Лозинский Михаил Леонидович «Человек, в стороне стоящий»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В 1924 году Михаил Лозинский, будущий автор бессмертного перевода «Божественной комедии» Данте, объяснял себе и своему брату, находящемуся в эмиграции, почему он остался жить при Советах. «В отдельности влияние каждого культурного человека на окружающую жизнь может оказаться очень скромным и не оправдывающим приносимой им жертвы. Но как только один из таких немногих покидает Россию, какой огромный он этим наносит ей ущерб: каждый уходящий подрывает дело сохранения культуры». Это письмо он сумел отправить, когда ему разрешили посетить свою дачу в Финляндии[109]. Мать, сестра, брат эмигрировали. Он остался, назвав этот свой поступок «исторической миссией». За что и принес весьма ощутимую жертву.

Биография переводчика известна из заполненных им собственноручно анкет, сохранившихся в архиве Российской Национальной Библиотеки и в ЦГАЛИ. Правда, в анкетах этих есть значительные лакуны: в них пропущена информация о том, как в жизнь Лозинского вторгались ЧК — ГПУ — НКВД.

Дворянин, потомственный интеллигент, сын присяжного поверенного, прослушавший некогда курс в Берлинском университете, окончивший два факультета в Петербургском университете (юридический и историко-филологический), до революции многократно бывавший за границей, владеющий девятью языками, с 1914-го секретарь редакции журнала «Аполлон», издатель «Гиперборея», поступивший в 1915 году вольнотрудящимся в Императорскую Публичную библиотеку и дослужившийся к 1918-му до заведующего Отделением изящных искусств и технологии, одновременно — преподаватель в Российском институте истории искусств, в Институте живого слова, член редколлегии экспертов издательства «Всемирной литературы», руководитель курсов при издательстве и студии поэтического перевода — всё это уже делало Лозинского чужаком для новой власти и вызывало ее подозрения.

Ученик Михаила Лозинского, поэт-переводчик Игнатий Михайлович Ивановский, рассказывает, как Лозинского «еще в 1919 году… вызвали в Чека и задали вопрос:

— Юденич близко. Скажите честно, если в Петрограде начнутся уличные бои, на какой вы будете стороне?

— Надеюсь, что на Петроградской, — ответил Михаил Леонидович и был, под общий смех, отпущен.

Тогда это было еще возможно»[110].

Конечно, возможно и то, что это легенда, но сама реакция задержанного, остроумная игра слов — это, бесспорно, в характере Лозинского.

И еще один эпизод из того же времени. Правда, может быть, тоже апокриф, но уж больно выразительно и об атмосфере того времени, и о детях Лозинского, и о его насмешливом взгляде на жизнь. История, зафиксированная в дневнике К.И. Чуковского. Запись от мая 1919 года:

«Нет, это не должно умереть для потомства: дети Лозинского гуляли по Каменноостровскому — и вдруг с неба на них упал фунт колбасы. Оказалось, летели вороны — и уронили, ура! Дети сыты — и теперь ходят по Каменноостровскому с утра до ночи и глядят с надеждой на ворон»[111].

«Таких людей, как мой отец, на свете больше нет»[112], — под этим названием опубликовала свои воспоминания о Лозинском его дочка Наталия Михайловна. Она рассказала, как они с братом и мамой в первые послереволюционные годы жили при гостинице «Европейская», где был тогда карантинно-распределительный пункт для беспризорных детей. Татьяна Борисовна работала там учительницей. Михаил Леонидович остался жить на кухне в промерзшей квартире на улице Красных Зорь и часто приходил к ним, находя время для игр с детьми. Сереже тогда было пять лет, Наташе — всего три года. В 1921-м девочка тяжело болела. Трагичны и трогательны страницы дневника А. Оношкович-Яцыной о душевном состоянии Лозинского во время болезни его дочки.

