А. Темрезов СОКРУШЕНИЕ ДЖИННОУДЖИПА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

А. Темрезов

СОКРУШЕНИЕ ДЖИННОУДЖИПА

Сегодня едва ли сыщется человек, своими глазами видевший джинноуджип. Немного остается и таких, что знают ныне точное значение редко применяемого адыгейского слова. Только какой-нибудь долгожитель да еще, пожалуй, ученый — знаток обычаев, нравов и суеверий горской старины — растолкуют вам, что джинноуджип — это шабаш злых демонов, гульбище духов тьмы.

А между тем в пору, от нас не столь уж далекую, нечистая сила всяческого ранга и пошиба подстерегала человека на каждом шагу, одолевала своими кознями. И горе тому из смертных, кто волей случая, по неосторожности или же из любопытства оказался очевидцем джинноуджипа — свистопляски шайтанов.

В любом ауле могли припомнить множество случаев страшной кары и имена поплатившихся. Джинны в слепом гневе могут все. Отнять разум. Вырвать сердце. Выжечь очи. Замкнуть уста. А на них — никакой управы. Говорят, только нарты — бесстрашные витязи древности — отваживались мечом врубаться в гущу джинноуджипа…

В междуречье Лабы и Белой, где происходили описываемые события, такая бесовская оргия разыгралась в начале двадцатых годов неподалеку от аула Ассоколай.

Шестеро здешних крестьян, выгодно распродав на белореченском базаре дрова, возвращались домой. Было знойно, в небесах неторопливо плыли круто сбитые облака. Аробщики то и дело понукали изрядно уставших волов, норовя засветло миновать курган Сараежь-ошх, издревле известный всей округе как вертеп шайтанов.

Хмурое чернолесье у подошвы кургана наконец осталось позади, на душе у всех отлегло. Джинны — даже малому ребенку о том ведомо — творят зло во мгле предрассветной или в сумерки вечерние. К тому же появлению их предшествуют запах горелой серы, пыльный смерч, завывание ветра… Ничего подобного, слава аллаху, не было и в помине, солнце стояло высоко, дорога впереди чиста, и ничто не предвещало худого. А до аула — рукой подать.

И когда из зарослей боярышника выскочили наперехват трое всадников в бурках, с намотанными до самых глаз башлыками, ни у кого из возниц не екнуло сердце. Люди они многосемейные, нищие, можно сказать, и поживишься у них разве что жалкими грошами, вырученными за дрова. «Джинны» между тем суматошной пальбой в воздух уложили всех на землю, кинулись отпрягать быков. Один из наездников лихо погнал тягло от дороги, двое оставшихся принялись трясти ошалевших от страха артельщиков.

Старший бандит глухо орал в башлык, жвыкал нагайкой и буравил бешеным взглядом. Конь под ним крутился чертом, напирал грудью, топтал копытами. Второй грабитель у опрокинутой фуры схватился врукопашную с замыкавшим обоз Берекетом, прикладом карабина понуждая его расстаться с узелком, выпиравшим из-за пазухи изодранного бешмета. Согнувшись в три погибели, намертво сцепив руки на груди, безумно кружась, горец в животном отчаянии отбивался головой и ногами.

Страшным пинком в пах он отбросил бандита — и в это мгновение другой с лета достал его нагайкой по бритому черепу. Берекет стал оседать, загребая постолами и широко зевая, покорно свернулся калачиком в дорожной пыли… Головорез спешился с проворством дикой кошки. С маузером наготове хищно склонился над поверженным. К нему суетливо подскочил второй, вырвал из залитого кровью бешмета то, с чем Берекет не хотел добровольно расстаться.

В линялую застиранную тряпицу, источавшую запах кукурузной лепешки и брынзы, были увязаны два аршина ситца — для самой младшенькой, Сайхат, три с полтиной деньгами и… книжица. На серой ее обложке в лучах восходящего солнца рабочий с молотом и крестьянин с серпом соединились в крепком дружеском рукопожатии. Разглядев это, главарь налетчиков, казалось, даже взвыл от злобы. Разодрав книжку, он скомкал листы в тугой кляп и стволом пистолета стал загонять его в рот коченеющего Берекета вместе с раздробленными зубами…

Ограбленные лишь глубокой ночью добрались до аула. Тело убитого на бурке принесли прямо в ревком — сюда стекается вся боль округи, все людское отчаяние, здесь бедняк всегда найдет сочувствие, защиту от обид, неправды и притеснений. Предревкома Пшемаф Гедуадже, вникнув в подробности несчастья и поднимая чоновцев на облаву, не мог от гнева говорить членораздельно, слова команды прорывались сквозь комок слез.

Всякое случалось на дорогах в это беспокойное время, много бандитских шаек бродило вокруг, умножая людское горе, но чтобы решиться на такое кощунство — до нитки обобрать нищего! Пострадавшие все, как на подбор, — голытьба сермяжная, издавна живут так худо, что даже кошки и собаки сбегают со двора. Ребятишек у каждого куча, слоняются они по чужим дворам за милостыней, босые, голодные и холодные, чуть ли не нагие. Не только видеть это, но даже подумать — и то душа от боли сжимается.

Берекета уже не воскресить. Теперь его вдове, чтобы возместить лавочнику Аслану цену угнанных быков, со всеми чадами придется месяцами в черной работе в семь потов гнуться. Да не в том главная беда. Вдове можно помочь выбраться из кабалы — деньгами из средств общины. А вот как быть с красноармейской книжкой, найденной на месте преступления? Ее вместе с другими бумажками «случайно» подобрал в придорожном чертополохе и услужливо доставил в ревком Исмаил, промышляющий мелочной торговлей с одноконной повозки.

