым. Ни одна мораль, ни одна религия, ни одна партия, ни одна из возможностей, предоставленных мне историей, — эти возможности были очень реальны для юноши моего возраста, мне было двадцать лет в 1940 году, — ничто не могло заставить меня изменить мое состояние. А я хотел как раз этого. Я мог бы, перепробовав десятки дорог, пройти путь от обычного человека, которым являлся, к человеку столь же обычному, но чуть лучше устроенному и закаленному, только и всего. Меня это вовсе не устраивало. Вот почему я не чувствовал в себе возможности полностью отдаться участию в жизни этого мира, вступить в какую-то партию, примкнуть к какому-то движению или принять ту или иную религию. Я не мог погрузиться в море идей и форм мысли этого мира. И не ощущал в себе солидарности со всеми людьми моего времени, с человечеством, частью которого я был. Вот почему я чувствовал себя неуютно во всех ситуациях и при любых обстоятельствах. В состоянии этого кризиса моя гордость и чувствительность были уязвлены, но это ни к чему не приводило: вместо зрелости начиналось гниение.

Все это, разумеется, сопровождалось путаницей отвращения, бунта, комплекса одиночества, неприспособленности, высокомерия и вины. Я барахтался и чах в атмосфере тревоги, едва освещенной такими формулами, как-то: «Я — это другой» или «Надо отказаться участвовать в игре, где все жульничают…»

И вот я услышал первую фразу Учения, которая пролила в мою душу некоторый свет и слегка упорядочила мои мысли: «За редчайшим исключением люди никогда не являются чем-то завершенным» (В более ортодоксальной форме некоторые из этих тем развиваются в книге П.Д. Успенского «Человек и возможности его эволюции»). Мы — лишь наброски людей, а не люди, и нет никакой дороги, которая вела бы нас из одного состояния в другое. Ни психология, ни Церковь, ни партии, никакая наша работа, никакой вид знания, никакое из наших усилий не сможет помочь нам перейти от состояния наброска в состояние человека. Мы привыкли считать, что человек, достигший взрослости, владеет всеми возможностями, которые позволяют ему реализовать свое назначение, если только мелкие пакости (то есть войны, социальная несправедливость и т. д.) ему не помешают. Таков взгляд, на котором основывается наша мораль, наша философия и наша современная политика. Это прогрессистский взгляд. Он очень далек от реальности. Благодаря тому, что мне было дано природой и что мне дарит цивилизация, я могу максимально осуществить свою судьбу наброска. Но никак не судьбу человека.

Бывают наброски очень изысканные, очень обольстительные, некоторые из них в конце концов даже приобретают благородную патину. Их-то мы называем людьми высшего порядка, а их развитие считаем образцовым. На самом деле это ничто.

Природа творит людей лишь до определенного момента, а потом бросает их. Более того: все происходит так, словно ее задача — заставить их довольствоваться тем, что они есть, и помешать им осознать свою незавершенность.

Естественно, что в нас заложены лишь зачатки органов и способностей настоящего человека. И мы не можем развивать эти органы и способности обычными путями. Обычными путями можно перейти от зла к меньшему злу, от шероховатого наброска к более отделанному, но не от меньшего зла к добру и от наброска человека к человеку. Необходимо не совершенствование, а изменение. Мы ничего не сможем сделать, следуя за своей природой. Оттачивание нашей природы (достижение христианских добродетелей, развитие личности по А. Жиду, достижение «добродетелей» борца за коммунизм и т. д.) кончается тем, что мы в конце концов усыпляем свою бдительность, подобно скульптору, который проводит годы, полируя свой набросок, и в конце концов забывает, что необходимо превратить его в статую, то есть, перевести в принципиально иное состояние. Наша природа дана нам, чтобы мы шли против нее или, вернее, чтобы мы ее превратили в другую природу, столь же отличную от первой, сколь статуя самой обычной женщины, выполненная в глине, отлична от статуи богини, выполненной в мраморе. В этом скрытый смысл банальных слов о том, что «Жизнь — это испытание», которые Гурджиев уточнял, говоря: «Быть — значит быть другим».