5 августа 1921 года Лозинский попал в засаду в Доме искусств, в комнате арестованного Николая Гумилева. Подробности этой истории теперь известны из недавно опубликованного письма филолога-романиста Г.Л. Лозинского, брата Михаила Леонидовича, от 26.08.1921 из Финляндии (ему при помощи проводника-контрабандиста удалось перейти границу) в Париж Елизавете Миллер, их сестре:

«…В четверг по не выясненным еще причинам был арестован Н.С. Гумилев, проживавший с женой в общежитии Дома искусств на Мойке. Весь день только и была речь, что о нем и о засаде, оставленной у него на квартире. Все об этом знали, знал и Миша, даже, по-видимому, предупреждавший о засаде кого-то из знакомых. <…> В пятницу утром <…> около 12 является молоденькая барышня, Мишина ученица по поэтической студии, и в волнении заявляет, что Миша утром попал в засаду в комнате Гумилева; она видела, как он шел туда, но не успела догнать, чтобы предупредить его. Понимаешь, какое эта новость произвела впечатление! Неизвестно, по какому делу попался Гумилев: согласно одному из слухов, в связи с какой-то организацией, переправляющей людей в Ф<инляндию>. У Миши накануне в бумажнике были адреса 3 посредников, знакомых Шапировых, которые он собирался уничтожить. <…> В понедельник 9.09 до меня дошли еще более удручающие слухи, заставившие даже усомниться в Мишиной нормальности. <…> Миша вошел в комнату Г<умилева>, никого не замечая, подошел к сидевшей там (под домашним арестом жене Г<умилева>), спросил ее: “Дома Н. С.?”, затем увидел направленные револьверы, сказал: “Ах, Боже мой!” — и все.

<…> В воскресенье 7.08 Таня ездила в Новый Петергоф к сослуживице… жене видного следователя ЧК, и ей удалось добиться внимания этого важного лица… <…>

По-видимому, вмешательство чекиста произвело нужное действие, и, вернувшись часам к 5 в понедельник домой, я узнал, что Миша на свободе, а часам к 7 пришел и он сам, бледный, похудевший, и рассказал о своих злоключениях.

На него нашло какое-то помутнение рассудка: он забыл о засаде и вспомнил, когда уже было поздно. До вечера он сидел в комнате Г<умилева> вместе с его женой… <…> Благодаря интеллигентности “коммунаров” он мог проверить содержимое своего бумажника и оказать кой-какое ценное содействие жене Г<умилева>. Увели его на Гороховую, 2, причем его успели предупредить, что я знаю о случившемся. Там он просидел три ночи и два дня и одно утро на стуле в комендатуре, куда приводят арестованных для дальнейшего распределения и направления. Так как он считался задержанным, а не арестованным по ордеру, то его имя не поступало все эти 3 дня в справочное бюро, ему нельзя было посылать “передачу”, и на него не отпускалось арестантского пайка. Первый день ему что-то дали, а потом он получал только чай — то, что ему давали сердобольные спекулянтки, арестованные на дому и привезшие с собой провизию. Следователь допрашивал его об его отношении к Г<умилеву>, о взглядах Г<умилева>на политику, о собственных взглядах Миши (Миша определил себя как “филологический демократ”, т. е. как человек, относящийся с уважением к народу, носителю языка, который он изучает), о том, бывал ли Миша за границей… <…>

— Ваше счастье, — сказал следователь потом Мише, — что Вы напали на меня. Другой следователь посмотрел бы на это дело серьезнее. В будущем будьте осторожнее.

Мишу отправили обратно в комендатуру, где его, д.б., забыли и, вероятно, отпустили только тогда, когда из Петергофа вернулся тов. Озолин (Ян Озолин — сотрудник ЧК, участвовал в следствии по Таганцевскому делу. — Авт.) и позвонил по телефону»[113].

В этом же 1921 году «филологический демократ» М.Л. Лозинский, заполняя в Публичной библиотеке анкету, на вопрос об отношении к партиям написал: «Политике чужд». Во время чистки соваппарата в 1929 году сказал о себе: «Я принадлежал к типу созерцателей. Человек, в стороне стоящий»[114].

В начале 1920-х он уже профессор, затем действительный член Российского института истории искусств, член Всероссийского Союза писателей. На вопрос анкеты об узкой специальности отвечает: «Иностранная литература и искусство».

«Узкая» специальность Лозинского и, при всей его, казалось бы, академичности, сохранившаяся потребность в игровом общении — это и собирало вокруг него молодежь. Летом 1919 года в доме Мурузи[115](пр-т Володарского, 24) Лозинский читает публичные лекции из цикла «Всемирная литература XIX и XX веков» и ведет практические занятия. Зимой в Доме искусств, на углу Невского и Мойки, открывает Студию стихотворного перевода.