И уже перекидываются из аула в аул слухи, тлеет зловещий шепот, науськивание мулл и кулацких прихвостней, искусно разжигающих вражду между русскими и адыгейцами, неприязнь народа к новой власти. «Слыханное ли дело?! — кликушествует эфенди под чинарой возле мечети. — Гяуры хватают правоверного мусульманина, забивают свободный выход его душе священными страницами корана! Именем пророка Мохаммеда, милостивого милосердного, поклянемся…» И уже грызут удила нетерпения гиреевские и улагаевские недобитки, мечутся в ночи темные призраки…

Сильно озадачила ревком подлая эта вылазка. Случись такое хотя бы месяцем раньше — все было бы куда проще. Повсюду в закубанских станицах и аулах стояли на отдыхе, приводились в порядок и пополнялись красноармейские части, от самого Орла до Новороссийска без роздыху гнавшие деникинскую Добровольческую армию. Буденновские эскадроны и стрелковые подразделения других соединений еще весной истребили и рассеяли наиболее крупные банды.

Когда засевшие в горных, лесных и плавневых логовищах поняли, что грозная сила взяла под свою защиту рабочего, трудового казака и горца, рядовые участники банд сотнями, тысячами стали являться с повинной. Прозрению их способствовали декреты Совнаркома об отмене смертной казни, о всеобщей и полной амнистии. Прокламации об этом разбрасывали с аэропланов в районах возможного сосредоточения мятежников, расклеивали в многолюдных местах. Всякому добровольно сложившему оружие гарантировались прощение былых преступлений против Советской власти.

Весной 1920 года, после трех лет сражений, крови и слез на Кубани наступил долгожданный покой. Повинуясь классовой тяге к большевикам, трудовой горец доверял свою судьбу ленинской партии. Затишье, однако, было недолгим. Воинские части — опора Советской власти и надежда трудового народа — в считанные дни погрузились в эшелоны, были брошены против улагаевского десанта. В партийном и советском местном аппарате мобилизован почти весь актив, отправлен туда же — в Приазовские плавни. В тыловых ревкомах остались нести круглосуточное дежурство солдат с костылем и винтовкой, старики да подростки…

В разбойном деянии близ древнего языческого кургана члены ревкома не сразу усмотрели руку Люлю Анчока, бандитского атамана, известного на обоих берегах Кубани. Сын нищенки Сикок и престарелого муллы Беча, он с малых лет ходил в пастухах и не слышал от хозяев иного обращения, как «ублюдок». Рос нелюдимым, доверяя из всего живого на свете только собаке и коню. Джигитовал на сельских празднествах с отчаянной, какой-то почти обезьяньей ловкостью.

Когда войска кайзера начали войну против России и полковник Султан Килыч-Гирей в закубанских аулах вербовал добровольцев в «дикую дивизию», пастуха нанял и сдал на службу вместо своего сына один из князей рода Хануко. В галицийских поместьях и замках Анчок изрядно награбил «на черный день». А вернувшись домой, в пирушках и карточной игре быстро спустил добычу. Но остались страсть к рисковой сладкий жизни и презрение ко всякому труду.

Он ударился в новые кровавые авантюры. С безрассудной жестокостью и наглой дерзостью грабил и убивал на большой дороге, не щадя ни русского, ни адыгейца. Людская молва, не склонная отличать правду от вымысла, а вернее, негласные опекуны и вдохновители Анчока, создали вокруг его персоны ореол «благородного разбойника», чуть ли не народного героя, защитника сирых и обездоленных, вроде тех абреков былых времен, которые отнятого у князя барана делили между рабами, сами же довольствовались постной мамалыгой.

Эта досужая легенда долго сбивала с толку людей. На первых порах заблуждались и ревкомовцы, полагая, что Анчок не мог опуститься до насилия над земляками, позариться на нищенскую суму.

По ложному следу, в сторону от версии о причастности Анчока к этому делу, ревкомовцев повела и недавняя ориентировка особого отдела, согласно которой в шайке бело-зеленых, взятой при ликвидации гнезда бандитов близ аула Джамбечи, предположительно находится и Анчок и что ведется личностное опознание арестованных. Не мог же, в самом деле, матерый этот вражина в одно и то же время находиться за решеткой краснодарской тюрьмы и разгуливать на свободе в пятидесяти верстах от нее!

Хоть и доброй была весть о поимке Анчока, но что-то не находилось у ревкомовцев повода для успокоения — тревога и обида снедали душу. Тем более что слухи, будто он убит или арестован, вспыхивали и затухали по меньшей мере раз пятнадцать.

К осени, оправившись от потерь, страха и паники, пережитых в результате жестокого разгрома улагаевского десанта, по-звериному зализывая раны в укромных щелях, враг, чувствовалось по всему, стал осторожен и, уже не рассчитывая на снисходительность, сильнее лютовал в безысходном остервенении. Мелкие бандгруппы укрываются теперь искуснее, и удары иногда наносятся ощутимее. Резко участились террористические акты, расправы над активистами, просто сочувствующими Советской власти.

По хитроумному выбору времени и места во всех почти диверсиях угадывается «почерк» Анчока, тактика волчьей стаи: хорошо высмотреть цель, подползти незаметно, в стремительном броске кинуть сильного огня и уйти врассыпную… Средь бела дня выхвачен крупный куш из лабинского банка. Неделю спустя ограблен почтовый вагон туапсинского поезда, остановленного перед разведенными рельсами. Убит из засады землеустроитель во время раздела земельных паев. На Гиагинском ссыпном пункте предано огню восемьдесят тысяч пудов пшеницы, заготовленной продкомиссией для голодающих Москвы и Петрограда…

* * *

Ревкомовский толмач, восемнадцатилетний Аюб Шеуджен, который до того как стать бойцом чоновского отряда лишь однажды нюхал порох — на фейерверке в день торжественного выпускного акта в Майкопском механико-техническом училище, в угрюмом одиночестве, прикидываясь праздношатающимся бездельником, вот уже вторую неделю околачивается по Габукаю, кружит возле одного дома неподалеку от базарной площади. В его брезентовом мешке с замком, в каких почтовые егеря развозили секретную переписку, покоится крупнокалиберный кольт, горсть патронов к нему и нечто завернутое в лоскут ситца в незатейливых цветочках — незабудках.

