СТЕННЫЕ ЧАСЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СТЕННЫЕ ЧАСЫ

Он заставил себя отодвинуть стул и встать. Так, словно собрав волю в железный кулак, оттолкнулся от праздничного стола. От недопитого — да, недопитого — стакана водки. От знакомой, пронизывающей всего тебя, жажды. Усмехнулся: «подвиг!» Мысленно, конечно, дал эту оценку. Везде и всюду в жизни так: то, что для одного — обычное дело, для другого — подвиг. Тем более дружки уговаривали: «Завтра прямо отсюда пойдешь встречать, не нарушай компанию!» Однако он совершил свой подвиг!

Странно, что помогло не данное честное слово обязательно встретить. И не смутное видение того, как ей будет трудно на вокзале с чемоданами, в которых ее рисунки, рулоны бумаги, холсты, краски, бог весть что. (Смутное видение, ибо ему редко удавалось представить себе переживания другого человека, даже ее). И совсем не боязнь новой ссоры с ней помогла. И уж безусловно не ожидание сандалий и рубашки, хотя и не забыл он об обещанном подарке.

Помогло воспоминание. Одно из совсем немногих хороших воспоминаний, которые уделила ему Судьба. Можно сказать, самое лучшее. Другие хорошие были, но с неважнецкой концовкой каждое. Он даже приучил себя всегда ожидать худшего. Судьба умудрялась подмешивать ему в любую удачу каверзное «чуть-чуть».

В юности чуть-чуть не научился играть на гармони. В тот день, когда получил ее в подарок от отца, уходившего на фронт, завалило ее обломками в их домишке, сгоревшем под бомбежкой. Мастером спорта по теннису чуть-чуть не стал — проиграл смешанную парную, безусловно только из-за нервной партнерши! В туристский круиз по странам Европы чуть-чуть не поехал — опоздал с оформлением характеристики. Медаль за помощь партизанам чуть-чуть не получил — нужного документа не хватило; ехать из Москвы в Минск, добиваться, доказывать не захотел.

Каверза с медалью была самая занозистая. Не думал — не гадал, что через столько лет посулят представить к награде, а когда представили — как дурак забыл обо всех предыдущих каверзах Судьбы, обрадовался. И, хотя наружно никакого счастья старался не показать, наверно, было заметно. Потому что заново переживал он тот давний случай и на предложения дружков пойти обмывать будущую правительственную награду лишь то вытягивал шею, будто крайне удивлен чему-то, то вбирал голову в плечи — привычка еще с детских лет.

Не ахти какая важная потребовалась тогда от него помощь, однако факт, что надо было проявить смелость и смекалку. Он, Лешка Горелов, в 16 лет выглядел благодаря баскетбольному росту и спортивной мускулатуре на все 25. Белорусский городок, где он родился и вырос, был одним из тех, которые в гитлеровском окружении подпольно сберегли Советскую власть — от первого до последнего дня войны. Алексей Горелов весь 1941 год работал заведующим городским баром, в котором сохранились еще довоенные запасы. Глубокие ящики стойки партизаны приспособили под небольшой склад. Перед очередным немецким рейдом они решили забрать и провиант, и оружие, да запоздали. Немецкие офицеры уже расположились за столиками, угощались пивом и водкой и одобрительно разглядывали портрет Гитлера над слабо освещенной стойкой. А в комнате заведующего трое ничем не примечательных с виду парней советовались с Алексеем Ивановичем Гореловым, как отвлечь внимание противника и выполнить задание? Он сам и придумал, нашел решение.

Слегка покачиваясь — уже приучился в ту пору выпивать «для храбрости», — Лешка с двумя полными бутылками пива вышел на середину маленького зала и, завопив «Хайль Гитлер!», запустил бутылкой в портрет. Секунды ошарашенной тишины Лешка использовал, чтобы с тем же воплем швырнуть вторую бутылку в единственную лампочку — над стойкой. Он успел, прежде чем присоединиться к ребятам из отряда, лихо опроставшим ящики, захватить с ближайшего столика пару бутылок водки и запереть снаружи дверь в бар. В партизанский лес он уходил радостно, словно выбираясь из трясины — задымленной, пропитанной пиво-водочным перегаром. И подвигом свой поступок не считал, поскольку не трудно было ему выполнить то, что придумал. А если не трудно — какой же подвиг? Просто душевное удовлетворение! И вроде бы за отцовский домишко, сожженный гитлеровцами, отомстил, за отца, пропавшего без вести, за мать, погибшую в пожаре. Ну, и за гармонь... Стало быть, может, и правильно, что вмешалась Судьба со своим «чуть-чуть» и не получил он медаль за помощь партизанам...