Первые впечатления будущих студийцев: «Михаил Леонидович Лозинский, большой, высокий, близорукий, с патетическим голосом и аккуратным пробором <…> величественный, огромный и солидный, как шестистопный ямб»[116].

Обучая студийцев стихотворному переводу, Лозинский экспериментировал: учились переводить и с русского на французский, пробовали это на стихах из Ахматовой («Он длился без конца…», «Дверь полуоткрыта…»). М.Н. Рыжкина вспомнила, что, когда в журнале «Дом искусств» появилось ахматовское стихотворение «Мурка, не ходи — там сыч…», Лозинский «шутки ради предложил перевести “Мурку” на все доступные нам языки». Случилось так, что Рыжкина попала в окружение Ахматовой и, «чтобы потешить ее, заявила: “Мы ваши стихи переводили «на все языки»” — и прочла и французский и немецкий перевод», признавшись, что на английском прочесть не решается по причине произношения. «“Очень вольный перевод”, вылила она мне ведро холодной воды на голову».

Занимались одно время в помещении издательства «Всемирная литература», располагавшемся первоначально при комиссариате народного просвещения на Невском, 64. Затем вместе с издательством перебрались по другому адресу — на Моховую, против Тенишевского училища, в бывший барский особняк генеральши Хариной. Иногда встречались и на квартирах студийцев.

19 декабря 1925 года Лозинский выступил с анализом своего метода на секции переводчиков Ленинградского отделения Всероссийского Союза писателей. 19 октября 1926-го повторил этот доклад на I заседании Комиссии по изучению перевода. Вот основные положения доклада:

Тема… сообщения необычная и вообще еретическая, ибо предметом ее является коллективная совместная соборная поэтическая работа.

Искусство — дело вселенское, средство общения между временем и народами…

Но в своем труде художник одинок…

Иск-во кафолично… Перекличка трагических отдельных голосов.

В искусстве пребывают живыми давно умолкнувшие голоса…

Пускай Пергам давно во прахе,

Пусть мирно дремлет тихий Дон:

Все тот же ропот Андромахи

И над Путивлем тот же стон…[117]

…Творческий процесс складывается из постижения и воспоминания, слитых воедино.

Если бы этот процесс мог быть расчленен так, чтобы поэтическая идея могла быть выражена в беззвучной иероглифической формуле, была бы возможна коллективная работа над ее истолкованием и словесным воспроизведением.

Такой иероглифической формулой является всякое поэтическое произведение на чуждом языке, и выражение ее средствами данного языка возможно путем коллективной работы.

…Сумма нескольких координированных языковых сознаний располагает большим числом языковых комбинаций.

Такое содружество приводит к большему числу возможных вариантов.

Совместная работа предполагает живое общение участников, которые, собравшись вместе, одновременно и сообща изучают иностранный текст и стремятся по возможности передать его на родном языке.

Такая работа, чтобы не идти вразброд, предполагает руководителя, являющегося как бы дирижером.

Он должен быть отзывчив и деспотичен и быть вооружен жезлом железным.

Михаил Леонидович Лозинский закончил доклад ссылкой на своего погибшего друга:

Вот те мысли, которые руководили мною, когда семь лет тому назад я, следуя дружеским настояниям Николая Степановича Гумилева, пытался организовать во «Всемирной литературе» студию стихотворного перевода[118].

Через год, в ноябре 1927-го М.Л. Лозинский вместе с некоторыми другими сотрудниками Ленинградской государственной публичной библиотеки был арестован. Через семнадцать дней освобожден без предъявления обвинения.

В семейном архиве сохранилась открытка:

ДПЗ — 3 отд. 23 камера

Дорогая моя Таня.

Я был ужасно счастлив, увидев тебя во вторник. С нетерпением жду следующего свидания. Чувствую себя вполне хорошо. А ты береги себя, не переутомляйся, когда увидишь детей, поцелуй их от меня, крепко, как и я тебя целую.

Любящий тебя,

твой М.

30.11.1927[119].

Через месяц М.Л. Лозинский оставляет свой шутливый (шутливый ли?) автограф в Памятной книжке издательства «Academia». В диалоге с давним знакомым художником Вениамином Белкиным они перебрасываются цитатой древне-китайского философа — даосиста Лао-Цзы и парафразой к этой цитате.