И хотя молодой сотрудник Майкопской ЧК за последние сутки, кроме снега да морковного чая, что подают на постоялом дворе, ничего не держал во рту, он крепится, не падает духом и даже вполголоса напевает под нос мелодию «лезгинки».

Джигитскую эту пляску он исполнит над трупом Анчока, при упоминании имени которого невольно ежатся даже бывалые оперработники. Ощущая в нагрудном кармане своей форменной тужурки билет члена рабоче-крестьянского союза молодежи, который, как талисман, придает ему силу и уверенность, Аюб тешит себя мыслью, что голова бандита рано или поздно упадет в брезентовую его торбу, будет доставлена куда надо и брошена к ногам Хакурате…

Правда, относительно того, как следует распорядиться головой Анчока, председатель оргбюро только-только создаваемой Адыгейской автономии, большевик Шаханчерий Хакурате, любовно прозванный в народе «табунщиком адыгов», высказывался в несколько ином смысле.

— Будь Анчок ханского роду, алчный кулачина или, скажем, отъявленный белогвардеец, сознательно выступающий против народной власти, — внушал он на аульском сходе, — мы с ним не церемонились бы — уничтожили беспощадно, как неисправимого в своих антисоциальных свойствах. Но он всего лишь валет, хотя и козырный, во вражеской колоде. Следует сперва попытаться склонить его к добровольной явке с повинной, вернуть к честной жизни.

И позже, на заседании особого совещания по борьбе с бандитизмом, при уточнении подробностей задуманной операции Хакурате призывал всех мыслить и действовать по-большевистски, в духе человечности.

— Бандитом Анчок не родился, — вслух размышлял он, ни к кому, собственно, не обращаясь, — человека в нем сгубило прогнившее общество, проклятая жизнь. Для того и революция свершилась, нива глубоко перепахивается, чтобы не было изгоев, не всходили сорняки. Новый, пролетарский закон гласит: нет совсем пропащих людей, надо бороться за каждую живую душу…

Разговор происходил задолго до трагедии близ Сараежь-ошха. С той поры многое прояснилось. Как иногда бывает в жизни, тайное стало явным благодаря чистой случайности. Один из участников печально памятной поездки с дровами на базар как-то отправился в соседний аул к двоюродному племяннику на чапщ — посиделки у ложа тяжело больного, с песнями и плясками, играми и угощением для облегчения телесных и душевных страданий. Ходили неясные слухи, что больной якшался с конокрадами, слыл за барышника. Теперь, прикованный к постели, хирел от огнестрельной неизлечимой раны, полученной неведомо где и как.

Бедовый, ловкий был малый, но дни его — это становилось ясно с первого взгляда — уже сочтены. То ли из побуждения дать ему возможность покаяться в смертный час и очищенным от земных грехов явиться к вратам дженнета, то ли повинуясь первому порыву возмущенного сердца, дядя на следующий день прямым ходом отправился в ревком. Велел пригласить эфенди и при нем, не страшась накликать позор на весь свой род, присягнул на коране, что шея его племянника перевязана точно такой же материей, какую его сосед и друг Берекет сторговал у русской беженки на белореченской ярмарке…

И умирающий, должно быть, тоже счел последним своим долгом очистить совесть перед аллахом и людьми. Старуха Кадырхан, родительница его, ползая на коленях в присутствии родни, предревкома и муллы, во имя пророка заклинала открыть истину. И он внял материнским мольбам. Он прохрипел, с большими паузами, с десяток слов, из которых можно было понять, что с пулей в горле вывалился из седла, когда уходили от погони после налета на общественную конюшню в Хатажукае, и рану ему замотал тряпкой подобравший его в свою тачанку Анчок.

В эти именно мгновения у ревкомовского писаря и переводчика Аюба, заносившего показания в протокол, закипело сердце. Заколотило парня в ознобе безысходного гнева. Нескоро потом смог руки и колени унять. А когда немного успокоился, силился понять разумом, отчего же оно «закипело», отчего чаша терпения переполнилась, — вдруг открылось то, что долго теплилось робкой мыслью: «Хватит разговоров о спасении заблудших душ. Анчока надо убить, как бешеную собаку. Он не уйдет от моей руки…»

Клятва мстителя на другой же день начала воплощаться в действие. Глуша в душе неверие в задуманное, изложил в ревкоме свои соображения. Они сводились к тому, чтобы внедриться в бандгруппу, разложить ее изнутри.

— Среди втянутых в неправедное дело путем обмана и устрашения, — рассуждал он, — непременно найдутся уставшие от неприкаянной жизни, сознающие, что каждый лишний день множит бессмысленные жертвы и утяжеляет бремя вины, способные внять голосу рассудка — и покориться. Если же это не удастся — буду дырявить башку главарю при первом же удобном случае, и все тут.

К этому времени, похоже, и сам Хакурате понял тщетность своих попыток воздействовать на головорезов увещеванием, добротой и справедливостью. Предложение ревкома, однако, вызвало у него возражения, идея чуть не была убита в зародыше. Несогласие свое он мотивировал тем, что «юный джигит, замысливший обращать матерых волков в кротких овец, возрастом своим, внешним обликом и духовным складом не производит впечатления человека, которому свойственны коварство и лицемерие, без чего роль лазутчика, искусная двойная игра едва ли удастся».