Воспоминание, которое помогло Горелову совершить нынешний подвиг — воздвигнуться над праздничным столом и удалиться твердыми шагами — было без всякого «чуть-чуть». На его пятидесятилетии начальник ремонтного цеха вручил ему, снабженцу Алексею Ивановичу Горелову, стенные часы. В Красном уголке вручил. После работы задержал людей — не в обеденный перерыв собирал, когда кто жует, кто в домино лупит. И никто не ушел! Все радовало в этом наилучшем воспоминании, начиная от самих часов — темно-коричневых пластмассовых «под дерево», с латунной отделкой «под позолоту», — солидно отсчитывающих секунды. А какую речь он почти произнес! «Почти» — потому, что от непривычки к выступлениям он забыл, что хотел сказать в середине, но заключительная часть ладно припаялась ко вступительной, и в целом получилось здорово: «Быть снабженцем — не в бирюльки играть! Снабженцы — это рабочий класс, пусть никто не сомневается!»

А речи, с которыми обращались к нему! Так, словно Судьба разглядела наконец в нем порядочного качественного человека.

Часы он принес не куда-нибудь, а в ее квартиру, подчеркнув тем самым, что именно ее жилье считает своим домашним очагом. И место нашел такое, словно было оно давно предназначено для этих великолепных часов — для справедливой оценки, данной ему, наконец, Судьбой. В кухне повесил. Над холодильником. В ванную комнату идешь постирать себе рубашку или ей кофточку — часы видны. В туалет идешь — видны. И в кухню входишь — то ли картошку почистить, пожарить, то ли суп сварить или она позовет чаю попить — часы, шоколадно-золотистые, сразу бросаются в глаза!

С тех пор как появились стенные часы, красивый подарок цеха, он часто заходил в кухню без всякого дела. И долго стоял, слушал солидный отсчет времени, подтверждающий, что жизнь его — серьезная добротная жизнь порядочного человека.

Добираясь домой, чтобы отоспать хмель и утром приехать на вокзал свежевыбритым, деловым, он как раз и размышлял о своей порядочности. Ну, выпил — любой выпивает. А вообще не в чем ему себя упрекнуть! Когда она в командировках, квартира присмотрена. Однажды спас от потопа — всю ночь подставлял тазы и ведра под течь с потолка. В другой раз утечку газа обнаружил, проклял все на свете, пока до «аварийки» дозвонился. А цветы за окнами кто поливает? Цветы, которые она каждую весну находит время посадить в память мужа — ботаника, погибшего на фронте. Он, Горелов, ухаживает за памятными цветами. А к ее картинам не прикасается. Прислонены к стене одна за другой, обратными сторонами к нему, охраняющему жилье, — будто спиной повернулись, а душу спрятали. Над громоздкой грудой лист бумаги прикреплен с категорическим распоряжением: «Не трогать!» Смутно-обидная надпись для него, серьезного человека, у которого есть свой домашний очаг. Так, словно не доверяется ему нечто особенно важное. Впрочем, постепенно он потерял странный, тоскливо ноющий интерес к ее картинам! Ничего в них не может быть особенного!..

Входная дверь оказалась запертой изнутри на второй замок. Стало быть, она уже приехала! Сказала, что завтра, а явилась сегодня! Зря он тащился сюда ночевать! Зря оторвался от блиставшего бутылками праздничного стола!

— А, проклятая собака!

Он выругался, машинально тыча ключом в замок и не осознавая — ее бранит или Судьбу, опять подсунувшую чертово «чуть-чуть»: чуть было не встретил!

За дверью внезапно — она сохранила легкую неслышную походку юности — ее голос:

— Я просила не приходить сюда, если напьешься!

— Подкрадываешься! Все играешься с Лешкой-Гармошкой!