«Когда пустота будет доведена до последнего предела, то будет глубочайший покой…»

С подлинным верно. В. Белкин

«Когда густота будет доведена <до> величайшего предела, то будет глубочайший покой».

Антитеза высказывания…

Верно. М. Лозинский[120]

Реальная жизнь с дао сопрягалась с трудом. В Санкт-Петербургском центральном государственном архиве литературы и искусства сохранилась выписка из протокола Рабоче-крестьянской инспекции по опросу Лозинского во время чистки соваппарата в 1929 г. Приводим эту выписку с сохранением стиля документа:

Выписка из протокола № 19 заседания комиссии от 11?/?vi

СЛУШАЛИ: Лозинский работает в библиотеке с 1914 г. Образование юрист, но не применял на практике это образование, перешел на филологический и окончил его. Поступил в библиотеку вольнотрудящимся без содержания, а затем и занял освободившуюся вакансию. Привлекало его в библиотеку желание здесь работать. Работал весь 1914 г. в отд. социальных наук, затем перевели в отд. искусств. Принимал участие в журнале «Аполлон». С 1915 г. в этом отд. и стал им заведовать.

ВОПРОС: Вы были старым представителем общества, и для Вас политическая жизнь не была чужда и не мог пройти мимо Октябрьский переворот, как Вы отнеслись к попыткам интеллигенции игнорировать Октябрь.

?/?молчит?/?«Это крупное событие, которое пришлось пережить, я принадлежал к типу созерцателей. Человек, в стороне стоящий. Мне не стоило труда и внутреннего перелома понять, что здесь делается на глазах история и люди, которые подтолкнули, этот курс был курсом исторически верным».

ВОПРОС: Значит, с точки зрения исторического курса Вы его встретили.

«Да, это совершенно так, да, так».

ВОПРОС: Вы к попыткам противодействия Октябрю отнеслись равнодушно. Как Вы отнеслись к саботажу к поражению Октября.

?/?молчит?/?

ВОПРОС: В целом Ваш круг встретил враждебно Октябрь.

«Нет, я хочу вступиться за эту часть, их имена Пушик, Аппман (в документе имена неразборчиво. — Авт.) — отнеслись иначе».

ВОПРОС: Как Вы отнеслись к волне противодействия революции.

«Я не сочувствовал, я видел, что ничего не выйдет, слишком силен толчок. Исторически это неизбежный толчок».

ВОПРОС: Значит, нейтралитет своего рода, и для Вас исход борьбы был ясен.

?/?молчит?/?

ВОПРОС: Считаете ли Вы Баймонта (предполагаем, что так в протоколе записана фамилия Бальмонта. — Авт.) врагом трудящихся.

«Да, он поступил некрасиво».

ВОПРОС: Не в этом дело, а, например, Бунин, по-Вашему, враг или нет, и Вам он тоже враг.

«Да, поскольку я здесь».

ВОПРОС: Поскольку Вы здесь, как Вы относитесь к эмиграции, в частности Ваш брат — эмигрант.

«Да, но он не политик, он просто ученый, не имею с ним сношений и его мнения не знаю».

ВОПРОС: Считаете ли Вы эмиграцию врагом СССР.

«Да, конечно врагом».

ВОПРОС: Вы были арестованы.

«Да, был арестован 17 дней, обвиняли в помощи мировой буржуазии, я отрицал».

ПОСТАНОВИЛИ: Поручить Левинтову выяснить о привлечении Лозинского по Таганцевскому делу. Выдвинуть на персональную чистку.

Выписка верна. Подписал Звейнек[121].

В личном деле сотрудника ГПБ М.Л. Лозинского есть документ, где в графе «Проходил ли чистку госаппарата ГПБ V–VI — 1930» отмечено: «Считать проверенным»[122].

В 1931-м забрезжила надежда на публикацию переводов Эредиа, сделанных силами студийцев Лозинского. Он пригласил своих некогда молодых, а ныне значительно повзрослевших друзей к себе домой, чтобы бросить свежий взгляд на общую работу, что-то исправить, что-то доделать, усовершенствовать.