— Возможно, у ревкома найдется другая, более подходящая кандидатура… — Заметив, как залился краской и потупился Аюб, он улыбнулся, словно извиняясь, и продолжал неторопливым, тихим и каким-то очень сердечным голосом: — Здесь не должно быть места чувству обиды, берущему верх над здравым смыслом. И азартным импровизациям тоже — они всегда чреваты плачевными последствиями… Хотя вас и рекомендовали как человека с большим самообладанием, но поймите — одно-единственное необдуманное решение или действие может привести к непоправимым бедам…

Не привыкший быть в центре внимания Аюб растерялся окончательно, безбожно терзай на коленях бескозырку, что выменял на кубанку у русского моряка. Проваливалась затея, не дававшая ему житья! Измученный страстями и болями последних недель, он готов был расплакаться. И только необходимость безропотно внимать поучениям старшего смирила мальчишеский порыв. Хотелось на людях, без всякого стеснения высказать наболевшее. Что душа тоскует по большому героическому делу, поднимающему над ежедневной беспросветной обыденностью. Что он постоянно ловит себя на мысли, которая не может не угнетать: в масштабах всенародной борьбы ты — всего лишь жалкая пылинка. И что нет никакой мочи сложа руки ждать часа мести…

— Втереться в доверие к Анчоку — дело совершенно невозможное: болезненно подозрителен и осторожен до крайности. Даже к самым своим близким, — продолжал Хакурате. — Можно бы, конечно, попробовать усыпить его бдительность засылкой ложного перебежчика, якобы натворившего бед и спасающегося от суровой кары. Но на простом конокрадстве или, скажем, поджоге скирды казенного сена Анчока не проведешь — требуется злодейство пострашнее. Временем же для более серьезного спектакля мы не располагаем, дорог каждый день.

— Товарищ Хакурате! — наконец-то решился Аюб после долгой напряженной паузы, голос его дрожал от волнения, и речь выходила довольно сбивчивой. — Вы как-то говорили нам, что не заслуживает чести именоваться чекистом тот, кто не обладает известной долей безрассудства в отношении к такой ценности, как собственная жизнь… Еще вы рассказывали, что когда в молодости начинали революционную деятельность, у вас было предчувствие, что эти годы потом будут самыми счастливыми в вашей жизни… Почему же вы теперь не сочувствуете другим? Я прошу: дайте мне полную свободу действий — и бандюга, этот мучитель трудового народа, сам падет, как говорится у адыгов, на выставленный вперед нож…

Гул одобрения почти заглушил последнюю фразу. Члены ревкома переглянулись со всем понятной усмешкой в глазах: ловко, красиво малый поймал на слове человека вдвое старше себя. Молодец, честно положил Шаханчерия на обе лопатки!

Усталое лицо Хакурате разгладилось, живая игра его черт отражала тонкую и чуткую работу духа. Сраженный правотой комсомольца, он улыбнулся, потрогал карандашом за ухом.

— Юный джигит, оказывается, не так прост, как показалось с первого взгляда… Ну что ж, дадим ему возможность проявить свою доблесть. Чтобы в старости не стыдно было вспомнить о минувшем. Есть дело, достойное настоящего чекиста, заслуживающее того, чтобы обратить на него горение души, жажду подвига и славы… Я имею в виду вызволение Баязета…

На долгую, томительную минуту воцарилась тишина, в которой слышались лишь биение собственного сердца да шипение пламени в каганце. Растерянно оборачиваясь на чей-то тяжкий вздох, Аюб вдруг четко и ясно осознал, в какой переплет он угодил из-за своей горячности. Лихорадочно прикидывал в уме, каким образом, не роняя достоинства, выйти с честью из щекотливого положения. Повинуясь какой-то внутренней подсказке, твердо отчеканил:

— Спасибо за доверие, товарищ Хакурате. Не подведу.

Только потом, когда прошло опьянение общим вниманием и настала пора рассуждать трезво — ужаснулся: явно не по зубам показалась вожделенная добыча. Ум и сердце долго маялись в разладе. Оставалось лишь уповать на то, что правда и добро всегда берут верх над кривдой и злом. Баязет — это воистину мечта заветная, сокровище бесценное. И не только в понятиях юнца, которому верования и обычаи предков сызмальства внушили чувство преклонения перед добрым конем.

Баязет, золотисто-гнедой масти скакун, за минуту пролетал версту и был так красив и изящен, что глаза мутились от восторга и умиления у каждого, кто любовался им. Если бы даже бог захотел создать что-либо более совершенное, и то, пожалуй, не сумел бы. Породу шагиде вывел человек. По неписаной родословной, предок жеребца Баязета в девятом колене происходил от черкесского рысака и неджеда, породы, которая даже у себя на родине, в далекой Аравии, давно уже выродилась. Он вобрал в себя все лучшие качества предков: благородный темперамент, иноходь, стать, выносливость, быстроту — и был одним из немногих племенных производителей, уцелевших к концу военного лихолетья.

Прежде он принадлежал одной из княжеских фамилий и оценивался знатоками в полторы тысячи голов обычных лошадей. При конфискации ханских поместий Баязет был передан под опеку хатажукайского аульного общества с предписанием холить и оберегать как зеницу ока. Даже в самую тяжелую пору его держали в сытости. Надеялись с наступлением лучших времен начать размножение уникальной породы.

Неделю назад шайка во главе с Анчоком дотла спалила конюшню, перерезала поджилки почти полсотне лошадей, в том числе трем чистокровкам-маткам, и увела с собой Баязета.

Погоня хатажукайских ополченцев по горячим следам, поднятые по тревоге наперехват конные отряды самообороны соседних аулов не достигли желаемых результатов. Бандиты, по сведениям очевидцев, понесли значительные потери и рассеялись по степи. Отбить жеребца все же не удалось. Пользуясь тем, что за стремительным шагиде никому не угнаться, а достать всадника без риска погубить коня дальним огнем едва ли кто отважится, Анчок, нагло погарцевав на виду у всех, благополучно ушел из-под удара.