Все-таки открыла дверь. И молча посторонилась, когда он качнулся, проходя в свою комнату. Он лег не сразу. Оставив дверь открытой, стоял, глядел в туманную ночь за окном. И, пытаясь преодолеть опьянение, выискивал такие слова, чтобы она поняла, признала его порядочность. Ему всегда, еще с молодости, было невмоготу душевно раскрыться, как бы защитить себя. Сказал громко, с тяжелой медлительностью:

— А я ушел с праздника. Чтобы завтра тебя встретить. Как порядочный человек. Я помнил: приезжает 1 Мая, в 9.15. Первого, а не тридцатого.

— У меня обстоятельства сложились иначе. Тебя разыскивали по телефону, чтобы предупредить. Значит, не нашли. Наверно, не первый день празднуешь!

Он отошел от окна, сел на постель. Казалось, ночь влезла в комнату, окружила его плотным туманом.

— Меня не интересуют твои обстоятельства. И твои картинки. Давно уже не интересуют! Можешь прятать их, да подальше!

— Ах, тебя не интересует!..

Проваливаясь в спячку, он все-таки понял, что нашел не совсем удачные слова.

* * *

...Слыша его пьяный храп, она впервые за многие годы почувствовала не злобу, сжимающую горло и сердце, а безразличие. Может быть потому, что он впервые цинично заявил о безразличии к ее работе, главному звену ее жизни?

Заглянула из коридора в его комнату. Он спал, поджав длинные ноги и вобрав голову в рыхлые плечи. Впервые за многие годы ее не тронула поза, напоминающая беззащитность животного. И впервые она пожалела себя — исступленно энергичную, ради того, чтобы дочь вырастила Мишу и Аришу в достатке и осуществила мечту о гармоничном воспитании детишек; ради того, чтобы этот старик, Лешка Горелов (хотя сама она старше Лешки на год) сохранял человеческое достоинство; ради того, чтобы она могла вырывать для себя дни самозабвенного творчества, без вездесущего навязчивого вопроса о том, как свести концы с концами. Пожалела себя, рыскавшую по магазинам за сандалиями и рубашкой, которые по-матерински обещала этому старику... А как она радовалась, что возвращается домой с новыми эскизами и готовыми работами и что ждет ее человек, от которого вот уже, слава богу, почти год не пахнет пьянством!

* * *

В душе она гордо считала достижением то, что он теперь не пьет и давно уже не врет и не ворует рубли на водку.

В 1946 году она, Люция Крылатова, член райкома комсомола — хотя ей было уже 23 года — со всей прямолинейной решимостью своего поколения взяла обязательство полностью искоренить в районе вечеринки с выпивкой. А вскоре на городских соревнованиях по теннису Люция с ужасом увидела, что обосновавшийся в Москве, в «ее районе», белорусский спортсмен со смешным прозвищем «Лешка-Гармошка» украдкой выпил в буфете полстакана водки перед финальной встречей. Этот финал она помнит до сих пор: сначала молниеносное нападение белоруса, его красивая, уверенная защита, потом — она заметила с придирчивой наблюдательностью художника — некоторая «стертость», размягченность движений. И поражение. И его брошенный партнерше упрекающий взгляд — будто она, а не полстакана водки были виной проигранного финала! Впрочем, в тот первый день их знакомства Люция не перечила Лешке: ладно, партнерша так партнерша!.. А зато в дальнейшем Люция Крылатова не раз боролась с желанием Горелова выпить по тому или иному поводу, боролась, используя и свое старшинство (все-таки на целый год), и свое общественное положение, и еще мало ли что!..

...Наблюдая бегущую навстречу за окном поезда Москву, Люция Александровна решила, что сегодня покажет Алексею свои недавние работы. Целый цикл «Комсомольцы первых пятилеток». Название шаблонное, но решение, как ей казалось, оригинальное. Обращаясь к этой теме, художники обычно воскрешали прошлое, рисовали и писали девушек в красных косынках, парней в кепках. Она нарисовала пожилых людей, элегантно одетых, окруженных приметами, в том числе и бытовой обстановкой, конца семидесятых годов. Но, работая над их образами, она постаралась дать им характерные черты той, давней комсомолии: жестковатый уверенный взгляд, определенность и резкость движений и, самое главное, вдохновенную озаренность верой в коммунизм, в осуществление гигантской задачи переделки человека!