ПРЕЖДЕ всего нам пришлось отвергнуть все положения общепринятой психологии. Сначала нас спрашивали: где точка опоры вашего «я»? Однако этот вопрос не имел смысла, ибо психология, принятая в Сорбонне, в романах и т. д., совершенно не принимает во внимание подобные понятия. Сколько бы вы ни искали, вы не найдете этой точки в вашем драгоценном «я», всегда подвижном, колеблющемся, изменчивом, подобно танцу пылинок в солнечном луче.

Где же эта точка опоры? В конце концов я пришел к выводу, что она, если как следует присмотреться, заключена лишь в моем огромном желании измениться, хотя желание это было непостоянным, оно то появлялось, то исчезало. По правде говоря, я не находил другого ответа, а сам вопрос подтолкнул меня к осознанию моего плохого понимания реальности.

Мне говорили: да, вы хотите «измениться», но кто в вас хочет измениться? Чтобы измениться, необходимо, чтобы в вас было что-то неподвижное, которое бы постоянно хотело меняться. Где же оно? Я не был горд. Я замечал, что у меня, по существу, даже не было имени. Иногда один Повель хотел измениться, а иногда какой-то другой, и я видел, что во мне тысяча Повелей, одни — довольные своей участью, другие — страстно желающие ее изменить, одни — восторженные, другие — строптивые. Один Повель нанимал десяток отлынивающих от работы, другой давал отпор десятку тех, кто страстно хотел измениться. Я не мог сказать: «Повель хочет измениться», ибо по-настоящему не распоряжался своим именем. Иначе говоря, во мне были тысячи «я», которые находились в движении, но не было ни одного «Я» с большой буквы. Если не имеешь такого «Я», то можно ли считать, что у тебя есть имя? Когда я видел свое имя на обложке книги или в какой-нибудь газете, у меня возникало чувство, что я участвую в обмане, и я всегда испытывал неловкость. Впрочем, это чувство не изжито мною и до сих пор, и я плохо понимаю людей, которые радуются, увидев свое имя в печати или услышав его произнесенным публично.

Мне пришлось признать, что мои понятия в области психологии нуждаются в пересмотре. Вопрос о «точке опоры» и о том, «что в нас хочет измениться», заставил меня понять, что мы лишь думали, будто изучаем человека, тогда как на самом деле только безуспешно пытались дать определения действиям, посредством которых мы увиливали от работы, помогающей каждому из нас стать человеком. Я видел лишь то, что мое «я» не существует или, вернее, что оно подобно тесту, которое месит кто-то другой, кого я никак не мог контролировать, ибо тесто не может контролировать движение рук лекаря. Я никогда не был одним и тем же человеком. Я каждый раз был другим. Я чувствовал, что во мне нет постоянного и неподвижного «я». Все мои мысли, настроения, желания, все мои ощущения, воспоминания и амбиции носили имя Повеля, и каждый раз казалось, что в них — весь Повель. Но где же он на самом деле? Его не существует, или, вернее, он существует лишь на физическом уровне, как вещь. Вещь — это мое тело, месиво, образованное моими привычками, наклонностями, наследственностью, воспитанием или множеством случайностей. Или же «весь Повель» существует абстрактно, как нечто общепринятое: Повель — это Повель. В действительности же Повель был множеством разрозненных «я», которые либо не подозревали о существовании друг друга, либо были враждебны друг другу. Откуда только бралась эта множественность и враждебность малых «я»? Я не знал, но чувствовал, что вне нас существуют некие законы и мы подвергаемся их воздействию, подобно пылинкам, танцующим на солнце. Различные фигуры этого танца зависят от случайной ассоциации идей, от нечаянной встречи, от жары и холода, выпитого стакана вина или прочтенной страницы. Это было малоутешительно. И вот, в тот момент, когда я наконец встретил людей, утверждающих, что они владеют тайной изменения, мне было сказано: чтобы измениться, нужно знать себя. Но мысль о самопознании привела меня в отчаяние. Во мне нашлось, конечно, несколько малых «я», которые были сильнее других; благодаря им я полагал, что я — это все-таки Повель. Но я отдавал себе отчет и в том, что эти малые «я», более сильные, чем другие, разбивавшие свои волны о берег моего полусонного состояния, были, безусловно, порождены какими-то событиями моей жизни и появлялись лишь при обстоятельствах, совершенно не зависящих от моей воли. Этот Повель был больше Повелем, чем другие, но не был им до конца. И я наконец осознал, что каждое из моих малых «я», всплывая на поверхность в результате смутной игры, происходящей вне моего сознания, присваивало себе право называться Повелем, действовать и разговаривать от лица целого. Так, к примеру, поступало мое холерическое «я», завоевывая все мое существо. Если я устраивал сцену любимой женщине и мучил ту, к которой мои другие «я» были привязаны с нежностью, теплотой и безмятежностью, то это холерическое «я» говорило от лица всех остальных. В подобный момент я целиком отождествлял себя с этим выплывшим на поверхность «я», и, сам уж не знаю почему, вовлекал в игру и все остальные невинные «я», хотя они здесь были совершенно ни при чем. А потом появлялось другое «я», с которым я тоже себя отождествлял, столь же навязчивое. Оно, к примеру, обещало, что Повель больше не выпьет ни капли алкоголя, и я торжественно клялся его устами, что никогда не прикоснусь к рюмке.