В архиве И.В. Платоновой-Лозинской хранится тетрадь, озаглавленная «Расписки по уточнению 28.09–21.10.1931». В этой тетради бывшие студийцы ежедневно в течение трех недель строго отмечали свое присутствие на возрожденных коллективных занятиях. Но видно, что одновременно они с удовольствием возвращались к своим давним, совсем не формальным отношениям. Расписывались — кто настоящей своей фамилией (Владимирова, Бронник, Малкина…), а кто и прежним прозвищем (Памбэ, Маврикий…). Забавлялись, выстраивая из росписей геометрические фигуры, порой весело по листу разбрасывали буквы. Одним словом — снова играли. И их вполне солидный руководитель в эту игру включался тоже.

М.Л. Лозинский был главным библиотекарем ГПБ и заведующим Библиотекой Вольтера. Но проработал он в этой должности всего чуть больше двух недель: назначение получил 4 марта, а пришли за ним 20-го. Несомненно и то, что он ожидал ареста: 9 числа взяли его ученика, студийца Михаила Бронникова. В один день с Лозинским — Татьяну Владимирову, Марию Рыжкину-Петерсен.

За три дня до ареста, 17 марта, в его квартиру явились с ордером на обыск. В присутствии представителя жакта т. Суворова «наложены две печати ОГПУ, одна внутри комнаты, одна снаружи». Зафиксировали следующие факты: средства к жизни М. Л. Лозинский получал в форме заработной платы и литературных гонораров, его жена — служащая Политпросветцентра, сын — практикант ленинградского отделения Теплотехнического института, дочь — учащаяся.

На допросе Лозинский спокойно рассказывал о создании и работе студии, никого ни в чем не обвиняя, не называя ни одного имени. Он с достоинством оспаривал обвинения в причастности своих учеников к контрреволюционной деятельности, отрицая политическое содержание занятий в студии.

В отличие от протоколов допросов большинства обвиняемых, в протоколе допроса Лозинского не слышно диктующего голоса следователя:

…Беспартийный. Сочувствую целям и задачам Соввласти и считаю своим долгом по мере сил способствовать росту СССР и социалистическому строительству.

…Был арестован летом 1927 г. Содержался в ДПЗ 17 дней, освобожден за прекращением дела.

Считаю себя убежденным и добросовестным участником советского строительства, и ни в одной из областей, в которых я работаю, я не могу упрекнуть себя ни в чем, что могло бы идти вразрез с интересами этого строительства.

По вопросу о моей деятельности как руководителя литературной студии сообщаю нижеследующее:

В конце 1919 г. при ленинградском Доме искусств (при Наркомпросе) была организована литературная студия, в ней я вел занятия как руководитель семинария… по стихотворному переводу. В основу занятий я положил метод коллективного перевода. …Занятия велись из года в год, иногда с многомесячными перерывами (например, с января по осень 1922 г. занятий не было ввиду моей болезни). Зимой 1922–1923 г., с закрытием Дома искусств, занятия моей студии переехали в издательство «Всемирная литература».

Закончены они были весной 1923 г. Целью моих занятий было обучение молодых поэтов, на основе коллективной работы, технике стихотворного перевода, отвечающего наивысшим художественным требованиям. Вначале для работы брался разнообразный материал и преимущественно французского поэта, т. к. этим языком владели все участники студии. Опыт работы над более трудными формами, в частности, над сонетом в лице совершеннейшего из сонетистов Эредиа, дал очень ценные результаты, и издательство «Всемирная литература» предложило моей студии взять на себя перевод всех сонетов Эредиа из его книги «Трофеи». Задание это и было выполнено к весне 1923 г. Большая часть переведенных сонетов — коллективная работа, остальные — переводы отдельными участниками, но подвергались опять-таки коллективной редакции. Ввиду ликвидации «Всемирной литературы» не вышло издание этого сборника. В нем имелось мое предисловие, написанное еще в 1923 г., где я излагаю историю моей студии и метод ее работы. Перед отсылкой рукописи в Москву я в сентябре — октябре 1931 г. предложил наиболее активным из моих студийцев совместно просмотреть и исправить ряд сонетов, меня не удовлетворявших. Работе этой мы посвятили 5 вечеров. Около 20 октября 1931 г. рукопись была вручена ленинградскому отделению «Академии».