Она хотела спросить своего, теперь уже, слава богу, трезвенника, Лешку — получилось ли?

На вокзале ее никто не встретил. Дома, на книжных полках, густел слой пыли. На паркете выделялись рыжиной жировые пятна. В хлебнице лежал заплесневелый ситник. До позднего вечера она мыла, скребла, чистила. Потом разбирала чемоданы. Потом, уже ночью, услышала его брань за дверью. Впустила его в дом. Услышала его пьяный храп. Потом сидела в кухне, не понимая: часы отсчитывают вечность или глухо тикает головная боль?

...За годы полусовместной жизни у них выработался свой словарь. Они часто называли друг друга условно, как водится не только в семьях, но и между многолетними приятелями: у него осталось давнее прозвище «Лешка-Гармошка», а он окрестил ее «Лютиком» (от ее имени Люция, которое, само по себе, было придумкой родителей-большевиков от «Революция»). Причем «Лешка-Гармошка» прилепилось к нему, может быть, совсем не из-за какой-либо связи с игрой на гармони, а потому, что у него была привычка — то как бы растягивать шею, то как бы сжимать ее, вбирая голову в плечи.

* * *

Утром, куря па лестничной площадке, он постарался мобилизовать все свои душевные силы, чтобы объясниться. Дольше чем обычно проветривался после сигареты, чтобы она не упрекнула табачным запахом. С порога кухни окликнул:

— Лютик!

Она порывисто вскинула голову от мойки, заставленной давними грязными рюмками и стаканами. (Наверно, вчера не успела справиться с посудой. Или опять не было горячей воды.)

— Лютик!

У него дрогнул голос, а у женщины, которая, как он давно усвоил, владела своей мимикой и умела выглядеть каменно-безучастной, дрогнуло что-то в лице.

— Я давно тебе не «Лютик», — нарочито скрипуче сказала она, — переезжай туда, где пьянствуешь.

И тем же жестяным тоном:

— Сандалии лежат у тебя на постели. По-моему, они будут тебе хороши. На рубашку денег не хватило.

Она осознанно говорила так, будто царапала ножом по сковородке, — чтобы исключить возможность сентиментального отношения к ее подарку. Кажется, он понял. Сказал грубовато:

— За часами я заеду как-нибудь потом. Возьму их.

Потоптался и добавил, как бы извиняясь:

— Все же подарок цеха. И вроде бы твоя, так сказать, лепта, что ли.

— Нет, возьми сейчас!

Кажется, он понял, что Люция не хочет оставлять возможности для возобновления их полусовместной жизни, что она порывает их отношения навсегда. Со всей прямолинейной решимостью своего поколения.

Он неторопливо снял часы и аккуратно завернул их в несколько газет. Ушел, хлопнув дверью.

И вдруг она легко рассмеялась — обрадовалась его бережливому отношению к аляповатым пластмассовым часам «под дерево», с латунной отделкой «под позолоту». Он унес с собой подарок цеха как истинную драгоценность, — значит, все же сделала Люция Крылатова человека, Алексея Ивановича Горелова, из почти забулдыги «Лешки-Гармошки»!.. Уже из-за одного этого дела стоило прожить жизнь.

* * *

Он шел по багряной от флагов улице, то вытягивая шею, то вбирая голову в плечи. Шел с явно непраздничным, объемистым свертком в руках. Неплохо было бы податься к дружкам. Опохмелиться. Ничто не мешало, кроме неудобного свертка, затрудняющего поспешную ходьбу. Он свернул в какой-то переулок. Еще в какой-то переулок, совсем пустынный. Остановился перед полуразрушенной серой стеной с черными глазницами окон. Совсем как во время войны. Неторопливо раскрыл сверток. Вытащил часы. И, размахнувшись, хотел шмякнуть их о стену. Но в последний момент услышал равномерное тиканье. Часы шли. Они показывали время. Неужели это время они показывали для него? Он поднял с тротуара смятую бумагу. Расправил ее и, еще сердясь на себя, осторожно завернул в бумагу часы. Посмотрел в последний раз на серую стену, повернулся и пошел. В неизвестном пока для него направлении.