Не однажды он похвалялся среди своих, что не расстанется с конем — заложником и хранителем, покуда сам жив будет. «За мгновение до собственной гибели — поклялся, — пулю атаману в ухо или гурдой — по холке…»

В глубине двора, в который Аюб изредка заглядывает как бы мимоходом, в заваленной снегом подслеповатой халупе под камышом коротает годы старик по кличке Лагимэ, что в переводе на русский означает Динамит. Аюб и сам толком не знает, чего он хочет от старика, хотя перелистал в отдельском архиве папку с его именем на обложке и почерпнул из скупых документов кубанской жандармерии сведения, проливающие свет на его мрачное прошлое. Людская молва сохранила не то сплетню, не то анекдот, будто карьера Лагимэ началась с того, что однажды у майкопского гарнизонного коменданта он украл рыжего коня, перекрасил его в гнедого и продал прежнему хозяину. Полгода спустя снова увел из табуна того же рысака и перекрасив в карего, опять продал ему же. Так поступал он будто бы трижды. В более зрелые годы неисправимый абрек Лагимэ повидал и ростовскую пересыльную тюрьму, и олонецкую ссылку, и енисейскую каторгу. В родные места возвратился после Февральской революции.

— Говорить об этой личности что-либо хорошее невозможно, — дополнил оперработник отдела борьбы с бандитизмом, — но истина обязывает признать, что Лагимэ в свое время был фигурой очень популярной в уголовном мире Закубанья. Участник многих крупных разбойных набегов. Хладнокровно жестокий, он брался за любое кровавое поручение, всегда выходил сухим из мокрого дела… Отважен — всякий раз прикрывал при отходе. Стрелял редко, спокойно выбирая цель, бил без промаха. На допросах тверд, как кремень, нем, словно рыба… Что еще? Слишком уж наглядно внушает теперь окружающим, что завязал навечно. Однако не исключено…

Логово с видом на мечеть и базарную площадь старик приобрел год назад, при деникинцах, в обмен на шашку дамасской работы. Привык к своему одиночеству, ничуть не страдает от него, скорей даже наслаждается. Во всяком случае, за те восемь ночей, что Аюб с чердака соседнего сарая наблюдал за хижиной, никто его не навещал. И сам Лагимэ выходит на люди редко — в мечеть, в лавку за табаком. Хозяйничает у него пожилая глухонемая женщина, его сестра. Видеть Лагимэ вблизи довелось лишь однажды. Рваный полушубок, лохматая, как старое воронье гнездо, черная папаха, разбитые козловые сапоги…

Аюб знает всю подноготную Лагимэ, не знает только, как к нему подобраться. Оставив надежду подстеречь Анчока во время визита к старику, решается начать с другого конца. Озарение, как обычно, пришло внезапно, в смутные мгновения между сном и пробуждением. В тот же вечер местный парень занял пост на чердаке сарая, а сам Аюб робко постучался в мутное окошко. Послышалось старческое шарканье, скрипнула дверь. Лагимэ силился разглядеть в потемках позднего гостя, после недолгого колебания пригласил войти.

Хозяин расположился на тахте у стены, увешанной старинным оружием. Пока гость доставал из своей торбы и выставил в сени обернутую в мешковину баранью ляжку, а на круглый низкий столик пристроил коробку ароматного трубочного «самсуна», Лагимэ настороженно выжидал. Тонкая, жилистая его шея вытянулась, в тени глазниц таилось нетерпение. Аюб почтительно, как подобает всякому уважающему адат, приблизился, держа руку у сердца, и присел на предложенный табурет лишь после третьего приглашения.

— Дорогой Лагимэ, человек я маленький, состою кучером в конторе по скупке скота, и лишь выполняю чужое поручение… На днях в нашем доме один гость ворожил за ужином на бараньей лопатке, — Аюб освободил от обертки и положил на столик вареную и очищенную от мяса белую кость, — но он не такой великий оракул, каким являетесь вы… Сомневаясь в правильности своих толкований, Хакурате просит вашего совета…

— Во сичаль![2] — вскинулся Лагимэ, вся фигура его являла испуг и недоумение. — Сын мой, не гневи аллаха, грех насмехаться над стариком! — Жалобный фальцет готов был сорваться. — Ты хочешь сказать, что столь именитый муж может знать о существовании на белом свете дряхлого, непутевого Лагимэ?

— Вот именно. Встречи и знакомства между вами, конечно, не было, но он слышал о вас от почтенных стариков во многих аулах… Он шлет вам свои благопожелания.

Лагимэ опустил веки, ушел в себя. И сразу стал похож на каменного истукана, сумрачного хранителя древних могил. Бормотал что-то невнятное про себя, перебирая на животе самшитовые четки. Когда он открыл глаза, они лучились такой готовностью, а улыбка была так угодлива, что становилось ясно: старый ворон поддался обаянию лести и расположен к доверительному разговору.

— Честно признаться, — голос Лагимэ приобрел вкрадчивость, — едва ли смогу пророчествовать лучше, чем приславший тебя человек… Будь милостив, скажи, что же разглядел Хакурате в хитросплетении кровеносных ходов этой скрижали?

— Он увидел там скорбный символ — коня, изнемогающего в борозде от стаи злых слепней. Уничтожая оводов, он болезненно морщит кожу, отмахивается хвостом в крайнем изнурении. Надо помочь труженику избавиться от мучителей. Говорят, Лагимэ знает надежное средство…

Старик призадумался, скосив глаза и попыхивая длинным чубуком.

— Любое ремесло опирается на свои секреты. Оставь эту кость, во избежание ошибки вещие письмена надо разглядывать на солнечный свет, с молитвой на устах и в сердце… Явишься в следующую пятницу, в эту же пору.

Мучительным было ожидание. Как поведет себя Лагимэ? Надежда сменялась отчаянием, череда дней тянулась убийственно медленно. В назначенный час под покровом темноты Аюб проскользнул в знакомую дверь.

— Да, Хакурате прав, — старик чуть улыбнулся своей странной, осторожной улыбкой и продолжал: — Мне увиделось то же самое, что и ему. Я всю жизнь обдирал ожиревших, чтобы кормить отощавших. А эти шакалы… Жадность и жестокость затмили им рассудок, они погрязли в таких пороках, что дальше терпеть невозможно. Слушай внимательно, запоминай. Послезавтра, на рассвете, будешь ждать в священной роще Чыгыудж на полпути между серным источником и поляной. Придет тот, кто тебе нужен. Не вздумай покушаться на его жизнь — будешь тотчас убит. Лагимэ зря слов на ветер не бросает.