Я должен категорически протестовать против предположения, что занятия в моей студии могли привлекать молодых поэтов как нечто вроде «убежища» от суровой советской действительности и что поэтому атмосфера этих занятий должна была быть «политически вредной». Каких-либо антисоветских настроений среди моих слушателей и сотрудников не было и в помине, руководитель же студии носителем таких настроений также не являлся. Интерес к занятиям был большой, но интерес чисто художественный, подтверждаемый к тому же увлекательностью коллективного метода работы. Результат проделанного труда — переведенная студией книга исключительного мастера стиля — свидетельствует об интенсивности этого труда. Всем участникам работы и руководителю их казалось, что они делают ценный вклад в нашу переводческую литературу и дают показательный пример плодотворного коллективного творчества. О работе моей студии я неоднократно делал доклады (во «Всемирной литературе», в Государственном институте истории искусств, во Всероссийском Союзе советских писателей), и всюду метод нашей работы вызывал живой интерес, а результаты ее — очень высокую оценку. За последние годы и иностранная секция ВССП, и секция переводчиков ФОСП[123] не раз предлагали мне возобновить мои занятия, но недостаток времени не позволял мне этого сделать.

О шутливых прозвищах участников студии. Летом 1920 г. во время поездки в Тарховку на дачу Дома искусств участники студии по поводу разных смешных случаев дали друг другу шутливые клички.

Меня прозвали… Lehrer Lapipel (из Буша «Макс и Мориц»), Шерфоль — Его Непостижимость герцог Шерфольский. Далее помню прозвание других: Макс, она же Максим Скуратович Скуратов — Памбэ Прембес; Мориц, она же Маврикий, архиепископ Коломенский и Тарховский, или Мориц и Фут; Гастон де Пиньяк, герцогский капельмейстер, Единственная Женщина, Молодой Утопленник и т. д.

На основе этих прозвищ вырос ряд воображаемых комических фигур, о которых молодежь писала шутливые произведения в стихах, и в прозе, и в драматической форме, подтрунивая в них и над руководителем студии, и над друг другом. Пока длились занятия, т. е. лето 1923 г., я и некоторые участники студии (обычно раз в год) встречались частным образом; раза два-три они разыгрывали специально написанную к случаю «шерфольскую» пьесу, в которой я должен был читать роль «герцога» и т. д. После 1923 г. такие встречи стали очень редки. Последняя из них была весной 1927 г., когда была разыграна пьеска «Шептала». С тех пор (не считая пяти — если не ошибаюсь — занятий над Эредиа около 1931 г.) я со своими бывшими слушателями встречаюсь только случайно и только с двумя слушательницами чаще: одна из них работает, как и я, в Публичной библиотеке, с другой я знаком домами и бываю в ее семье раза четыре в год.

Литературный журнал этой студии «Устои» можно назвать праздной забавой, но более серьезной критики он вряд ли заслуживает.

Из обвинительного заключения по делу «Об контрреволюционных кружках и антисоветских салонах»:

Лозинский Михаил Леонидович, гр-н СССР, ур. г. Ленинграда, 1876 г. р. (в протоколе ошибка, М.Л. Лозинский родился в 1886 г. — Авт.), потомственный дворянин, образование высшее, литератор, служащий ГПБ, беспартийный, женат, имеет 2-х детей <…> арестовывался органами ГПУ в 1927.

а) Будучи связан с белоэмигрантскими кругами, группировал вокруг себя антисоветски настроенную литературную молодежь, намеренно воспитывая последнюю на переводных литературных образцах монархического направления;

б) создал из руководимой им редакционной переводческой студии, действовавшей в 1921–1923 гг. при издательстве «Всемирная литература», а/с литературный кружок «Шерфоль», входящий в систему к/р организации и ставивший себе задачей отрыв молодежи от современной советской действительности и переработку ее во враждебном пролетарской диктатуре духе;

в) руководил практической а/с деятельностью кружка, заключавшейся в издании а/с рукописного журнала «Устои», пародирующего советскую современность, и в регулярных собраниях кружка, на которых разыгрывались коллективно написанные пьесы, апологитирующие феодально-монархические устои общественной жизни, велись а/с политбеседы и пр.

…Виновным себя не признал, изобличается показаниями подследственных Владимировой и Петерсен.

В июне 1932-го жена М.Л. Лозинского Татьяна Борисовна Лозинская обратилась с письмом к Е.П. Пешковой:

Глубокоуважаемая Екатерина Павловна.