Но вскоре оно исчезало, и десяток других «я», с которыми оно не советовалось, тут же появлялись, ни о чем не подозревая, и выражали страстное желание выпить. Я оказывался в страшно затруднительном положении, меня мучила нечистая совесть, ибо мне приходилось платить по неоплаченным чекам, которые я случайно вытащил, когда опасался цирроза печени или хотел прослыть атлетом-трезвенником. Это была не только моя трагедия, но и трагедия всех людей, у которых одно их малое «я» подписывает договор, за который должен отвечать человек в целом (если бы он существовал). Подумайте о ваших любовных отношениях, и вы ощутите эту трагедию. Именно так, расплачиваясь с долгами, взятыми нашими случайными малыми «я», мы и проводим всю нашу жизнь.

СКАЗАНО достаточно, чтобы понять: обычный человек ничего не может совершить сам. Не он делает, а с ним что-то происходит. Он не способен думать, разговаривать, чувствовать, двигаться, как он того желает, потому что его «Я» не существует. Он думает, что любит, ненавидит, выбирает, решает; в действительности же все это с ним случается и проходит, как говорится, без всяких последствий, подобно тому как идет дождь или дует ветер, и то, что мы называем психологией, мешает нам уловить эту безличную и неопределенную истину. Я думаю, будто могу что-то сделать, а на самом деле у меня такой возможности нет. Я думаю, что могу называть себя Повелем, но и этой возможностью я не обладаю. Где же мое постоянное и неповторимое «я»? Оно, безусловно, заложено во мне, и должны существовать способы развить его, сделать из завязи плодом. Но в тот начальный момент я был убежден в обоснованности сказанного мне. Достаточно было обратить на самого себя холодный и беспристрастный взгляд и вспомнить то строгое усердие, с которым я начал слушать первый урок, чтобы впасть в отчаяние. Но в то же время я ощущал, что это продлится недолго, все пройдет, едва беседа закончится и дверь за собеседником закроется. Наш взгляд, как мне кажется, всегда страшится холода и беспристрастия. Он невольно стремится к теплу. Уже через несколько секунд мой ум представлял мне то, что я услышал, как банальность, как нечто общеизвестное, и переводил нашу беседу на уровень обычного разговора. Картина, которую мне только что обрисовали, вдруг представлялась выполненной вполне безобидными красками. И тогда я говорил себе, что мне потребуются месяцы усилий лишь для того, чтобы попытаться поддержать подобные слова в свете опасной новизны, волнующего откровения. Уже этого было достаточно, чтобы почувствовать необходимость вступить в группу слушателей, которые, при выполнении вполне жестких условий, овладевали совершенно особым видом внимания и пытались удержать его длительное время.

Пока же я лишь начал отдавать себе отчет в том, что не обладаю ни сознанием, ни волей. Но это уже совсем другая история, как говорил Киплинг, который, не принимая всего этого на веру, написал свои знаменитые стихи «Если хочешь быть Человеком…»