В февральское туманное утро по схваченной морозцем лесной дороге Аюб добрался до места. Расседлал своего маштачка, облюбовал поваленное буреломом дерево. Завернувшись поплотнее в бурку, скорчился у костерка. Чувствуя вес пары лимонок в карманах и теплоту хорошо прилаженного под мышкой пистолета, с безумным волнением, в тысячный, наверное, раз принялся мысленно репетировать свои действия на случай, если вдруг придется расставаться с жизнью…

Скрипнул снег где-то справа. Вскакивая на ноги, торопливо приосанился. Видеть Анчока в лицо приходилось много лет назад, в детстве, и в подходившем человеке не сразу его опознал. Но это несомненно был он. Анчок остановился в двух шагах, обдав запахом мокрой овчины, раскинул над огнем медно-красные лапищи. Нет, он не выглядел валетом, скорее — пиковым королем. Ничто в его облике не выдавало выродка, злодея. Всем видом своим он старался показать, что ему легко и даже весело.

Оба, не питая друг к другу никаких иных чувств, кроме глубоко затаенных страха и ненависти, с минуту выжидали в тягостном молчании.

— Неужели у большевиков не нашлось настоящего мужчины, что Хакурате прислал для переговоров безбородого юнца? — с издевкой осведомился Анчок зычным, хрипловатым голосом.

— Если бы Хакурате наперед знал, что достоинство собеседника вы определяете по длине бороды, — принял вызов Аюб, — он, конечно, прислал бы сюда козла, а не меня. — Поняв, однако, что вести разговор в таком ключе не имеет смысла, переменил тон. — Ограбление беззащитных, похищение в личную собственность народного достояния, прочие подлые дела, ставящие вас вне адата освобождают меня от обязанности оказывать вам, как старшему, знаки почтения… Прошу выслушать внимательно. Если к Лагимэ я нашел дорогу по собственному почину, то теперь действую в качестве полномочного представителя Советской власти в Адыгее. Готов предъявить официальную бумагу за подписью товарища Хакурате. Предлагается вам в недельный срок пригнать в аул Хатажукай и передать властям племенного жеребца по кличке Баязет с тавром султанского рода Гиреев на правом бедре. В целости и сохранности, в противном случае…

Повелительный, не терпящий возражения тон, подчеркнутое сильной интонацией имя Хакурате не произвели, однако, должного впечатления. Анчок ответил презрительным ледяным взглядом — и посмотрел в сторону. Там, шагах в двадцати, маячили, вполголоса обменивались сердитыми междометиями трое его подручных. Усач без левой руки, в бекеше и маньчжурской папахе свирепо зыркает антрацитовыми глазами, нещадно дымит цигаркой. Это — Бандурко Трофим, есаул, врангелевский выкормыш, ейский казак, второе лицо в банде. Отъявленный враг, контра, вместе с Анчоком бежал из тюрьмы… Рядом с ним, отломив осиновый прутик, сумрачно жует набухшую почку ротмистр Аксентов. Петербургский сыщик, бывший сотрудник деникинского «освага» по связям с прессой. Кокаинист, деспот, не знающий удержу ни в жестоких прихотях, ни в извращенных издевательствах над своими жертвами.

Отдельно от них, прислонясь плечом к корявому дубу, застыл коренастый кривоногий страхолюд, обвешанный оружием. Тяжелый, давно небритый подбородок, рассеченный косым шрамом, в глазах какое-то особенно зверское выражение. Каждый раз, когда Аюб бросает взгляд в его сторону, он считает нужным улыбаться. Отсутствие переднего зуба делает его ухмылку паскудной. Это, по-видимому, Азмет, телохранитель атамана. Говорят, без вскидки, прямо с бедра, стреляет без промаха. И никогда не сводит с хозяина недреманного ока. Даже спит у него в ногах по-собачьи преданный бывший объездчик…

— Послушай, мальчик, — Анчок уже вытоптал круг, сцепив руки за спиной, тщательно подправляет носком смазного кованого сапога кромку талого снега, — давай потолкуем как адыг с адыгом. За твои старания шапку золота или орден большевики тебе не дадут, в лучшем случае — поднесут именные часы, почетный маузер в серебряной оправе. Советую от души — переходи ко мне. Полной грудью вдохнешь воздуха, свободы, вольной жизни! Скоро леса распустятся. Прекрасен зеленый шатер!.. Наверное, не ошибаюсь — ты ведь еще ни разу за девичью грудь не держался, не вдыхал ее аромата… А у нас…

— Гражданин… бандит! — прервал его разглагольствования Аюб тем глухим, дрожащим голосом, которым прорывается в чистой юношеской душе уязвленная гордость и который звучит сильнее всякого крика. — Я требую ясного и четкого ответа по существу. Повторяю, вам дается выбор: верхом на знатном коне явиться к народу и склонить шею — или же ваш труп привязанным к хвосту клячи проволокут мимо материнской сакли… От себя добавлю: после того как вы обобрали нищих, нам вдвоем стало тесно в этом мире. Рано или поздно кто-то кого-то должен вытолкнуть на тот свет. Между прочим, темное пятно у шейки бараньей лопатки, которую, полагаю, известное лицо показывало вам, предвещает близкие неотвратимые бедствия…

— Лагимэ, к сожалению, становится слаб глазами. Он не рассмотрел меж темных извилин крупные светлые пятна. Одно из них означает, что генерал Килыч-Гирей за хребтом, на благодатной грузинской земле, собирает против большевиков несметную силу. Не уразумел старик и значения острой, как исламский полумесяц, завитушки чуть левее — это генерал Кучук Улагай в трабзонской и синопской гаванях с сорокатысячным десантном выжидает удобного часа… Не разгадал он и смысла одного бугорка, а он говорит, что продразверстка гонит в горы, леса и плавни новые сотни казаков и горцев. Похоже, сынок, в самом скором времени я буду иметь возможность въехать в родной аул на Баязете, насадив твою поганую голову на острие своего клинка…

— Если недостаточно предостережений, заключенных в лопатке жертвенного барана, то хоть газеты читайте. В них пишется, что грузинский народ восстал против предательского меньшевистского правительства. Красная Армия выступила на помощь и уже освободила Тифлис, двигается на Батум — последний оплот контрреволюции на юге… У османов с большевиками договор о братстве и дружбе, так что Улагаю твоему здорово не развернуться. Не до жиру ему теперь… А продразверстка — она отменена, временно была введена такая крайняя мера.