Согласно выраженному Вами желанию, спешу сообщить Вам подробности о деле моего мужа. Муж мой — Михаил Леонидович Лозинский, главн. библиотекарь Публичной библиотеки и литератор-переводчик с уже многолетним стажем (главные его работы за последние годы по заказам Московского и Ленинградского ГИЗа и изд. «Академия» были: переводы Гамлета, Тартюфа, ряда стихов Гёте и двух его юношеских пьес (вошли в юбилейное изд. сочинений Гёте), автобиография Челлини (изд. «Академия» готовит сейчас второе издание, т. к. первое очень быстро разошлось), Цвейга, Ромен Роллана (роман «Кола Брюньон»)), был арестован 20 марта 1932 г. и обвиняется, как мне дали справку, по 11 п. 58 ст. В один день с ним были арестованы две его бывших ученицы (М.Н. Петерсен и Т.М. Владимирова), а за 10 дней — тоже его бывший ученик М.Д. Бронников: учились они у М.Л. Лозинского в 1920–1922 г. в семинарии по технике стихотворного перевода, организованного при Доме искусств; семинарий состоял из 6–8 лиц. Занятия прекратились в 1923 г. за недостатком времени у руководителя. Главной работой был коллективный перевод сонетов франц. поэта Эредиа, на издание которых в 1931 г. был заключен с издательством «Академия» договор; для поправок и окончательной отделки стихов к печати участники собирались 2–3 раза у нас дома осенью 1931 г. Почему был арестован Бронников, я не знаю, но поводом для ареста моего мужа после Бронникова послужили шутливые стихи участников семинария, где под разными символическими и шуточными прозвищами воспевались участники работ и их руководитель: стихи эти были взяты у Бронникова среди других его бумаг. Символические шуточные непонятные прозвища и намеки могли возбудить подозрение: когда мой муж в 1927 г. в числе 8 человек служащих Публичн. библиотеки был арестован, то как раз часть этих же стихов, взятых при обыске, возбудили недоумение и ряд вопросов следователя, но объяснения М.Л. Лозинского его вполне удовлетворили, т к. муж был отпущен через две недели без обвинения. Муж мой, перегруженный служебной и литературной работой, ведет очень замкнутый образ жизни, и самая мысль об участии его в какой-либо организации совершенно невероятна и недопустима для всех хоть немного знающих его: вся его работа у всех на виду. Следствие окончено, приговор может быть скоро, и я боюсь, что дело, возникшее по недоразумению, может привести к тому, что талантливый человек будет оторван от любимого и нужного дела, которому он отдавал все силы. Если можете, помогите. Все, что я говорю, вполне точно и может быть проверено и подтверждено.

Искренно уважающая Татьяна Лозинская.

18.06.32[124].

Учитывая параноидальность органов, Татьяна Борисовна подчеркнула: «Символические шуточные непонятные прозвища и намеки могли возбудить подозрение».

По счастью, в бумагах М.Л. Лозинского остались необнаруженными при обыске яркие примеры этих «прозвищ и намеков» — веселые пародийные стихи, написанные студийцами и их руководителем еще в 1923 году, в ознаменование победного завершения работы над переводами Эредиа. По этому случаю студийцы устроили небольшой праздник, во время которого подарили Лозинскому плохонький советского производства бумажник.

Epigramme votive

О, мэтр, прими наш дар простой и небогатый,

От сердца чистого он купно поднесен.

Да будет навсегда тебе любезен он,

Как были некогда и «пинии», и «скаты».

Вдыхая сладостно сей кожи ароматы,

Ты вспомнишь Аэллу, Пеней, Горголион.

И скажешь: «Этот год угас во мгле времен,

Четыре протекло, но пусть наступит пятый»

Тебе мы предстоим, в слезах оцепенев,

Смиренный юноша и сорок восемь дев…

Как в старину руно несли к подножью бога —

Так мы несем в сей час вечеровой,

Хотя и полный чувств, но все-таки пустой.

Бумажник та-та-та из шкуры носорога.

9 мая 1923

Студия[125]

Михаил Лозинский ответил студийцам сонетом:

Памятник

Я памятник воздвиг соборно-переводный,

Где слиты голоса четырнадцати фей,

И — сонма звучного счастливый корифей —

Не требую наград за подвиг благородный.