Это было подобно удару в солнечное сплетение. Анчок слушал недоверчиво, напряженно и не отводил мутно-тяжелого взгляда. Потом, словно спохватившись, напустил на себя прежнюю безмятежность. Но спокойный, веселый вид уже не мог обмануть — в глубине смятенной души он был повержен, убит. Скорбные складки у рта углубились. И следа не осталось от бодрячка, какой явился час назад, — высокомерного и спесивого.

На какие-то мгновения даже жалость у парня шевельнулась. Аюбу хотелось посочувствовать земляку, обездоленному судьбой-мачехой. Но подходящих слов не находилось, язык не поворачивался произнести что-либо доброе, человечное. И он подытожил:

— Биты козыри бандитских атаманов, всяких гиреев, улагаев, хвостиковых, булдыгиных, секерявых, шмыткиных… Будет и твоя карта бита. Не явишься в указанный срок — пеняй на себя.

— Не бывать по-вашему. Никогда.

* * *

Восвояси Аюб возвращался удрученный исходом встречи и в то же время довольный собой. Теперь, по крайней мере, сложилось более или менее зрелое представление о том, с кем имеешь дело. И что еще важнее — стряхнул с себя, как конь после купания стряхивает влагу, романтическую фикцию, надежду на легкую победу и громкую славу в единоличной схватке с матерым врагом. До тошноты становилось стыдно при воспоминании о похвальбе в месячный срок обуздать Анчока. Пять полных лун уже сменилось с того дня…

Неделю-другую после переговоров в роще Чыгыудж о банде не было ни слуху, ни духу. Сама эта зловещая тишина внушала серьезное беспокойство, была насыщена множеством неясных фактов, оценка которых могла строиться лишь на догадках. Предпринималось все, чтобы обложить волчью стаю огневыми вехами, не дать ей возможности опомниться. Хакурате в солдатской шинели, с патронными лентами накрест, с карабином поперек седла кочевал во главе опергруппы, организуя охрану аулов, хуторов и государственных объектов, круглосуточное патрулирование на большаках, проселках и тропах.

И вдруг — как просверк из нависшей тучи, и с той же мгновенной быстротой распространившаяся весть: бандит Анчок по доброй воле вернул властям аргамака. Действительно, Баязет в яркое апрельское утро, весь взмыленный, с оборванной, болтающейся меж передних бабок уздой примчался к родным яслям. С тихим ржанием бродил вокруг холодного пепелища — остатков бывшей конюшни. То воздевая морду кверху, то роняя ее к самой земле, жадно ловил трепетными ноздрями смрадные запахи тления и боязливо трогал изящным копытом головешки.

Комиссии, принимавшая коня под охрану государства, отметила в протоколе, что вреда его здоровью не причинено, если не считать порванной железными удилами губы. Это обстоятельство дало повод старому конюху Кадыру, выкохавшему его из сосунка, высказать догадку, что конь не отпущен, а сам вырвался на волю, движимый тягой к месту, где погибла подруга.

— Случается, — пояснил, — такое у бессловесных тварей.

Предположение это вскоре подтвердилось самым неожиданным образом. Двое бандитов, взятых при попытке поджечь урупский арсенальный склад, поведали в числе прочего и о том, что Анчок нагайкой забил насмерть не углядевшего за жеребцом коновода.

Такой исход дела обрадовал Аюба, как и всех отчаявшихся, хотя где-то в глубине души невнятно шевельнулась досада. Отрадно, конечно, сознавать, что Баязет в полной безопасности и сама по себе отпадает тяжкая забота и необходимость рисковать жизнью во имя данной клятвы. Но и обидно, как ни говорите: коновод ротозейством своим, в сущности, упредил наступление момента истины, перевеса, когда становится ясным, кто взял верх и кто кого должен бояться. В том, что Анчок не посмел ослушаться, сломлен уже и сам вернул бы коня, Аюб почему-то ни на минуту не сомневался.

В размышлениях о силе и воле случайная оговорка Лагимэ относительно того, что всякое ремесло имеет свои секреты, приобрела неожиданно глубокий смысл. Профессиональное мастерство чекистом постигалось трудно, долго, через множество обидных и нелепых промахов и просчетов. Порой ужасался, что ничего не успел, что время утекает меж пальцев.

Хакурате, общение с которым становилось все более доступным, исподволь открывал молодым бойцам то, что довольно расплывчато стояло перед их неопытными глазами, зрело в сознании.

— Вся «тайна» заключается в том, — повторял неустанно, — что борец за правое дело чувствует себя твердо и надежно, лишь когда спину ему греет любовь трудового народа. Чем более чекист вбирает этого тепла, чем более он чуток к людским чаяниям — тем он сильнее и неуязвимее…

Аюб давно уже избавился от мальчишеской блажи изображать из себя загадочную личность. В любом ауле каждый мальчишка знал, что всадник в бескозырке и черкеске с газырями — тот самый отчаюга, который ворожил атаману Анчоку на бараньей лопатке и поклялся собственноручно обрить ему бороду. Окруженный вниманием, Аюб хорошо понимал, что оказываемые почести пока еще не заслужены им.

Люди, среди которых он жил, как ему казалось, возлагали на него слишком большие надежды — верили, наверно, в его счастливую звезду. Коваль и паромщик, лесничий и продавец, дорожный рабочий и почтальон, учитель и батрак были его верными друзьями, не стеснялись в просьбе, совете, добром пожелании. Связанные прочными звеньями, они сообща вели точный счет Анчоковым подлым делам, и каждый в меру своих сил и умения приближал час возмездия.

По природе своей чуткий к внутреннему голосу, стал замечать, что все чаще почему-то встречаются ему люди, в глазах которых читались сочувствие, а то и явная усмешка: дай боже теляти волка поймать. Сознание своего бессилия вгоняло в черную меланхолию. В пору одного из таких самобичеваний, словно бальзам на кровоточащую рану, легло сообщение Хакурате на выездной летучке о том, что через старого натырбовского мельника получено предложение Азмета, телохранителя главаря, доставить труп хозяина властям или же заманить его в западню — как будет угодно начальству.

— Под письменную гарантию о полном амнистировании и денежном вознаграждении в сумме, достаточной для выезда в Турцию и обзаведения там бакалейной лавкой, этот… не придумаю даже, как его и назвать… обещает покончить с делом в считанные дни. Это — хрип придушенного иуды… Да, вот что еще интересно. В заслугу себе он ставит причастность к спасению Баязета. Утверждает, будто Анчок, напуганный оборотом, который принимало дело, велел ему тайком отогнать жеребца. А над конюхом расправу учинил, дескать, для отвода подозрения в трусости…

Скрупулезный разбор создавшейся ситуации завершился краткой, четкой, как статья кодекса чести, резолюцией, принятой единогласно.

«Как ни заманчиво, — говорилось в ней, — встретить Первомай неомраченным новыми бандитскими вылазками, все же не следует пользоваться мерзкой услугой. Нельзя поощрять оборотней, которые в последнюю минуту «набираются ума» с целью избежать возмездия. Не давать им никакой пощады. Разить врага не в спину, вероломством и подкупом, а лицом к лицу — доблестью и отвагой».

Что же касается Аюба — он внутренне возликовал. Анчок дрогнул, он струсил, он боится, сам-таки отпустил Баязета! Крысы кидаются врассыпную из залитой кипятком норы! Час расплаты близок, никому не уйти! В нетерпении сгорало сердце. Впервые с такой силой Аюб почувствовал прямую свою причастность к жизни и судьбам родного народа. Тот же изначальный зов природы, что, например, кидает и бьет о гранит водопада идущую к ледяным истокам Белой форель, пока она не достигнет верховий, так же неумолимо, снова и снова заставляет его не щадить себя ради короткого и емкого понятия — долг.

Незадолго до первомайского праздника банда Анчока сожгла единственную на всю округу действующую паровую мельницу. Погибли при погоне, опрометчиво ворвавшись во вражеский строй, комсомольцы-чоновцы Индрис Уджуху и Василий Скиба. В ту же ночь в другом месте изрублены, отстаивая помещение ревкома, Иван Подгорный, уполномоченный милиции Андрей Гуськов, его жена — председатель женсовета. Анчок неистовствовал, словно задавшись целью оставить по себе память, которую не могли бы смыть и десятки грядущих лет, чтобы люди как можно дольше проклинали его имя и свою судьбу за то, что появились на свет в такие безумные, жестокие времена…

За неделю до праздника подкинули Анчоку приманку в виде «плохо охраняемого» склада с сукном и кожами, доставшимися в качестве трофеев при разгроме деникинской армии и по распоряжению Москвы предназначенными для детских приютов, солдатских вдов и инвалидов войны.

Клюнул бандит, накинулся двухсотенной конной ордой.

Группа, оставленная на левом берегу для приема добычи и прикрытия отхода, внезапно с двух сторон была взята чоновцами в перекрестный огонь и полностью истреблена. Выскочивший на переправу со множеством груженых телег основной отряд встречен в сабли. Отпихивая друг друга на тесном предмостье, всадники заметались, как коты на горящей крыше. Бросая награбленное, коней, своих раненых и убитых, уже ползком, перебежками, поодиночке спасались в разные стороны.

Анчок быстро свернул остатки своры в тугой комок и, выставив для прикрытия с десяток наиболее искусных стрелков и пулеметную тачанку, полевым галопом, не разбирая дорог и троп, рванул в лабинские предгорья. К утру шайка оторвалась от преследования бронеавтомобилей.

За три дня до праздника насмерть перепуганный чабан из Псебая, одолев за ночь восемьдесят верст на лошади, доставил Хакурате письмо от Анчока. Обращение, составленное в цветистых выражениях, было щедро насыщено ссылками на коран. Это обстоятельство и происки главаря выхлопотать себе полное прощение принудили советские органы вынести дело на суд аульного схода.

Общественный приговор гласил: если закон проявит мягкость к бандиту, жители сами жестоко покарают его. Предадут «каменной смерти» — старинной казни, когда каждый бросал в связанного злодея булыжник, пока тяжесть камней не раздавливала его.

И пробил час.

В ночь накануне праздника Аюб во главе усиленного конного разъезда патрулировал на мартанской дороге. Луна изливала колдовское свое сияние на терны и космы ракит, на соломенные крыши дремлющего верстах в двух в стороне небольшого аула. Оттуда послышался трусливый, с подвыванием лай собак, какой они обычно поднимают при приближении волчьей стаи. Меняя аллюр, отряд свернул с маршрута. Скакавший навстречу гонец, Бечмиз Гучетль, подтвердил догадку — Анчок. С ним еще шестеро, один из них — без левой руки…

Когда осторожно подобрались к крайним домам, на темном крае неба бледным мазком обозначилась полоска зари. У подошвы крутого холма, среди огородов, в зыбком белом тумане — россыпь неказистых турлучных лачуг, опоясанных низким плетнем. Повторяют все его изгибы и переломы старые, раскидистые осокори, в ветвях которых уже затевается вороний грай.