Слух обо мне пройдет от струй Невы холодной

Дотуда, где шумит классический Алфей,

И поколения восславят мой Трофей,

Как самый редкостный и самый бездоходный.

О Муза, ты одна поэту судия!

Вплетай же в мой венец цветы Эредиа:

Дрок, сатурон, глог, мак, анемон и шпажник.

И пусть Альфонс Лемерр, увидев, что вовек

Французский подлинник не купит человек,

В бессильном бешенстве похитит мой бумажник.

М. Лозинский

9 мая 1923[126]

Постановлением Выездной сессии Коллегии ОГПУ в ЛВО 17 июня 1932 года Лозинский Михаил Леонидович был приговорен к трем годам концлагеря условно.

Соответственно, из штата Ленинградской государственной публичной библиотеки М.Л. Лозинский был уволен на основании п. 9 ст. 47 КЗОТ. Причем уволен задним числом — 17.03.32, то есть за три дня до ареста.

И хотя через некоторое время был он по трудовому соглашению зачислен обратно — консультантом в сектор обработки для работы с Библиотекой Вольтера, — контроль над ним был неусыпным, сему свидетельством следующий документ:

18.08.1933

№ 33/с

Лозинский Михаил Леонидович, 1886 г. р., б. дворянин, образ. высшее юридическ. и историко-филологическое, литературовед и библиограф, трудстаж — 1910 г.

Работает в Госуд. публичной библиотеке с 1914 г. в качестве главного библиотекаря; в 1933 г. ведет специальную библиографическую работу по описанию Библиотеки Вольтера.

Был за границей в 1900–1902 гг., 1905, 1909, 1911, 1912 и 1924 гг., брат с 1924 года проживает в Париже. <…> …был арестован органами ОГПУ два раза и имеет условное осуждение.

В общественной жизни ГПБ не участвует, буржуа по происхождению, держит себя апполитично, подозрительная нейтральность. При использовании его как специалиста нужна политическая зоркость. <…>

и. о. директора ГПБ /?Звейнек?/?

Зав. секретной частью /?Ильвес?/?[127]

10 марта 1935 г. Михаил Лозинский вновь был уволен из библиотеки — семья его попадала в так называемый «Кировский поток» — массовое выселение дворян из Ленинграда. Но студенты I курса физического факультета ЛГУ — юные влюбленные восемнадцатилетний Никита Толстой и девятнадцатилетняя Наташа Лозинская — спешно зарегистрировали брак. Это дало основание близкому к верхам А.Н. Толстому ходатайствовать об исключении Лозинских из печального списка.

С марта 1937 г. по начало февраля 1938 г. Лозинский работал в ГПБ по договору.

Потом, в 1940-е, будет триумфальное признание, Сталинская премия за «подвиг своей жизни» (ахматовская характеристика) — бессмертный перевод «Божественной комедии» Данте. М.Л. Лозинский переводил, превозмогая физические страдания, зная, что смертельно болен…

Из дневника Л.В. Яковлевой-Шапориной (запись от 03.02.1955):

«Я сейчас вернулась с кладбища. Мы похоронили Михаила Леонидовича и Татьяну Борисовну Лозинских. От нас ушли люди такого высокого духовного и душевного строя; эта семья — видение из другой эпохи. <…>

Оглядываешься кругом и никого не видишь. Такая спаянность сердечная до самого конца, до “остатного часа”, до могилы и за могилой. <…>

“Эти похороны — легенда”, — сказал Эткинд, и он же в Союзе писателей на гражданской панихиде лучше всех охарактеризовал М. Л. и отношение к нему младшего поколения. “В жизни Михаила Лозинского не было ни одного коварного, ни одного лицемерного поступка, ни одного темного пятна”.

<…> 31 января ему вспрыснули морфий, он заснул, спокойно дышал, потом перестал дышать, умер в два часа дня. Около него были дети. Татьяна Борисовна, когда М.Л. заснул, легла отдохнуть, сказав, что у нее очень тяжелая голова. <…> Ее, спящую, перевезли в Свердловскую больницу, и вечером 1 февраля Наталья Васильевна позвонила мне: “Татьяна Борисовна скончалась”. Я была совершенно потрясена. В ней была такая внутренняя чистота, тонкость, доброта. Больно, так больно, что ее больше не увидишь. <…>

Вот прожили вместе больше сорока лет и ушли вместе…»[128]